«Я рождена сама не знаю для кого и для чего… Бабка-валашка гадала мне по звездам. Перед осенью есть один такой день на Андрона, который ключом открывает высь. В этот день смотрят на звезду: не упала ли, не смахнул ли ее Андрон-сторож. Обавница нашла мою звезду и показала мне. Она пуще других сверкала и мигала так, будто хотела что-то предсказать. У тебя «княжеская звезда», сказала валашка».
«Ты моя княгиня, Ружена».
«А может, жрица-княженица, — задумчиво сказала она. — Ты знал, что чем дольше смотреть на ночное небо, тем больше звезд? И одна из них твоя».
«От Аввакума я слышал, что мы — пыль звезд. И они в самом деле хотят нам что-то предсказать. Не знаю, есть ли среди них наши родные, зато путеводная звезда есть несомненно. Ее и надо держаться в своем земном переходе — звезды ведущей».
«Как красноречиво ты расписываешь. Расскажи мне еще», — просила она.
И я рассказывал. Толковал, пока язык не онемел. На улице стало светать, лениво заскрипел мельничный тупчак[207]. Ружена, погруженная в себя, молчала.
«В книгах и не такое можно вычитать», — сказал я.
«Что с того, ежели я не знаю грамоты. Я умею читать только на паутине».
«Вот те раз! — воскликнул я. — Тогда прочитай, что тут написал нам тенетник?»
Она послушно встала и повела меня в закуток, густо затянутый паутиной. Потом воткнула в сети мою ладонь, а сбоку прижала свою. Они действительно выглядели, как два листочка за серой пряжей. Зорко смотрела Ружена в то дрожащее плетение и слегка шевелила губками. Такая серьезная, даже суровая, что меня еще больше разобрал смех. Вдруг отдернула руку и вернулась на старое место.
«Что же ты прочитала там, кукушечка?»
«Ты вправду хочешь знать?» — растерянно посмотрела она на меня.
«Хочу».
«Тогда я скажу. Любовь будет преследовать нас и в будущих веках».
Что я мог на это ответить.
…В один такой рассвет застукал нас Кныш-мельник, пришедший за соломой. Как всю неделю перед тем Мукачево прославляло меня за добытое княжеское блюдо, так теперь стоязыко ганджевало[208] как обольстителя девиц. Бесполезно было оправдываться, что границы мы не переступали, что я не позволил бы себе силой совратить девушку. Может, оно бы не так остро проявилось, если бы мы на виду у всех веселились на вечеринках иль где-то в кустах. А так — господская мельница, и здесь мы блудили чуть ли не на барском помоле. Словом, не наше там мололось… Сноп молний упал на наши головы. Ружене тетка запретила выходить со двора. Я на шлюз ходил и возвращался под надзором своего отца. Он, бедолага, за мою «вину» должен был бесплатно отработать две недели на Кнышевом драче[209]. Мало кто умел делать жернова из акации, а нянько умел, и мука из-под тех жерновов на вкус была совсем другой. Об этом знали те, кто отведал матушкиных просфор.
Разоблачением в мельнице закончилась моя беззаботная юность. А позора-то на весь Русинский околоток! Один только Аввакум, чьего осуждения я боялся наипаче, принял это на удивление спокойно. Выслушал квохтанье моей мамки и улыбнулся:
«Vita et sanguis et avena».
«Что вы рекли, батюшка?» — испугалась она.
«Я сказал: жизнь, и кровь, и овес. Происшествие старо как мир, Меланка. Изголодавшийся по любви да насытится…»
Он не читал на паутине, но, вероятно, знал лучше всех ценность тех роскошных даров на дорогах моей многотрудной планиды. И знал печальный обряд ее завершения: что пойду я из сего мира, как и пришел: немощным, грязным, плачущим, оторванным от женщины.
Дома мне сурово приказали:
«Не тянись к пришлой. Слишком родовита она для тебя, да и не нашего племени. Девок вокруг, как песка в Латорице».
«Мне одной хватит, и я ее нашел».
«Э, плоха та мышь, что только одну дыру знает».
«Я вам не мышь».
«Понятное дело. Ты настоящий жеребец на чужих овсах. Принес в дом хулу, да еще и дуется, как Николай на малай[210]».
…Нас вероломно разлучили, но не уничтожили неистовую тягу друг к другу. Можно ли остановить в любовном запале птицу в небе, змею на скале, рыбу в воде, крота под землей?! Можно ли преградить путь реке, что рвется к морю?! Какое-то время мы не выделись, но чувство близости не обрывалось ни на минуту. Нас и здесь спасло находчивое благоразумие Ружены. Усадьба Грюнвальдов фасадом выходила на запруду. К трем старым ясеням был приторочен плетеный забор. В одном полуиссохшем дереве — вместительное дупло. Там и ждали меня письма-свертки Ружены, которые я забирал ночью. Она была неграмотная, должна была мудрить непонятные для чужого глаза послания.
Обученный распознавать буквы всякого письма, знаки мира, следы животин, птиц и приметы окружающей живности, теперь я ломал голову над причудливым пустячком, который перебирал, как завещанные сокровища. Все те изделия были натерты ароматным зельем, каждое пахло по-своему, что-то передавало. Сплетенные из овсяной соломы и объединенные два кольца, обожженные огнем: наше с ней приключение с печальным концом… Пробитое сердечко из свеклы, обвитое терновым венчиком: Ружена тоскует в одиночестве… Разбитая каричка[211] кросенца: работа валится из ее рук… Сделанный из теста птенец с обрезанными крыльями жадно протягивает сладкий клювик: прилетела бы, кабы могла… Вылепленная из глины мисочка с осколком зеркала смотрит в мое серебряное блюдо и посылает мне свое отражение… Натянутая на пяльцах паутина, посыпанная соляными крупинками-звездами: любовь будет преследовать нас и в прошлых веках… Карминная печать губ на кленовом листке: шлет поцелуй… Бутылочка вина, запеленутая, как младенец, и перевязанная красной цурбаткой: нынче у нее день рождения. Вино похоже на загустевший солнечный свет. Хмельное и терпкое, как ее губы. Я пью его, и что-то новое, неизвестное досель рождается во мне. Какая-то печальная радость жертвенности, какая-то сладкая горечь ожидания… Крупинка зернышек и цветок: она жаждет свидания, догадываюсь я. Но как? В следующую ночь достаю из дупла разъяснение. Дощечка, платочек, перо — все перевязано ниткой с длинным концом. Берусь за ниточку и силюсь разгадать скрытый смысл. И теряюсь в догадках. Оп-па! Деревяшка и суконце мокрые, хотя на улице жаркая ночь. А перо сухое. С гуся вода стекает сразу… Меня склоняют к плаванию. Благословенная сообразительность влюбленных! Ружена будет стирать на реке, на дощатой ступеньке…
Я увидел их издалека. Ружена стирала в старице под склоненной ольхой, а тетка ниже, на быстрине, полоскала. Из разрушенной Желтой корчмы я вытащил бревно и тихим ходом пустил его в ту сторону, а сам притаился за задним торцом. Удивительно плыло это бревно — наискось к течению, но никто на него не смотрел, кроме пары зорких девичьих глаз. Пристань моего сердца приняла мое утлое суденышко. Я почувствовал ногами твердь и никогда еще так не радовался ей, как в тот раз. Вожделенная твердь после душной пустоты. Ружена стирала, и брызги от скалки летели на меня вперемешку с молниями ее горячих взоров. Мы молчали, но то было молчание вулканов, которые внутри клокочут жаром. Говорили наши изголодавшиеся глаза, а потом и руки. Наши несмелые, подзабытые прикосновения ласково поощряла вода. Река была нашей тайной союзницей. Она нашла нас на разных берегах и свела, а теперь заново прокладывала шаткий мостик.
Река играла. Солнце гладило. На плечи ложился полуденный зной. И я сквозь радужную пыль смотрел на нее, смотрел и смотрел. Течение заглушало наши перешептывания, у нас был целый ворох новостей. Бесполезных для постороннего уха, а для нас они были дороже жизни. Она таилась от тетки, но по голосу я чувствовал, что зовет меня к себе. Моя птица-зовица, жданочка, моя встреч-трава. За какую-то минутку возвратились ласки, вся наша близость воскресла с умноженной силой.
Я еще долго мог смаковать то утешение, если бы не моя алчность. Мало было ее ласковых пальцев, вознамерился дотянуться выше, до выреза мокрой рубашки, которая заманчиво обтягивала восковую упругость тела. И получил я палкой по лицу. На звук обернулась Грюнвальдиха: «Что это, Руженка, плеснуло?» — «Видать, гарч[212] кинулся. На белое клюнул». — «Да нет, деточка, вода принесла кимак[213]. Да какой толстый! На три дня хватит дров. Пойду позову старика, чтобы забрал».
В тот беспечный момент я и вправду бросился на Ружену, как сом, а она затрепетала в моих объятиях. Неожиданно ударил гром, и с облачного решета посыпался мелкий слепой дождик. Не знаю, что текло по ее лицу, когда я обцеловывал его, — или земная вода, или небесная, или девичьи слезы умиления. А может, плакала и сама река, свидетельница нашей несчастной любви. Мы успели переговорить о главном. Через несколько дней, после Петра, она возвращается домой. Там тоже прослышали о ее позоре и строго призвали к ответу. Пусть все успокоится, и тогда, ежели будет охота, могу ее там проведать. Она будет ждать сколько надо.
В ночь-петровку, настоянную на яблочных росах, получил я из ясеневого дупла белый платочек с начертанными знаками, где и как ее найти. И звездочки вокруг. С той звездной картой я не возвращался вплавь, боялся, что вода размоет бузиновую и калиновую краски и я останусь ни с чем, потеряюсь в этом мире, который вдруг стал для меня сиротливым. Отправился пешком и долго бродил по берегам, не находя пристанища своему сердцу. Пока солнце не родилось из предрассветной мглы, как большое серебряное блюдо, и не возвратило меня в поток повседневного порядка.
Давно разобрали на дрова Желтую корчму. Давно снесло наводнением мельницу Кнышей, а с ним и наше выстывшее соломенное ложе и письмо-завещание от тенетника. И Гнилой мост упал. А еще до того сорвалась с него фура с мешками соли, которую везли словакам. С тех пор место назвали Соленой падью. Здесь отец учил меня ловить пырей