Мафтей: книга, написанная сухим пером — страница 41 из 66

«Ибо он весь из себя черный. И одеяния, и борода, и перчатки. Еще и ездил на двухколесной чертопхайке с черным верхом… Сам приветливый, услужливый, глаза быстрые, цепкие, а говорил скупо, как цедил беседу. Я шурину своему дал наказ, чтобы разведал там в Хусте, кто такой. Жду его с товаром сегодня-завтра. Что услышу, тебе слово в слово передам. Не веришь мне, Мафтей?»

«Верю твоему страху. Обманывать меня тебе не с руки».

«Боже сохрани. Или я себе враг… Думаешь, Мафтей, что тот пан мог бы приложить руку к девичьим пропажам?»

«Да нет, думаю, не панских рук это дело. Очень уж те руки умелые и цепкие как для пана. А с другой стороны… слишком мудрые для какого-то простака…»

«Да кто же это может быть?»

«Не знаю, Мошко. Но догадываюсь, что это сделал тот, кому не нужны ни деньги, ни выгода, ни слава…»

«Вай-вай. Что ж тогда еще остается ценного?»

«Подумай что».

«Да тут и думать нечего».

«Тогда спроси своего мудрого раввина Элейзара».

«Господи, Мафтей, ты меня пугаешь своими загадками…»

«Загадки, Мошко, как те муравьи, подчиняются одному закону — притяжения и отталкивания. Что-то нас привлекает, а что-то отталкивает… Ты переживаешь, что муравьи тебе жизни не дают, но не сподобился понять, почему они закублилась именно у тебя, а не в доме слева или справа. А почему? Вот и я свое думаю: почему пропали именно девушки и почему именно в Мукачеве?»

«Может, потому, что это город самых файных женщин…» — лукаво улыбнулся шинкарь.

«…И самых плохих мужей, если их оставляют женщины», — добавил я.

«Ну, ты, Мафтей, мастер на уловки. Однако я хотел бы вернуться к проклятой мурашве. Есть ли на них какая-нибудь погибель?»

«Если на все есть лекарство, Мошко, то и погибель можно найти».

«Слава небесам! Не знаю, какими законами и какой ценой, но избавь меня от сей напасти. От всего сердца прошу!»

«Завтра, — сказал я. — Приготовление средства требует ночной поры. Только не разрушайте муравьиную кочку, потому что некуда им будет вернуться».

«Буду ждать тебя, аки Моисея. А моим советом не пренебрегай. Сходи в кузницу, не поленись. Там всякий сброд толчется. Может, и услышишь что. Вести не сидят на месте».

«Не поленюсь, Мошко», — вывел я его за плетень.

Уже из брички он крикнул:

«А над твоей загадкой будем в субботу кумекать с благочестивим Элейзаром. Недаром он тебя чествует, как еврейского сына…»


Пейсатый проситель отбыл, оставив меня с думами. Действительно: почему пропали именно девушки? И почему именно в Мукачеве? И почему втянут в сию мороку я? Каждый вопрос на первый взгляд простой и невинный. Но так ли это? И о муравейнике я думал. Только не о муравьином, а о человеческом. Имя ему — Мукачево. В этом городе, как в тесте крупиц, обильно намешано всякого рода-племени, а между ними дрожжами — евреи. Без них, как ни крути, действительно не пашется и не сеется, не жнется и не мелется. Не печется и не продается. Куда ни кинь — их причастность, видимая и невидимая. Они — как щепотка соли, с которой вареная вода становится блюдом. Как ветер, крутящий колесо. Как искра, что не гаснет под пеплом. Таковы они — живучие, неистребимые, вечные.

Я стал выделять их среди другого люда рано. Помню, мы с отцом плели сети на берегу, а гурьба черных, как воронье, людей возвращалась с Вышнего Тына. Там они зарывали своих мертвых под камнями без крестов. Шли, качая головами, и пели. Малые мадьярчата из-за терна бросали в них сизые ягоды и кричали: «Жидо, жидо…» Я вопросительно посмотрел на няня: «Кто они?» — «Люди», — сказал он. «А почему их называют жидами?» — «Так их называют потому, чтобы жили долго. Святой народ. Они и за нас молятся, потому что без нас им никак…» — «А почему мы сами не способны за себя молиться?» Отец пожимал плечами. В церковь он не ходил, не имел времени из-за непрерывной ловли рыбы. Для него куполом храма было чистое небо. Но в тот раз еще кое-что нашел в защиту жидов: «Их рыбари стали святыми, которым мы поклоняемся». Сказал и молча продолжал плести рыболовную сеть, так как это он умел делать лучше, чем говорить.

Жидов не любили. Не любили тихо, скрытно, с каким-то страхом. Впрочем, не все. Мой дед Данила никогда их не сторонился. Без них бы не появилось многолюдное стойбище, прозванное Зеленяковым торжком. Собственно, это был первый в Мукачеве постоялый двор для путешествующего и купеческого люда. Сначала под кронами лип, а затем под лоскутными шатрами. И предприимчивые иудеи там верховодили. Ибо как говорят: двое жидов — торг, трое — торговище. Дед их понимал. Говорил, что в мирах не один раз получал от них помощь. Так их Моисей завещал: «Люби пришельца, ибо все мы на этом свете пришельцы».

Я рос среди них, долго не выделяя их среди других. А все же они были другие, а подле них и мы. Пяти-шести русинских хозяйств на отрубе было достаточно, чтобы между ними втиснулся иудей и ткал паутину, дабы завладеть их пожитками, да что там — их душами. Мало-помалу — через займы и пени, часто через паленку — становился он обладателем тягла, скота, инвентаря, а нередко и последней рубахи и покрывала доверчивого русина. В тех сетях прозябает-брыкается целый край, вся Подкарпатская Русиния. А еще есть верховники немецкие, а под ними паны мадьярские и подпанки руские, свои. Как те блохи, вши и гниды на бедняцкой гуне[266]. Как ремни на бочкорах[267]. Притеснения, гнет и недоля…

Два заманчивых, два спасительных пристанища у русина — церковь и корчма-лавка. Стоят на юру и на распутье, как две вехи извечного выбора. К одной ведет узенькая тропинка воскресной сходки, а ко второй — протоптанная дорога, и там целыми днями кипит хмельное оживление. Вековой голод души и отравляющее пресыщение плоти… Рядом стоит вкопанный черный крест, и Исус из-под тернового венца грустно смотрит на те две дороги — спасительную и разрушительную. Два направления, которые тоже принесли в исконные карпатские края всемогущие и вездесущие евреи. «На выбор нате вам: наш товар и наш храм».

Как ни обернись — они соль земли нашей. Соль, что в разной степени жжет и питает. И это открыл мне один из иудеев, друг моего духовного кормильца. Анахорет-христианин Аввакум тесно братался с молодым хасидом Элейзаром. Что их объединяло? Возможно, три действующие «Л»: люботрудие — трудолюбие, любочестие — потребность во внутренней свободе и любомудрие — любовь к философии. Три «люботы», как называл их сам Божий человек. А в какие это было облачено одежды и какими кадилами освящено — то пустое.


«И о муравейнике я думал. Только не о муравьином, а о человеческом. Имя ему — Мукачево. В этом городе, как в тесте крупиц, обильно намешано всякого рода-племени, а между ними дрожжами — евреи. Без них, как ни крути, действительно не пашется и не сеется, не жнется и не мелется. Не печется и не продается. Куда ни кинь — их причастность, видимая и невидимая. Как искра, что не гаснет под пеплом. Таковы они — живучие, неистребимые, вечные…» (стр. 257).


В доброе заполуденное время сходились они на Гнилом мосту и пускались в свои motio fabula, то бишь — прогулочные беседы. По дороге покупали у винодела Кароля фляжку белой шасли[268], а закуску держали в жебах — монашеские яблоки и кошерную халу, сладковато-соленый белый хлебец. Угощением наделялся и я, потому что я в тех походах носил за ними доску. Аввакум никогда не садился на землю, говорил, что от такого пренебрежения она силу забирает. А Элейзар смеялся: «Вы, равви, живете под землей, а сесть на нее боитесь…» Еловая плаха служила иногда сиденьем, иногда столом, а бывало и таблом, на котором писались угольком какие-то знаки. Тогда я еще не все кумекал в письме, не все понимал из сказанного. К тому же мои спутники в пылу спора перескакивали с одного языка на другой, крутили беседой, как черт штанами. Со стороны это было похоже на игру «в пекаря». Когда один бросает в другого чурку, а другой должен прицельно ее отбить, да еще и как можно дальше, чтобы тот не перехватил. Только сии мудряки не палками перебрасывались, а словами. Впрочем, не менее острыми и увесистыми.

Наконец, мягкое вино и течение реки утоляли их запал, они садились на бережке и мечтательно всматривались вдаль, откуда разливным потоком текли горные воды. Мелело русло их спора, будто тихий ангел над нами зависал. Уставший от споров схимник уступал молодому собеседнику, и тот миролюбиво продолжал свои размышления.

«Все неприятности в мире от тех иудеев, говорят гои. Это правда, но что считать «неприятностью»?! Еврей добыл из неба вечный огонь и осветил им землю и живущих на ней. Еврей вскрыл источник, из которого другие народы почерпнули свои веры. Еврей — первооткрыватель культуры и защитник ценности человеческой жизни. Это же наш Акива первым выступил против смертной казни… Еврей — поборник свободы, Моисеево учение не допускало держать человека в рабстве более шести лет. Еврей, как никто, терпим ко всем религиям и признает, что праведники всех вер унаследуют Царство Небесное. Притом никакие соблазны мира, никакие гонения и притеснения не заставят его отречься от веры родителей… Вы любите пересказывать выдумку о Вечном жиде. Да, мы вечны. Мы были, есть и будем рассеяны во времени и пространстве. И ваше христианство (от нашего Христа) — это и есть исполнение еврейского божественного пророчества, с вашими мелкими дополнениями…

Вы же не станете возражать, почтенный Аввакум, что даже ваше имя пришло от нас. И нашего юного собрата тоже, — повернулся ко мне. — А еще и не опровергнете тот факт, что священная ваша книга — Библия — собрана из наших мифов и легенд. А песни наших поэтов… вы поете своим детям и вкладываете в свои молитвы… А наши племенные обычаи теперь ваш закон. Уже не говорю о том, что наши посполитые ремесленники и рыбари стали вашими духовными учителями, иконами, а один из них — вашим Богом. И его родовые пенаты наречены Святой Землей… Да что там, безродный молодой человек из ничем не примечательного крошечного селения (что может быть хорошего в Назарете?!) подвинул ваших грозных богов и изменил ваше представление о мире. Да-да, это же Он в дикую, кровожадную, бесстыдную варварскую расу вдохнул Дух мира — и смутил ее, обновил, воскресил. «Блаженны те, что приносят мир…» Вы жадно это приняли, оперлись на опору милости и оправдания, а в сердцах и дальше остаетесь язычниками. Вы любите войну и природу, вы падки на красивое человеческое тело. И ваша общинная совесть до сих пор незрелая… Поэтому вы и презираете нас. Ненавидите за то, что мы наложили на вас эту епитимью раздвоения, вечный мучительный выбор — между греховностью жизни и жертвенным бессмертием… Собственно, мы ваше зеркало, серебро с тыльной стороны стекла. Мы вглядываемся в вас и скорбим по утраченному раю. Вы смотрите на нас — и сокрушаетесь о недостижимом рае… Давайте же, благочестивый Аввакум, окропим вашим вином наш хлеб и употребим это на мудрое примирение».