Мафтей: книга, написанная сухим пером — страница 42 из 66

Так и сделали. Пили и закусывали.

«Вино и хлеб, — сказал задумчиво пещерник. — Слово и Любовь. Кто бы возражал, преподобный Элейзар, что именно вы принесли пророчества миру и возвестили нам заветы Господа. И что еврейская женщина родила нам Бога, который к тому же восстал против вашей полуправды, полусвободы и полумилосердия. И провозгласил полноту их, что именуется Любовью. И вы той силы испугались и спешно распяли ее. А мы, темные и убогие, тот свет Отчего послания узрели, мы узнали подвиг Любви ради нас. Ибо мы — Его подобие, терн и цвет Его венца… Да, Элейзар, замученный человек вашего племени, пригвожденный к кресту, воскрес для нас живым Богом. И с ним живые наши души…»

Каждый держался своей правды. Как и повелось между людьми.

Склонялся к вечеру праздничный день. По противоположному берегу тянулась процессия в монастырь. Несли хоругви с Богородицей. Шли преимущественно женщины. Мужское население хорошо проредили бунты, кого-то заточили в темницы, кого-то забрали в армию, кто-то на чужих хлебах ищет заработки. Женщины затыкают собой все дыры. Первые возле печи, последние под крестом. «О Богоблаженная Дева, удели сим русинским дочерям свою нетленную радость, ибо Ты породила Источник радости!»

Хасид будто угадал мои сокровенные желания, так как ухватился за новый предмет проповеди:

«И вот вам еще одно: наша еврейская женщина — ваш образец материнства…»

Женщины брели через плавни босые, гуськом вошли в брод. Впереди девочка с пависой[269] на черном древке. Богородица с клеенчатого рисунка настороженно поглядывала, чтобы бедняга не оступилась на скользком камне. Река сдержала течение, дала им перейти. Вышли на берег, отряхивая капли, как гуси. И опять стали в ряды-вереницы и двинулись по гребню горы, распевая псалмы, которые давно Давид добыл для них из своего сердца. Мы молча созерцали шествие. Солнце садилось, и женская группа будто плыла в трепещущем рахманном сиянии или скользила в золотом раю.

«Свет очей моих, — сказал Элейзар. — Так в старину говорили про жену».

«Про ангелов поют, — задумчиво произнес Божий челядин. А они и сами ангелы-хранительницы рода человеческого… Две самые большие тайны сопровождают человека. Это дорога к Богу и к женщине…»

«Вай, как красиво вы сказали, равви! Позвольте мне добавить к этому одну притчу. Думаю, нашему молодому путнику она пригодится… Маленький мальчик спросил мать: «Почему ты плачешь?» — «Потому что я женщина» — «Не понимаю», — удивился сын. Мать обняла его и сказала: «Ты не поймешь сего никогда». Тогда мальчик спросил у отца: «Почему мама иногда плачет без причины?» — «Все женщины иногда плачут без повода», — ответил отец. Мальчик подрос, но не перестал удивляться, почему женщины плачут. Наконец, он спросил об этом у Бога. И Бог ответил: «Задумав женщину, Я хотел, чтобы она была совершенной. Я дал ей плечи такие сильные, чтобы держала весь мир, и такие нежные, чтобы поддерживали детскую головку. Я дал ей дух настолько сильный, чтобы вынести любую боль. Я дал ей волю настолько твердую, что она идет вперед, когда другие падают. Она заботится о больных и уставших безропотно. Я дал ей доброту — любить детей при любых обстоятельствах, даже ежели они обижают ее. Я сделал ее из ребра мужчины, чтобы она защищала его сердце. Я дал ей мудрость понять, что хороший муж никогда не причинит ей боль, но иногда будет испытывать ее преданность и решимость оставаться рядом с ним без колебаний. И наконец, я дал ей слезы. И дал право проливать их, где и когда ей заблагорассудится. Только ей самой. И ты, сын мой, будь осторожен — не дай женщине заплакать, потому что я считаю ее слезы… Помни, что женщина создана не из ноги, чтобы быть униженной, не из головы, чтобы превосходить, а из бока, чтобы быть рядом с тобой, быть равной. И из-под руки, чтобы быть защищенной тобой. И со стороны сердца, чтобы быть любимой… Хорошая жена — ex caelis oblatus. Дар небес».

«Ну вот, Мафтей, тебе урок, — подхватил Аввакум. — К нашей следующей прогулке вырезать сию сентенцию на доске».

«На каком языке?» — уточнил я.

«На языке сердца», — засмеялся шутник Элейзар.

Черноризец, заметив мое замешательство, заметил:

«Язык сердца — тот, на котором говоришь с матерью, на котором молишься и каким мысленно беседуешь с любимой…»

Я так и сделал — вырезал услышанное выражение садовым чуплаком[270]. Но доска была очень удобная и для плавания. Мы с ребятами, оседлав ее, переплывали реку. И случилось так, что на быстрине я неосторожно упустил доску. И она пошла за водой и забрала те слова…

Затесь восемнадцатаяAd fontes. К истокам

Благословенна молодость, которая видит то, чего нет.

Прасковья, вдовица из Подгорода

Тени событий ложатся на камень. А он молчит. Должны говорить мы… Но стоит ли говорить о том, как чувствовало себя мое сердце, с тех пор как Ружена оставила Мукачево. Тот, кто не вкусил любовной брани[271], все равно не поймет. А кто познал те чары, тому и слов не надо. Но это было, было, и этого никак не забыть…

Расстояние не погасило мое обожание. Только упрочило то влечение. Мечтания о ней стали тенью. И некуда было деваться от этого. Я жил, учился, отбывал свои повинности, но как-то на ходу, безжизненно, будто это был не я, а призрак. Нет, я все делал хорошо, даже слишком старательно, так, как бы это нравилось ей. И сам от этого удовольствия не получал, ибо ничто не успокаивало жажду сердца. И постиг я тогда, что есть любовь. Это пропасть ненасытная. Любим мы не тех, с кем нам хорошо, а тех, без кого нам плохо. Мне было плохо. В разгар юности я прозябал и ждал, когда таинственная рука судьбы приведет меня к ней.

И случилось. Завернул к нам, помня Зеленяков торжок, состоятельный купец Жовна из Подолья. Он любил этот край, открытый и благоустроенный еще их князем Феодором Кориятовичем. И вот решился он обновить старый «обсидиановый путь». Потому что еще в древние времена, задолго до Рождества Христова, с наших гор возили в Рим чудесный камень обсидиан. Тот камень знаменит тем, что горит в огне, отражает множество света, а сколы его острее стали. Из него делали зеркала и ритуальные ножи, наконечники для стрел и кожевенные скребки, вытачивали божков и украшения, а колдуны до сих пор шлифуют из него шары для ворожбы. Еще его именуют «горячим камнем», так как он вытек горячей лавой из горна горы. Словом, Жовна намеревался найти заброшенные залежи обсидиана в Марамороше, а заодно уладить и купеческие дела. Продать отборное зерно и масло, а на вырученные деньги купить рукоделия местных мастеров. И для этого искал сметливого подручного, грамотного и неленивого.

Я порылся в книгах Божьего челядина, и у Плиния Старшего нашел то, чем заинтересовался. То бишь obsidiumus lapis, что означает — видение, зрелище. Потому что, кроме прочего, он притягивает взгляд. Еще его называли камнем осторожности и спокойствия, ибо отгоняет тяжелые сновидения, навевает безмятежность. А главное — охраняет от слепой любви и злых деяний… Перечитал сие, и душа будто спокойнее стала. Невидимый камень облегчил ее, а еще более созревшее намерение пристать любой ценой к купеческому поезду.

На следующий день я рассказал Жовне, что вычитал про обсидиан, и торговец утратил дар речи. А когда я добавил еще и сведения о природных сокровищах, которые вывозили из карпатских окраин скифы, латиняне, греки, древние болгары, франки, а погодя и турки, Жовна вскрикнул: «Да ты для меня бесценное приобретение! Такой подручный мне и не снился».

Легко сказать… Впрочем, коли стелется, то стелется. Отец Аввакум, от которого я более всего опасался препоны, доброжелательно сказал:

«Что ж, кто крылья имеет, улетает. Ты набрался книжности, пора окунуться в круговерть живого бытия. Туда, откуда все знания мира и вышли. Поэтому благословляю тебя на дорогу аd fontes. К истокам».


Жовна путешествовал не сам, а с тремя погонщиками при мажах[272]. Я присоединился четвертым. Отправились мы после третьих петухов. Влажный песок скрипел под ободами, отгоняя остатки сна. Дорога приняла нас, как мать. О, щемящая радость начала пути! Вечная жажда более ярких красок и новых встреч. Обилие внешних предвестий и внутреннего переживания. Сию полноту дает только дорога. И я ступил на тот анабазис, как говорили греки, — на путь, ведущий в глубь своей отчизны.

«Гатьта! Висьта!» — петушились погонщики. Не так волов, как себя бодрили.


«Жовна путешествовал не сам, а с тремя погонщиками при мамах. Я присоединился четвертым. Отправились мы после третьих петухов…» (стр. 266).

«В березинских дубняках трубили свинопасы, из буераков вторили им пищалки пастухов коз. На пастбище чинно топали стада гольштинских коров, которые были в большей чести, чем русинские подпаски…» (стр. 268).


С обеих сторон в венках изумрудных дубрав лежала земля-нищенка. Широкие барские клинья и прислоненные к болотам латки бедноты. Заплата на заплате, как изношенные дерюжки. Благословенная для глаза Русиния. Сдавленная железным кулаком империя графа Шенборна. Мать-и-мачеха, веками смиренно принимающая в свое лоно пришельцев, оставляя родных детей на произвол судьбы. Святая грешница-страдалица…

Над Кучавой еще с ночи дымились ямища угольщиков. Коропецкие плавни затягивали молочным кружевом табуны гусей и уток. В березинских дубняках трубили свинопасы, из буераков вторили им пищалки пастухов коз. На пастбище чинно топали стада гольштинских коров, которые были в большей чести, чем русинские подпаски. Лаливские ложкари несли на горбах срубленные топольки. В пистряловских винницах копошились с тяжелыми мотыгами-дванчаками[273] копачи. Ниже, в залужанских колдобинах, женщины мочили коноплю, блестели на солнце их белые зубы и мосяжные