[288], но уже в годах. Открылся мне: «Помоги мне чем можешь, сестрица, не дай мужику в позор упасть». Я ему варю петушиные гребешки с хреном. А еще научила, чтобы справлял малую нужду на древко лопаты и клал в ногавицы лопух и рыбью шкуру. Тебе дивно…»
«Бедный дедушка, а любаска тем паче… Но мне более удивительно, откуда ты набралась этого?»
«Что-то от своего няня, что-то от валашек из Вышоватого, кое-что от бабы Михальды, которая живет над Млиновицей в Мукачеве, до чего-то сама дошла. Понятно, что сами ясли за конем не ходят».
«Откинь, девонька, бабскую ворожбу. Не мути себе душу. Потому как она может выйти боком. Хитрила баба с колесом, да в спицах застряла…»
«А что, если я рождена для чудес?!»
«Ты рождена для меня. А кроме того, чудесное и странное — не ровня. Коли долго заглядывать в бездень[289], то и он взглянет на тебя».
Здесь, в прадавних горах, обильно цветут всякие предрассудки в головах. Но почему она цепляется к разумнице-ясочке? Это меня удивляло и смешило одновременно. Легкомыслие заслоняет пеленой наш взор, впуская в душу суету глупости. Это уже теперь я знаю, что влюбленный человек — несовершенный человек. А тогда…
Я знал, что Ружена росла без матери — та сбежала с румынским контрабандистом. А отец рано покинул белый свет. Она жила у бабы, а войдя в девичество, проводила лето у мукачевской тетки Грюнвальдихи. Ох, сколько всякой кровушки колобродило в ее жилах — и русинской, и валашской, и польской, и швабской, и, думаю, что и цыганской замешалась большая капля. У кого в округе были еще такие густые и блестящие черные косы? Как проволока шелковая. Щеголеватая, бойкая на язык, сообразительная, батрачила она в доме начальника финансов. Его дом был, как маленький paradis, то есть рай для служилых господ в «дикой пустоши» Марамороша. Они охотно наведывались сюда на прием и в гости. Местная шляхта, падкая на всякие украшения, не обходила вниманием и прелести красавицы-служанки. Сие я, ослепленный ею, понял позже. А пока…
Она показывала мне примечательности Марамороша, ее заветный мирок. Для того я уделял часок-другой от моих выездов. А лошади нам хватало одной на двоих. Те прогулки остались свежими букетиками воспоминаний. Прежде всего — вечер, когда мы ходили смотреть на трованты[290]. Перешли Тису, она на кобыле, я вплавь. Миновали гражды[291] с почерневшими частоколами. Это уже был румынский жудец[292]. По склону горы спустились мы в пещеры между тремя горами. Вокруг ели темно-зелеными верхушками царапали бледное небо. Земля под ногами совсем каменная, плотная от давности. А в расщелине — озеро, и вода в нем острая, как нож. Да что вода, большее чудо — трованты. Камни, которые растут, передвигаются и размножаются. На глаз они мало чем отличаются от привычных валунов. Но когда мокро, особливо в дождливую погоду, трованты (так их валахи называют) набухают, а то и растут, как грибы. Молодые камешки быстрее набирают вес, большие — медленнее. Ружена клялась, что они и помалу путешествуют. Она отмечала их лежбища, а через месяц-другой заставала камни в другом месте. Я не верил сему. А она сгоряча схватила два плоских камня и бросила в озеро. Камни нехотя упали на дно. Но что это: какую-то минуту шевелились, будто снизу их что-то подталкивало. А затем плавно, пуская бусы пузырей, стали подниматься. Поднимутся на три пяди, поколышутся, как живые, и снова садятся. Танцуют в воде.
В озеро грохочущим водоворотом вливался поток. Подводный водоворот поднимал легкие камни. Иначе чем объяснить эту диковинку. Я расколол тровант. На песчанистом сколе, как на срезе дерева, можно было распознать возрастные кольца вокруг твердого ядра. Видно, в сих краях что-то заставляет песок собираться в комки и разрастаться, со временем от материнской глыбы отламывается выпуклость и растет сама собой. Почему так происходит — на то у меня не было ответа. Ружена к тровантам относилась чуть ли не благоговейно. Все, что не могла себе объяснить, принимала с библейским страхом и готовностью к служению. Заворачивала камешки в мох и укладывала в кожаную тайстрину. Призналась, что отнесет их на могилы. Поведение камня покажет, как чувствует себя душа на том свете. Я тоже подобрал кое-что для Жовны, как диковинку, которая может потешить балованных господ из Лемберга.
Еще Ружена сказала, что вода, из которой рождаются трованты, есть свет земли. Тогда одним движением сбросила платье. Торжественная и таинственная, с мраморным лицом. Она умела молчать о том, чего хочет. Голая, положила ногу на камень, и ветер-озорник подул ей в лоно. Зашла в воду, опираясь на руки и выпятив колени, — они блестели, как золотые лучики из темного плеса. Большие глаза под черными бровями полны молчаливого сияния. «Вот он — свет земли», — подумал я. Медленно, отрешенно, как в полусне, плавала она между зависшими в воде камнями, и трованты осторожно касались ее бедер и затвердевшей груди. А мне хотелось быть одним из них. Однако я должен был придерживать за узду кобылу, которая возбужденно фыркала к дождю. Потому и камни, видать, набухали. Позже купался я, каменея в объятиях жгучего холода. А Ружена на бережке разговаривала с лошадью, и я уверен, что та понимала каждое ее слово. Угомонилась и слушала.
Темнел вечер. Седые стволы буков потемнели. «Здесь они яловые», — уведомила Ружена. Пораженные морозом, не цветут. Холодное озеро морозило все вокруг, кроме камней. Меня поражала в ней способность чувствовать тайну окружающей природы. Сие нас роднило с ней. «Бог в мелочах», — любил повторять блаженный Аввакум.
«А хочешь, убежим отсюда в глубь Трансильвании?! — вкрадчиво заговорила она. — Перейдем Румынию, Болгарию, выйдем к морю. Я все выяснила у одного пана, который был в гостях у моего хозяина… А там и море близко, Святая Гора, которая называется Афон. Ты же хочешь?»
«Может, и хочу, но мой гештальт здесь не завершен», — ответил я.
«Что?»
«Гештальт — это повинность высшего порядка. То, что ты должен приумножить, служа сродному делу. Мы есть дополнение наших родителей и наших учителей, продолжение чьего-то начала. Мы — живые звенья живой цепи. Поэтому не смеем пренебречь назначением, должны выполнить свой гештальт стойко и до конца. Негоже укусить яблоко и отбросить, вскопать грядку и не засеять ее, сшить рубаху и не доточить рукав… Только завершенность дает чувство целости и полноту покоя. Даже в намерениях надо быть целостным, потому что незавершенный гештальт привязывает нас узами к местам, обстоятельствам и людям. А это есть добровольное заключение. А мы же вольны выбирать свою судьбу, ведь так?..» К слову, мой учитель Аввакум долгое время жил на Афоне, однако вернулся.
«Почему?»
«Говорил, что святости там и без него хватит, а тутки, в дикой русинской окраине, он больше пригодится. И я тоже. Это мое родовое наследство. Патрида, как говорят на Афоне…»
Ружена улыбнулась, и та улыбка была отточена, как узкое лезвие.
«Что тут говорить, держись своего гештальта. Однако имей в виду, что меня может кто-то другой украсть».
«Ого, разве можно похитить душу, да еще и такую всерадостную и свободную, как твоя?!»
«Можно, золотой, все можно».
«Чем же такую душу можно соблазнить?» — игриво допытывался я.
«Чем? Еще большим утешением, еще большей свободой», — молнии сверкнули из ее глаз и вонзились в мое сердце.
Я промолчал. Любовь сильнее и мудрее нас, и я положился на ее милость. Лунный свет медленно сглаживал горизонт, убирал с земли лишние предметы. Так, наверное, и на самой луне. Я погрузился в ее волосы, а она тихо мурлыкала баянье:
Темного луга калина, доброго батьки детина.
Хоть она по ночам ходила, но калину с собой носила.
Покупали кусты — не продала, просили парни — не дала.
Шелком ноженьки связала, себя для Мафтейки держала…
Пела для меня и обо мне. Девонька, чей пот в радости я смешивал со своим. Пот ее был жидкий и прозрачный, похожий на березовый. Дочь деревача. На вершине любовных ласк она останавливалась, чтобы долго не спускаться. Она умела это — удержать меня на вершине. Она сама была вершиной. И вершительницей. Как своей судьбы, так и моей.
Шесть дней хватило Господу на сотворение мира. Столько же хватило и мне, чтобы объездить русинский Марамарош. И я открыл для себя новый мир. Ходок пронырливого торгаша, я не токмо ему принес барыш, но и сам обогатился. Каждое утро до рассвета седлал я коня. Над Кунигундой бил первый колокол. Серыми тенями тянулись по улочкам копачи. Долбить соль. А я отправлялся на необычную охоту — искать ремесленников. Искал по горным неизведанным местам умелые руки и светлые головы. То бишь мастеров — людей, знающих правду и умеющих приладить ее к жизни. Таких самородных мастаков Жовна готов был везти в Лемберг, где множились профессиональные цеха.
В Теребеше познакомился я со скорняками, которые шили кожухи и обувь. Были сапожниками и скорняками одновременно. И пользовались такими способами, как еще при царе Ироде. В кадубе с кислой водой мокли свежеснятые шкуры. В каменном корыте их полоскали, добавляя отруби и ячменный солод. А после этого их собирали в кадях, перекладывая дубовой и березовой корой. Лес дал зверя, дал и инструмент для обработки.
На пару деньков выбрался я в Кобылецкую Поляну, сидящую в самых облаках. Там поселился в хижине со смолокурами и зольниками.
«Как живете, люди добрые?» — соскочил я с коня.
«Как живем? Беду толчем».
«Работа есть?»
«Работы густо, денег тонко».
Люди здесь жилистые и твердые, как вяз возле корня. Не знаешь, с какой стороны и подойти. Вокруг сосна. Из нее и выжигают смолу, без которой редкий промысел обходится. Целый день пластают в ямы бревна, загребают по бокам, а ночью обжигают. Стоит это увидеть: огромная печь-гора, из которой отскакивают в небо пламя и снопы искр. А вокруг нее, в клубах дыма, шныряют смолокуры и бухают в огонь лопаты навоза. Похожим способом выжигают и уголь, но тогда ямище набивают грабом и кленом, а макушку печи заделывают так, чтобы костер в глубине задыхался. Черная, горячая, едкая работа.