Не бывает здесь хатки без вышивальщицы. Ибо каждая челядинка, от дитяти до старухи, ходит в одежде с шитьем. Прежде всего украшают длинные рубашки. На них цветут пышные «заспульницы», вышитые где стеблевым стежком, где рубцеванием, где косой гладью, а где крестиком. Из того парада мне больше всего пришлось по вкусу шитье «белым по белому», с красными и синими точечками. Такое исполнение очень освежает девушек, добавляет утонченности. Некоторые женщины одеваются в «грецкие» рубашки с квадратом на горловине. Канты в них цветистые или крестообразные. Зато краски веселее — желтые, розовые. Пазуха и подол украшены узкими полосами, которые вышиваются «резанием и выкалыванием». Босые, не всегда сытые, часто битые горянки порхают с тропинки на тропинку гордыми павами. Настоящие, благородные украшения нашей Верховины!
Я смотрел на других женщин, чтобы не думать о Ружене. Но это не удавалось. В памяти застрял ее последний взгляд, острый, как кончик спицы. Каждую ночь снился один и тот же сон: высохшее русло реки. Сухое, как пепел. Что-то усыхало, истощалось во мне. На дне кармана я нашел фасоль, на которой она мне как-то гадала. Силой настояла. Всматривалась в нее и ничего не сказала, только губку закусила, как обиженный ребенок. А после этого прошептала заговор: «Пусть твои руки будут свободные и сильные, ум горячий и ясный, а воля здоровая». Я вспомнил это. Теперь те пожелания, как никогда, мне были нужны.
Между тем зелень теряла краски, увядала. Осень желтила горы. Мой господин позвал меня в Солотвино, он торопился назад. Встретил меня весело: «Не знаешь правила: затяжное дело кончается ничем. Не век же нам здесь сидеть». Закладывали телеги в дорогу. Жовна ходил по двору в хорошем настроении. «Кунигунда» заказала ему полным-полно фуража для лошадей и хлеба для копачей. Владелец рудника позвал его на прощальный ужин. Меня взяли как толмача.
«Накидки для того, чтобы приукрасить строгий дом, хоть на йоту развеселить глаз. Берется для них простой материал — лен, конопля, овечья шерсть… Красители добывают здесь же — из луковой шелухи, из диких ягод, мха, глины, коры ольхи и дуба, из насекомых — червецов… Каждая ковровщица имеет свои особенности в работе. Одни плетут гребенкой, другие вывязывают узлами и стригут нитку, третьи снуют челноками Как характер у каждой женщины разный, так и творение ее рук…» (стр. 297).
В поместье над соленой купелью сошлись господа. На вертеле пекли кабана, в котле тушился сегедский гуляш с тмином, на мраморной столешнице стояли шеренги запотевших из ледника стеклянниц. В больших цветных чашах, вырезанных из соли, мерцали светильники. Гости в легких шнурованных плащах угощались походя, ожидая блюда. Приехал и пан Войоши. Встретили его приветствиями. Хозяин слегка обнял его, повел к гостям, весело говоря:
«Теперь мы с вами чай не родственники. Притом одинаково обворованы…»
«Да что там? О чем речь?» — загудела компания.
«А вы не слышали? Служанка пана Войоши сбежала с моим управляющим Кравсом. А нас оставили без прислуги. Теперь мое дело без головы, а дом моего приятеля — без присмотра».
«Не то слово, — подхватил пузатый финансист. — Мы, как сироты, без Ружены. С ней чувствовали себя, как у Христа за пазухой. Простушка, а лучше любого ученого давала всем совет. И сердце золотое. Ей-богу, не найду ей достойной замены…»
«Спелись, — добавил кто-то злобно. — Старого медведя на мед потянуло…»
«Прошу, господа, без пересудов, — вмешался хозяин. — Кравс — достойный человек, к тому же вдовец. И здесь, как я мыслю, не низменная похоть, а осознанное чувство. Хотя избранница и простолюдинка. Он, если хотите знать, заказал вырубить ей памятник из соли. Кому интересно, поведу на обзор. Поверьте, есть на что посмотреть…»
Общество наперебой загудело. А чей-то пьяненький голосок перебил всех:
«Любовь, друзья, не шелуха. Я видел эту Ружену и должен признаться, что завидую Кравсу. Копал бедняга, копал и наконец выкопал свое золото…»
Люди любят греться у чужого огня. Среди тех людей я был, вероятно, самым чужим. Стоял как громом пораженный. Едва дошло до меня, о чем шептал сбоку тщедушный человечек в зеленоватом кедмене с барского плеча:
«Эх, один лик у судьбы. Пройдет время — и дочь становится похожей на мать. И обличьем, и натурой… Как мать ее сбежала с полюбовником, так и она теперича».
«О ком разговор?» — не доходило до меня.
«О Ружене. Девушка служила у нас…»
Я догадался, что это извозчик пана Войоши, которого я порицал за глаза за лень. Единственный, кому здесь было дело до меня.
«Куда же они отправились?» — спросил я мертвым голосом.
«На румынскую сторону. А куда далее — один Бог знает. Мир велик».
Мир велик. Сию правду мне суждено было уразуметь в глухом уголке гор. Мир не только большой, но и всегда новый. И в нем всегда есть место для тебя. Только твое место. Любовь к Ружене раскрыла меня для самого себя. До тех пор пока я ее не узнал, и не догадывался, какой я на самом деле. Она была права: истории любви пишутся на небе. Когда-то мы их перечитаем и увидим весь свой путь.
Жовна возвращался назад другим путем — через Гуцулию. Положил предо мной плату и хитро спросил: «Что ты видишь?»
«Наполовину полный кошель?» — ответил я.
«Нечеткий ответ. Это наполовину пустой кошель. Так бы сказал замеристый[299] человек. Однако это не поздно исправить. Езжай со мной. Я найду и там для тебя дело. А кроме того, познакомлю с одним интереснейшим человеком, венгерским шляхтичем, вынашивающим смелые замыслы. Думаю, что вы можете быть друг другу полезны…»
С полуполного-полупустого кошеля я перевел взгляд на дорогу, расстилавшуюся на восток белым (присоленным) диким камнем. И Жовна все понял. Мы с ним принадлежали к одной породе — люди дороги.
На поднебесных вершинах, увязших в непроницаемых ельниках, я решил для себя: не звать уходящего — дать ему уйти. Не ждать будущего — позволить ему наступить. Не усложнять насущного — пусть произойдет то, что должно произойти.
…Далеко позади остался Мараморош — край моего обожания, моего блаженства, светлого украшения черного полотна моей жизни. «Время пройдет — слезы сотрет», — гугнявил по дороге псалом погонщик Иван Жолудок с неизменной файкой под носом.
Время и вправду шло, обгоняя наших волов. Разве время упросишь?
Затесь двадцатаяДевять тайстринок
Рыбы, умирая, поднимаются чревом вверх: такой у них способ падать.
«Мир и свет! — приветствовал я по-старинному Алексу, стоявшего на бережку, опираясь на посох из орешника. — Не вижу благодетельной Прасковьи, чтобы поблагодарить за сытный кост[300]».
«Мамку я выпроводил. Нечего на калеку пялиться».
«Э-э-э, парень, не греши на себя. Стоишь на прямых ногах, руки целы…»
«Ваша правда. Поглядываю на воду, и руки тянутся к работе».
«За сим дело не станет, — подхватил я и заглянул в сарайчик. — Вот тебе для рук завгура[301]», — протянул ему желтый комок, который сладковато пах.
«Что это?»
«Воск-капанец. Разминай его поочередно. Даст силу рукам. Разминай до мягкого и сам набирайся мягкости».
«Это что еще за глупости?»
«Никакие не глупости. Когда ты мягкий, ты защищен. А мягкий — когда спокоен. А спокойствие и является здоровьем».
«Хм, что же тогда есть хворь?»
«Попустительство Божье. Видать, болезни нам даются для душевной пользы. Ибо в них истинное исцеление кроется. В мертвом зернышке — завязь жизни. В твердом скрыта мягкость. Учись у воска…»
«У воска? — озадаченно спросил Алекса. — Разве вам это открыл воск?»
«Нет, Иисус… Челядь приняла Его как чудотворца, и все тут. Предпочла, чтобы ее утешал и исцелял. А он же нес науку о деяниях, которые надо совершить, чтобы попасть в Царство Небесное. И, разочарованный, стал избегать толпы, искал одиночества. К нему стекались толпища людей с хворями. Он исцелял, однако не было конца-края тому потоку страждущих, не понимали они природы своего горя. А он жаждал, чтобы люди отыскали истинную веру, чтобы стремились к чистоте и правде, — тогда и напасти отошли бы по воле Отца. «О род неверный и развращенный, доколь буду Я с вами и буду терпеть вас?» — выкрикнул, отчаявшийся, что они изменятся… Так и было. Его слово не воспринималось ими, и они еще более огорчались, почему сей праведник, имея возможность, не дает того, чего им недостает. И, требуя, вырывая исцеление, собирали злобу и недовольство…»
«Но не все же?»
«Была горстка людей, что Его поняли. И среди них такие же простые рыбари, как ты», — сказал я и резко подсек палку, на которую он опирался.
Парень потерял равновесие, стал хватать руками воздух. Однако удержался на ногах. Я возвратил ему опору:
«Ого, да ты уж совсем молодец! Доверяй ногам, тогда и по воде пойдешь. А падать не бойся. Знаешь, как говорил один из твоей рыболовной братии: «Рыба, умирая, поднимается чревом вверх: такой у нее способ падать».
Уста Алексы дрогнули, блеснули зубы, а затем послышался, хотя и негромкий, но здоровый юношеский смех. Я и сам засмеялся с ним вместе.
Должен сказать, что в сарае, когда я доставал воск, за мной привычно следили глазки. Только на сей раз не пара, а две. Пакостник Марковций нашел себя цимборку. Поэтому и виновато плющил взгляд, чувствуя за собой измену нашему устоявшемуся холостому житию. Вот те раз! Пошли козы в лозы…
Мошко, небритый и растрепанный, ждал меня у ворот, как мессию. На улице не так муравьи досаждали. Зато пьянчужкам попало. Столы в корчме взгромоздили в один угол, гурьба теснилась вокруг стойки. Стоя больше вольешь в себя. Пили, выплевывая муравьев. А те, каверзные, еще и по балке лазали, и по свечам. Я велел принести тонкой заячьей пекницы