Мафтей: книга, написанная сухим пером — страница 50 из 66

и и чеснока, чтобы легкие быстрее очистились. Боль всех равняет, а смерть примиряет…

«Хотите, чтобы я склепал из сего крестик?» — оборвал мои воспоминания Колодко.

«Нет, хотел бы продать. Нужду терплю».

«Враг меня возьми! — кузнец яростно сплюнул. — По-вашему, мне только злата-серебра не хватает?»

«Ну, мне оно и тем более не нужно. На вид безделица, но чего-то же стоит?»

Взгляд Колодка смолой прилип к медали. Прицениваясь ощупывал. Казалось, что вот-вот перевернет ее глазами.

«Для нищего и дырка чего-то стоит, так как иного не имеет», — лениво бормотал кузнец.

«Ой, так, — соглашаясь вздохнул я. — Глупый собирает, а черт калиту шьет… А к тебе, честный мастер, меня люди направили. Говорят, коли сам не купит, то посоветует какого-нибудь пана. Вот я и пришел, отдаюсь на твою покладистость».

Лесть смягчает и железного. Колодко взял в кулак бороду, поворчал для солидности.

«Ходил тут один, голодный на такие цацки. Копался в моем железе. Мне ведь всякую всячину тянут поулочники[311]. А пану развлечение. Сам он не наш, откуда-то из Верховины приезжал…»

«И я слышал. На повозке с черным верхом».

«С плетеным, — уточнил кузнец. — Хе, я сначала подумал, что это легкая польская коляска. Присмотрелся — кованый румынский фаэтон. С двумя рессорами. Не дуги, а месячные серпики. Едешь, как в мамкиной колыбели. А обода на колесах цельнокованные. Я, когда узрел, шапку снял. А вместо козлов — седельце-облучок. Эх-эх, есть еще мастера на свете! Мне можете верить, ибо я не одну бричку направлял. И тяжелые кареты, и будки, и подольские фуры, и липованские повозки, и долгуши, и высокие телеги, и катунские повозки, и дорогие берлины с «лебединой шейкой» и даже почтовый дилижанс из Прешова… Не хочу хвастаться, но на том румынском фаэтоне я перебрал и перемазал оси — и колеса запели. А заодно и замки на откидном верху. Ибо какая мазь, такая и снасть. Это вам каждый мастер скажет…»

«А что он говорил?» — вежливо спросил я.

«Кто?» — нахмурился Колодко.

«Пан из черного фаэтона. Что говорил: когда будет? Может, ему и моя цацка приглянется».

«Такое он принимал за милую душу. Да улизнул пан, нет купца. У меня своего лома куча ждет. И тайстрина[312] вон висит, до сих пор не забрал. Прежде каждую субботу заглядывал. А вот уже с месяц не показывается. Поэтому ничем вам, человече, не помогу. Находочка красивая, но что с того, когда некому ее оценить».

«Чай еще заявится купчишка, если тайстру здесь оставил».

«Сумка не его. Где это видано, чтобы господа ходили с переметными сумами?! Он это для кого-то брал. А моя сестрица шила. Имела с этим мороку. Сшить — не фокус, а вот покрасить! Пан капризничал, требовал, чтобы каждая тайстрина имела свой цвет. Принесет нить: таким и полотно должно быть. Перебирал, как нищий палки. А не съел бы ты несоленое-немасленное, думаю себе в сердцах, но молчу. Потому что платил исправно».

«А пуговица, вижу, на сумке воинская, с ушком», — заметил я.

«У вас меткий глаз, сват. Те гомбы[313] с моей старой шинели. Сукно в кузнице истлело, а медь я срезал. Как раз и пригодилось, все пошло на застежки».

«Если я хорошо помню, на солдатском кабате девять пуговиц…»

«Так и есть. Восемь тайстрин забрали, а эта висит без надобности».

«А ты мне ее продай», — попросил я.

«А вам на какую беду?» — буркнул кузнец.

«Я зелье собираю, брожу по чащам. Мне такой наплечник как раз на руку. Сделаем шефт[314]: я оставляю тебе «Серебряного Йошку», а как вернется черный пан, ты с ним сторгуйся. И так, чтобы и тебе достался хороший процент. И за сумку свое отнимешь. А найдешь меня через Мошка из «Венезии». Только не хвались ему про металию».

«Или я дурак. А вы… вы воевали, вуйко?»

«Как тебе сказать, добрый человек? Иногда мне кажется, что никогда и не переставал воевать. Как там в Писании: «Не мир принес я, но меч». Самый мирный на сей земле Человек сказал. Ибо где люди — там и драка, там и силомитье[315]. Рука руку обманывает, глаз глазу не доверяет… Знаешь ли ты, почтенный мастер, какую краску людское око отличает, лучше всего находит все ее оттенки?»

«Какую?»


«С минуту мы молчали. Оба из тех, что готовы друг друга перемолчать, сколько бы не потребовалось. Тогда я положил па наковальню вещь, которую принес с собой, — «Медаль за храбрость». Чеканена полвека назад Иосифом Вторым…» (стр. 309).

«Хорошо, что я еще успел ему посоветовать есть больше моркови и чеснока, чтобы легкие быстрее очистились. Боль всех равняет, а смерть примиряет…» (стр. 310).


Я показал на тайстрину с медной гомбой, которую должен был забрать.

«Зеленую? — робко спросил Колодко. — Почему?»

«Потому, что мы как людность выросли в лесу среди хищников. И до сих пор считаем мир враждебным, все время настороженно ждем нападения хищника. Извечная война друг с другом и с самими собой…»

«Ну, с самим собой еще справиться можно, а с людьми и вправду тяжело найти общий язык… Я, к слову, никак не найду себе помощника в работе. Сам в кузнице, как мышь в горшке. А сколько их помогать бралось. Тот хитрит, лишь бы день перетянуть. У того персты деревянные. Один прицеливался, что бы украсть — хоть под ноготь спрятать. Я выследил и бил его, как ветер рожь. Не за то, говорю, толку тебя, что украл, а за то, что попался. Еще одного взял на пробу. Работящий, внимательный малый, но беда: пить не умеет».

«Разве то беда, что пить не может?» — изумился я.

«Оно-то так, пить не умел, но ведь пил же… У каждого свой недостаток. Кнут трескается на конце, пень посредине. Со временем нашелся парень мне по душе. Железо понимает, поперек слова не скажет. Не успею глазом повести, уже протягивает нужный инструмент. Врожденный мастер. И вот тебе: выпер недостаток с другой стороны. Малый цыпленок, да женилка велика. Прикипел к девице, да так, что чуть ума не лишился. Да кто из нас не греховодничал?! Ущипнешь девку, а то и потопчешь — дело молодое. А Симко на свою, как на икону, смотрит, душу свою отдать ей готов. Было бы кому — потоптанка. Хотя и файненькая, льстивая, врать не буду. Для забавы годится, а натурой лукавая. Крутит малым, как обручем. И его не отодвигает, и других подпускает. Еще и женатый жандарм, сучье вымя, прибился к ней… А мой подручный от отчаянья на глазах гаснет. Говорю ему: «Симко, либо пан, либо пропал». А он, дурак, не так понял, подкараулил и отлупасил того жандарма-соблазнителя. Еще и пытался сбросить с моста… Да и сам попал в беду».

«Осудили?» — спросил я, будто впервые о том слышал.

«Обошлось. Загребли в войско».

«То еще благо. Добрый судья попался».

«Не так добрый, как сребролюбивый. Дали куку в руку, да и избавили паренька от хурдыги. Нашлись у него на румынской стороне богатые родственники. Это его и спасло… А я потерял верного помощника. Потому что с брата-несчастливца никакой пользы».

«Чьего брата?» — насторожился я.

«Да его же, Симка. Ходит здесь по вертепам нетребный[316] Циль, с искалеченной головой. Ничего не говорю, принесет какую-то железку с поля брани — и то что-то. Грех на убогого наговаривать… Эх, немилая к ним судьба. А в иные времена какая достойная фамилия была…»

«Что за файта[317]? Может, знаю».

«Грюнвальды. Дед их раньше ходил на перевозе через Латорицу».

«Еще бы не знал, — изрек я, спотыкаясь на словах. — Хорошо помню старого. Мой отец возил с ним паром по очереди».

«Мир тесен», — вздохнул Колодко.

«И странный», — бездумно сказал я, потому что ушел, как в болото, в неожиданно накатившие воспоминания.

«Тайстрину брать будете?» — донеслось как из колодца.

«Буду», — кивнул я головой и забросил суконную шаньку[318] за хребет.

Такого тяжеленного груза я не нес бог знает с каких пор…

Затесь двадцать перваяГоспожа сухого дерева

Ты боишься увидеть, кто они такие, и боишься, что они увидят, кто ты такой.

Из свитка Аввакума

Я нес пустую тайстру, но так это могло выглядеть только со стороны. Я возвращался с полной тайстрой добычи. И кто знает, какая из них ценнее. Продолговатый сверток за пазухой неприятно волновал грудь. Я выбрал уютное место в овраге и развернул полотняную картинку. На ней — выразительно вышита женская фигура в длинной светло-синей понделе[319] до земли. На голове шелковый платок золотой парчи, спущенный на плечи. Руки, поднятые вверх ладонями к лицу, закрывают его. На рукавах черная оторочка. Такое же черное и дерево, на фоне которого она стоит. Дерево без листьев. Потому и все творение какое-то безжизненное, унылое, хотя краски яркие, стежки вышиты тонко и плотно. Я провел по шитью пальцами, будто прикосновение могло открыть нечто большее, нежели глаза. Иногда слепец чувствует то, чего не видит зрячий…

Золотистое покрывало на голове вышито одинаково. То бишь — есть только платок, без венца святости, который греки называют oureolus. Получается, парсуна вышита на божественный лад, однако сама святой особой не является. Марта срисовала ее с какой-то настоящей женщины, которую знала, видела. Но почему та прячет лицо? Почему дерево безлистное? И почему на запястьях благородной госпожи черная кайма?.. Синяя краска склоняет нас к спокойствию, а здесь — чернота. Это первые приметы, привлекшие мое внимание. А то, что первым выхватывает взгляд, и есть первинка прозорливости. Именно так устроен наш глаз — глаз жертвы и хищника, чем одновременно есть человек, существо Божье.