Свернув вышивку, я взялся за сумочку. Полотно, сотканное из грубой толстой нитки, окрашено в зеленый цвет, запаренным на поташе. Такую нитку, среди других, я видел на дереве посреди Тминного поля. Пальцы еще перебирали рубчики сукна, а ноги уже сами несли меня туда.
Прибежал, раздвинул пограничные заросли и даже вспотел от умиления. Дерево! Извлек полотнинку и примерил ее к пейзажу. Размах ветви сухого явора точно сходился с вышитым Мартой деревом. Словно застыл черный великан с обрубками рук, воздетыми к небу. Причем, с какой стороны ни посмотри, почти одинаковый силуэт. Деревья бывают очень похожими на людей. Только здесь, на этом пустыре, сухарина торчала совсем сиротливо. Кругом ни души, Циля тоже не было дома.
«Вот я и пришел, — сказал я сам себе. — Теперь уже окончательно».
Здесь и есть пуп загадки. Правда, пуповину любой ценой хотели отрезать, скрыть. Если бы не Марта с ее вышивальницким талантом. И если бы не жадная Мошкова натура не выпускать ничего даром из рук. И если бы не Доромбаня, которая успела воспроизвести сей рисунок, за которым суетливо охотились… А он тут опять вернулся к своему истоку. Все-таки вещая сила кроется в изобразительности, какой бы простенькой, мужицкой она не была!
«Рад познакомиться, пани, — сказал я полотняной иконе. — Здесь ты была, здесь плела свои химерии сама или вместе с сообщниками; сюда заманивала девичьи души; отсюда повела их неведомо куда, снабдив рисованными тайстринами. Изобретательная, хитрая госпожа…»
Я нашел обломок и положил его под деревом, чтобы подняться выше. Ствол обвязан кольцами ниток с короткими обрывками. Нитка белая обмазана мелом, толченным в масле. Нитка черная — сажа в том же масле. Серая окрашена копотью лампы. Синяя настояна на васильке. Желтая: охра из Жуковского ямища. Багряная: железная ржавчина (видимо, от Колодка). Розовая: печеная глина-черленица. Коричневая: пареная в ореховом листке… Только зеленая без обрыва, моток заузлован, целый. Раньше я на сие не обратил внимания. Теперь понял, почему. Каждая из восьми девиц имела свой знак. Каждую из восьми привела сюда ее нитка. Путеводная нитка. А девятую не успели снарядить. Собирались, да что-то помешало. Может, мои поиски их испугали…
Я опустился на колени и стал осматривать молодую траву возле ствола. Пядь за пядью перебирал пожухлую траву. Искал, сам не зная чего. Целый час искал — и нашел. Нащупал твердую кругульку. Пуговица позеленевшей меди, срезанная с шинели Колодка. Оторвалась от какой-то тайстрины. Еще один знак, что отправились в неведомое они отсюда.
Каждая получила свою торбочку в дорогу, в пару с ниткой. А в ней что? Вероятно, еда, припасы. Обо всем позаботились. Значит, дорога лежала неблизкая… А как шли? Пани-сводница их не вела, так как слишком скрытная. Это могло ее выдать, а она в осторожности подкована — поистине призрак! Блаженный Циль на сие не способен. Может, черный пан их вез на фаэтоне? Или Тончи на своей лодке? Хотя вряд ли — были бы свидетели.
Тогда кто? Или что? Если бы ухватиться за зацепку, то сразу стало бы ясно — куда.
Я так погрузился в размышления, что даже дурь-зелье не мучило меня. Тем он и коварен, сей багульник, что не заметишь, как уплывешь в грезы. Как те несчастные девицы… Не знаю, то ли от едкого духа, иль от наплыва догадок, но мой мозг кипел. И я должен был его охладить. Лучше всего освежает дорога, и я пустился по берегу Латорицы за новыми доказательствами. Намеренно пошел по пути мимо усадьбы Грюнвальдов. Мимо того, что осталось от нее. Подворье как вырванный зуб в уличном шоре[320]. Пожарище одичало, плетень зарос плющом, сад сожрала омела. Одинокий ясень печально шумел шапкой на меже. Памятное дерево с заветным дуплом, где я находил удивительные послания — свидетельства юношеской влюбленности. Однако странным показалось мне дерево на первый взгляд, вроде то и чем-то не то. Будто другое дерево. Если бы не то знакомое дупло…
Беда падает на человека неожиданно. Как и на род его. Я скитался по миру, когда это произошло. Сначала перерезало проволокой на пароме старого Грюнвальда. А через некоторое время молния ударила в их дом и сожгла все дотла. От старой Грюнвальдихи остались разве что две горсти пепла, то и похоронили. Так и выветрился дух гостеприимного жилья. Помню, как отроками бодрили мы себя, идя к ним колядовать: «Там и пиво, там и мед, там уважаемый Грюнвальд живет…» Единственный их сын Игнац, мой сверстник, батрачил в Хортобадской степи. Там и женился. Однако жена скоро умерла, и он вернулся с двумя детьми домой, на пустырь. Оживлять несчастливое гнездо не осмелился, слепил хату под Поповой горой. Жил за счет того, что чистил Коропецкую Кишку, гнилой канал, и носил жирный ил на подгорные винодельни, прививал зажиточным хозяевам дички. Отец его, Грюнвальд, мерял широту Латорицы, а он топтал грязь. Где-то там и завяз на пьяную голову. Сыновьям, выходит, тоже не стелется удача. Циль оставил здоровье и ум на бранном поле. Симко потерял голову из-за девушки, теперь ему трубить десятку-другую в царской армаде. Жаль, перевелась знатная файта на ничто! Луну зубами не ухватишь…
Я стоял на распутье, с тяжестью в сердце. Грустно на душе от увиденного, но что-то тебя держит, какая-то невидимая рука из прошлого. Чья-то тень на тебе. Нет, не от дерева — солнце в полдне. Скорее слабенькая тень дикого цветка, растущего и цветущего там, где ему нравится. И запах… запах, который тянется сквозь время и пространство и наливает истомой вымуштрованную плоть. И слова… слова, которые звучат, как птичьи поцелуи: «Я завидую сама себе, ибо у меня есть ты… Мне жаль всех женщин мира, потому что у них нет тебя…»
Как пчелиное жало, сладкая память. Дятел-попикач высунул из дупловины ясеня головку в красной шапочке, лукаво посмотрел в мою сторону, словно призывая подойти к дуплу. Я вздрогнул, невольно подался на зов и тут же сдержал себя. «Господи, дай мне ясный ум и твердое сердце», — искренне прошептал я. И попрощался с птицей глазами.
Дятел — доктор леса. Дятел — птица, живущая одиноко. Брат мой.
Корчмаря я не застал в «Венезии». Но слуга знал, где живет Марька Доромбаня. Губастая баба с молодыми глазами дергала перья в притворе. Знать, Мошков гусь. Пух, как снег, налипший на ее длинные ресницы, мешал моргать. Она не моргала и не дышала, когда я развернул шитье и спросил, точно ли она передала краски ниток, как было на той иконке. Перепуганно мотала головой. А потом пришла в себя и доверчиво шепнула:
«Каюсь, золотой сученой нитки дала больше. Так хустя глядится пышнее, а кроме того, персты сами сгибались в охотку. Когда еще придется шить золотым шелком?! Вы только не продайте меня Мошку, а то еще отберет гуся…»
«Мошко к сему делу не шьется. А мне кое-что нужно узнать. Почему, например, платье здесь светлой краски, а оторочки на рукавах толстые и черные?»
«Ой, да это же на рукавах не обшивка. То обручики. Серебряные».
«Что?!» — воскликнул я.
«Вот вам крест, — забожилась Доромбаня. — На запястьях пани были вышиты серебряные браслеты. Бранзулетки, как говорят валашки, которые их привозят в базарные дни. Только серебряные. А мне Мошко такой нитки не дал. Так чем я должна была их вышить — седым своим волосом?..»
Я углубился глазами в шитье, а мыслями — в себя. Не знаю, сколько так минуло времени, пока старая отозвалась вкрадчивым голосом:
«Считаете, что моя работа не стоит птицы?»
«Стоит, сваха, стоит, — пришел я в себя. — Да и не одной. Через день пришлю вам гуся».
Гусь на то удивленно вскрикнул. Старуха промолчала. Странная русинская жадность: дать больше золота и сэкономить на серебре. Все равно, что поменять лебедя на гуся. Провожая меня к плетню, Доромбаня смущенно сказала:
«Вышила, а и не знаю кого. Может, вы знаете?»
Я пожал плечами. Не хотел говорить неправду вслух. Я знал, кто на холсте. Хотя теперь не знал, где правда, а где ложь.
Темные силы соблазняют нас правдой, чтобы потом опутать ложью.
Мне обязательно надо было дойти до воды. Вода принимает тебя всякого, вода угадывает твое бремя и приносит утешение. Ибо и сами мы — вода, замешанная на земных источниках и дождях Господа. Я должен был прийти к реке. Пришел к месту последней встречи с Руженой. Долго сидел на берегу, погруженный в себя, и Господь послал мне авву Клима. Тот собирал в плавнях кизяки. Это был врожденный собиратель. Для голодных собирал хлеб, для болящих лекарства, для братии собирал грибы и ягоды, а теперь вот — коровий навоз для монастырских овощей. Когда двинулся в мою сторону, я перевернул платинку, лежавшую на колене.
«Славайсу, Мафтей, — примостился сбоку Клим. — Лечишь помалу?»
«Лечу помалу».
«А я помалу собираю».
«Собиратель паче пахаря и сеятеля…»
«Только не в перелоге. Здесь схватишь, как потя росы. Но и за то благодарность Дарителю… Смотрю, брат, чертог блаженного Аввакума совсем затянуло глиной. Даже земля чувствует живое и до тех пор служит для него пристанищем, пока есть потребность».
«А что уж говорить о дереве, — добавил я. — Через день после того, как его похоронили, яблоня стала усыхать. И все плоды посыпались сразу. А до тех пор и зимой висели, подкармливая отца в пещере».
«Так, как он продолжает нас питать духом, который не подчиняется времени… Мне всегда вспоминается, как благочестивый Аввакум благословил меня на священничество. Нет, не сразу. Сначала послал как испытание проповедовать в горную глушь. Церквушки там древние, присадистые, в алтаре ветер свищет. Не все и заходят, потому что пришли босые. Я в большинстве глухих местах клал чашу с Дарами на камень под елями. Ходил, как паломник, с переметной сумой от деревушки к деревушке, нес Слово Божье. Один раз вижу: за спинами челяди светят в темноте знакомые глаза. Игумен Аввакум! В такие дебри забрался… После проповеди сразу к нему подбежал: «Ну, что скажете, отче, я готов?» — «Нет еще». — «Почему?» — «Потому что сам еще твердо не веришь в то, что проповедуешь». И так меня дважды возвращал. Обошел я по горным краям три годовых круга, и становилось мое слово все проще, короче и тише. И снова пришел на службу наш черноризец. «Что теперь скажете, отче?» — смиренно спрашиваю, готовый к новому испытанию. «Скажу, что для меня это приемлемо». — «Так я достоин пожертвовать жизнь на священничество?!» — радостно восклицаю. «Нет, достоин служить. Бог требует не жертвы жизни, а жертвы служения, не разбитого в поклонах чела, а чела ясного и мудрого в доброте». Так он тогда сказал…»