Какого только люда не было в той толчее.
Приходили негоцианты и хуторяне, кочевые сапожники и ткачи, жестянщики, точильщики, крысоловы, кастраторы свиней, старьевщики, скупщики птицы и перьев, копытари, зубодеры и художники, поэты и глотатели шпаг, музыканты, медвежатники, гадалки, шатровые цыгане и знахари. Босые, сморщенные, бородатые. Шептали, закрыв глаза, а до рассвета исчезали, чтобы не потерять силу заговоров. Приходили лохматые пророки, нищие, бражники-мочиморды, курвали[329]-содомиты, бабники, флендры[330] и другие босяки. А то и откровенная бесовщина: алхимики, фокусники, шарлатаны со стеклянными кружками на глазах, стриженные под горшок святоши, паломники, сбившиеся с праведного пути, вестники конца света, всякого рода мошенники, обманщики и бандиты, доктора тайных наук, звездочеты, лекари, продавцы мазей и эликсиров, колдуны и прорицатели, собиратели чужих грехов…
Угрюмый босяк называл себя некроментом и говорил, что оживляет мертвецов. «А они, твои мертвецы, какие: студеные иль теплые?» — поинтересовался кто-то. «Ну… теплые». — «А чем же ты их разогреваешь?» И некромент хмуро замолчал.
А был один хапок[331], который брался вживить в сырые яйца зародыши. Химородил что-то за дерюгой, а потом возвращал пустые яйца и говорил, что надо ждать, когда первые петухи запоют, тогда скорлупа наполнится. Однако до первых петухов его на торжке уже не было.
Иудей Абсалом ходил на коленях, вместо обуви имел торбочки, набитые соломой. Так весь мир обошел. Уверял, что является потомком Вечного Жида и должен его покаяние донести до конца. Была у него одна печаль: исследовать, куда улетает время. И уже был в шаге от открытия. Утверждал, что единственный способ замедлить время — путешествия. В пеших походах время течет медленнее. А кедь движешься на коленях, то еще медленнее…
Смуглый дидора, пришедший из краев Великого Могола, ходил с клювастой пестрой птицей, котрая перекривляла человеческую беседу. Старик сидел на Гнилом мосту и вертел на железном колу высушенную дыню, на которой был разрисован весь мир. Кто-то тыкал перстом, и дед рассказывал, что происходит в той земле. А клювастая птица хриплым голосом перебивала его. Компания громко хохотала. Чай только я слушал могола, а не глупое потя…
В людском водовороте много было всяких молящихся, краснобаев и целителей. Один говорил только псалмами, другой начетчик вонял, как дикий кабан, — боялся смыть с себя святую воду, которой его крестили. Кто-то гадал на откушенном яблоке, кто-то на пепле, на куриных потрохах или клочке шерсти. Валашский цыган приводил медведя, и тот топтал больным поясницы и крестцы, и сам при этом кряхтел, как больной. Турок в червленой шапочке лечил табаком: вставлял в зад больному трубку и пускал в нее дым. Другие лекарства были привычнее — белая глина, черная свечка, моча, толченый камень, семя мертвеца, змеиный панцирь, сушеная пуповина, молоко из лягушачьей сиськи, чертово яйцо без желтка…
Под липой в пыли сидел старик в остроконечной шапке и продавал арканум — философский камень. Покупателей на него не было, и каждый вечер старец торжественно шел к реке и швырял арканум в воду. Что это значит, спрашивали новые пришельцы. «Это означает, что в мудрости не видно дна», — важно изрекал тот. На другой день у него был для продажи новый камешек.
Бледной тенью ходил в водоворотах толпы жрец Зорба. Говорил, что солнце забыло его лицо. Говорил тихо, словно боялся разбудить землю, называл себя «чтецом небесных глаголов». Мукачево считал землей обетованной. Благословен тот, кто родился и умер здесь. Почему, спрашивали его. Ибо нигде столько лампад не зажигают ангелы Господу. (Возможно, звезды имел в виду пилигрим.) Каждая улица здесь начинается родником, заканчивается горой, а посредине освящена храмом. «Я, малый, намеренно обошел все улицы — так оно и было. Еще тот челядин предсказывал, что придет время и этот город наречется новым Иерусалимом. «Когда свершится сие предсказание?» — спрашивали люди. «Когда десять праведников перейдут по сему мосту». — «А сколько их уже вытерло об него стопы?» — «Восемь. Один и днесь каждый день переходит по нему. И пока так будет, до тех пор будет стоять город, а Мукачево будет иметь источник благодати». — «Правду говоришь?» — «Сие так же верно, как то, что локоть имеет шесть ладоней и две с половиной пяди», — подтверждал безликий Зорба.
Я рассказывал про них Аввакуму.
«Кто-то гадал на откушенном яблоке, кто-то на пепле, на куриных потрохах или клочке шерсти. Валашский цыган приводил медведя, и тот топтал больным поясницы и крестцы, и сам при этом кряхтел, как больной. Турок в червленой шапочке лечил табаком: вставлял в зад больному трубку и пускал в нее дым. Другие лекарства были привычнее — белая глина, черная свечка, моча, толченый камень, семя мертвеца, змеиный панцирь…» (стр. 338).
«Языками воздух чешут, — отмахнулся пещерник. — Знают, пройды, что словом можно взять за руку и повести за собой. Вот и имеешь упражнения на духовную выдержку: nihil admirari — ничему не удивляться».
А я и дальше жадно слушал тех бродников и глашатаев, просеивая их слова на чистые деньги и на фальшь. Святое и грешное, чудесное и обыденное, возвышенное и низменное колобродило, причудливо переплетаясь, в пестрых рядах Зеленякового торжка.
Ничему не удивляться… Легко сказать, сидя в тесной копанке с тусклом фитильком. А здесь перед глазами такое мелькает, и уши встопорщенные, как у зайца, — не упустить бы чего.
Собачкой бегал я за Хором — костлявым человеком в женском платке, спадавшем на голые плечи. На левом предплечье имел выжженную змею урея, и это плечо было теплее другого. А лицо сухое и смятое, как прошлогодний лист, и таким же был голос. Хор прибыл по подземной реке из Города Белой Стены. Оттуда, где родился в хлеве небесный человек Агни, и солома и дерево вспыхнули от его прикосновения. Относительно хлева я соглашался, но почему у бога такое странное имя. Потому что у Бога девяносто девять имен, объяснял Хор, и все они высечены в гробнице на скале в пустынной горячей земле, через которую протекает большая река, несущая синий ил. В Городе Белой Стены бытует второй мир, возвышающийся над жизнью и смертью. Там живут молодые люди, которые возводят из каменных плит храмы и четырехгранные гробницы.
Они знают, как размягчить камень и сверлят его медными сверлами. Плиты, по которым они ходят, сами поднимаются и складываются в толстые хижины. Там не воруют и не убивают. Охотятся с дикими кошками на гусей. А с прирученными обезьянами собирают корень мандрагоры, которым истребляют врагов. Черные кошки ночью сторожат их дворцы. Там мертвецов закапывают в сухой песок, и плоть остается целой вовеки. Лекари перемалывают те мощи и дают женам от бесплодия. Или подсыпают в борозды — и хлеб родит обильно. На дрожжах перезревших тел… Там не плачут по мертвым, наоборот — рады за них, что те отправились в дорогу к Богу. Там пшеничное зерно — как конский зуб, а колос — как березовый веник. Когда человек готовится к ночной встрече с женой, жрецы выпрашивают у Неба душу, чтобы она оживила плод их слияния… Там высокие каменные столбы, и на рассвете они трубят свои ноты. На такой колонне жил и Симеон Столпник, весь в язвах и ранах, из которых вылезали и выпадали черви. А мученик тот просил, чтобы их собирали и возвращали в раны, в свой дом боли…
Хор сознавался, что пред смертью тоже должен вернуться домой, чтобы из остывшего вырезали кусок кожи с гадиной, высушили ее и положили в пласты других лоскутов.
«Для чего?» — дивился я.
«Потому что они дают силу земле».
«А что подпитывает нашу землю?» — спросил я.
«Мало что. Разве что чернота из-под ногтей тружеников и кротость их сердец. Вы останетесь вечными детьми, мало знающими…»
«А можно все-таки постичь знания?» — не унимался я.
«Понятное дело. В первую голову отпусти поводья и отдайся на волю коня. Испытай насыщенность дней, как библейские пророки. Научись угадывать во всем меру, место и время. И добывай из себя слово… К пониманию долго надо идти, но это дорога не верст и не лет. Дорога — между словом и сердцем. Когда научишься слышать слово сердцем, тогда заговорят с тобой и вода, и дерево, и даже камень».
Мало кто верил ему, кроме меня. Я носил Хору шелковичный квас и орехи, но он так и не взял меня с собой в Город Белой Стены, как обещал. Неожиданно сел в пустую бочку и оттолкнулся от берега. Ведь Латорица, как он сказывал, впадала в его подземную реку. Минуя Гнилой мост, дал благословение ранним ходокам: «Боже, позаботься о тех, кто входит в сей город. Защити и сохрани того, кто выходит из него. И дай мир тому, кто остается в нем…»
Я оставался. И был спокоен за свое Мукачево, за притягательную его силу. Стоило какому-то чужаку, по делу или невзначай, ступить сюда ногой, так уже его отсюда невозможно выковырнуть, как говаривал мой дед. Как те же племена мадьярские, что именно здесь «узнали» начало нового материнского наследия.
Мукачево — город не белых, а серых стен, однако он лучится теплым светом, как утерянное перо ангела.
Я водил Алексу по голой падине берега, показывая, где с каким товаром стояли шатры, где какие фигляры показывали свои фокусы. Водил с тайной мыслью дать его ногам работу. Теперь это было первостепенным лекарством вместе с травяными гарячами[332], которые я заваривал поутру. На возвышении мы остановились отдохнуть. Парень зорко вглядывался в вечернюю даль. Я догадывался, куда бежит его взгляд. Мне ли не знать. Красивое личико — сердцу беспокойство.
«Если подняться в дубник Черника, — сказал я мимоходом, — то оттуда, как на ладони, видно владения нашего бурмистра. Белые лебеди, как перышки, плавают по воде…»
«Боюсь, не осилю тот подъем», — грустно вздохнул Алекса.
«Беды в том нет. Ежели тяжело ходить, попробуй плавать».