Дивные дела в Твоем вертограде, Господи. Похожие знания «знахарства», которые я по крупице отщипывал у бабки, мамки, отца и монахов-зилотов[359], громоздились и в книге «De Materia Medica» от странствующего лекаря Диоскорида, который сопровождал армию Нерона, собирая в походе травы. Те же травы, что и мы берем, те же способы. Неугомонный грек испытывал их на воинах и на себе, еще и зарисовал и описал действие. Лечил моцарей и полководцев и на смертном одре своем с печальным юмором написал: «Последним из того, что мы сбрасываем перед кончиной, является одеяние славы». Примерно в том же году и святой Лука изрек: ничего не вынесешь из своего труда, что можно было бы взять своей рукой. Ничего рукой… зато слова их прошли сквозь толщу веков, невесомые, но крылатые и ослепительные, как жемчуг, — витают над моей головой и завихряют мысли и мечты.
У алхимика мысли Авла Цельса, к чему бы ни прикасался, все становилось золотом пользы и красоты. Научил снимать бельмо с глаз, скреплять кости, зашивать раны, определил телесный жар как таковой, что освобождает нас от вредных веществ. А еще разработал основы здорового образа и ритма жизни. Это же он говорил, что безделье привлекает старость, а труд продлевает молодость. А перегруженный желудок тянет в могилу…
Итальянец Матиолли, придворный врач монархов, в шести обширных трудах подробно разъяснил, в чем целительная сила трав и иных напитков. Бодрствуя над теми книгами, узнавал я скрытую тайну «мужицкого» лекарства. Почему и как действовало то, что мы брали вслепую… Везалий из Падуи, тот, что под угрозой смерти выкапывал на кладбище свежие трупы и вскрывал их, объяснил строение человеческого тела. Так мы заглянули внутрь себя, открыв божественно-мудрую машинерию живой плоти. И так были попраны химеры звездочетов, объяснявших человеческую природу. Краткое изложение того учения как «врачевательную анатомию» перевел украинец Епифаний Славинецкий, которого царь Алексей вызвал в Москву и назначил государственным переводчиком. А самого Везалия за «гнусные опыты» хотели съесть, и по дороге в Иерусалим для «замаливания грехов» он попал в кораблекрушение и умер от голода на необитаемом острове. Остались нетленные книги, и под одним из экземпляров его — aphorismus: «Гений продолжает жить, все остальное мертво». Он знал, что говорит.
Интересно было знакомиться с «Тайными чудесами природы» Левина Лемния. О, моему отцу было бы о чем с ним поговорить. Сей теолог описал связь душевного состояния и самочувствия человека с температурой, сухостью и влажностью тела… До сих пор я знал, чем обкуривать, чтобы сразу же усыпить больного, а от анатома Томаса из ученого рода Бартолин узнал, как замораживать больное место до нечувствительности… На одном дыхании проглотил «Книгу испытаний» Гоклениуса Рудольфа и его трактат о человеческой душе. Поистине сфера непостижимая. Дух веет там, где хочет и как хочет…
Немец Графенберг предавался изучению самого потаенного — размножения. Как зарождается и развивается плод, как нужно вести себя беременной женщине.
Придет время, и те приобретения весьма пригодятся, когда военный комиссар из Кошиц наймет меня исследовать смертность детей в селах окрестностей Мукачева и на Верховине. И через три месяца я дам им сведения. Обжигающие, как удар кнута. Из ста новорожденных выживает разве что двадцать. До пятнадцати лет доживает лишь каждый второй. Голодают почти все, потому что горца земля кормит только три-четыре месяца в году. Письмо знают несколько человек в селе. В паутине хазар-иудеев прозябает каждый простолюдин… Государственники славили громко, что Большая Мадьярщина — родная мать для русина, а Подкарпатская Русь — колыбель счастливой доли. Мои же донесения имели другое содержание: «Земля-мачеха, колыбель смерти». Кисло утерлись чиновники, разбиравшие те горькие строки приговора. Ибо им важно было, не сколько умирает русинских детей, а сколько подрастет рекрутов для императора…
Все бремя знаний ничто по сравнению с тем, что остается еще неизведанным, отмечал «просветленный» Гарвей. А что мог говорить я пред той навалой книг, наполненных человеческим гением. Гуфеланд просвещал, что долгоденствие зависит от количества «жизненной силы» и что некоторые болезни полезны, ибо освобождают тело от «посторонней материи» — так природа заботится о равновесии. Сей «волшебник» призывал жить по надежному путеводителю — усталости, которая является внутренним голосом природы. Кто устал, тому нужно отдыхать. А сон — один из самых мудрых законов природы. Хорошему здравию способствует и «Наука обращения с людьми» — от масона Адольфа Книгге. Еще дальше продвинулась в сем «Салернская школа сохранения здравия», которую артистично описал Иоанн Миланский. К примеру: «Если врачей не хватает, пусть будут твоими врачами трое: веселый нрав, спокойствие и умеренность в яствах.…» Терпению и внимательности учил Бишофф: «Всю историю человека узнаешь через болезнь возле его постели».
Много путного почерпнул я от Михаэля Платена с его «новым способом лечения без лекарств». Благодарно проштудировал «Иосифинум» — замечания «школы гениев», которую основал итальянец Джованни Барбилла. А вот причудливые сентенции про «степени существ-созданий» Карла Бонне мне не привились. В один котел смешал он грешное и праведное. Будто человек поднимается в развитии от червя к ангелу. Милая сказка… Зато принял, опираясь на собственный опыт, его утверждение, что здоровые люди могут иметь сложные видения. К тому же некоторые ведуны способны их вызывать у себя и у других. И служат тем лукавому…
Таким образом я жадно испивал эту бесценную росу, что дороже злата. Ведь, как выразился один из мэтров, «достояние сие неисчезающее. Ни тля, ни тать, ни огонь, ни враг его не коснутся. Радуйтесь и испивайте, отворите ум и сердце ваше к принятию благотворной росы в поучениях наставников ваших…» И гордость кипела в груди, что в тех рядах избранных нашлось место и для трудов достойных украинского роду-племени — Ивана Двигубского, Федора Политковского, Фомы Барсука, Ивана Андриевского, Федосия Курика, Алексея Данилевского, Василия Ризенко, Ефрема Мухина, того, что благоразумно заметил: «Жизнь человеческая есть не что иное, как борение животворных сил с силами разрушительными, губителями нашей целости». Лучше и не сказать.
Так и тянулся мой лембергский период. До полдня учеба, затем — коммерческие дела у пана Жовны. Ночью — книги. Свободные часы отдавались коллекции Шиверека, которая росла, как из воды. Удовлетворенный рецептарь фиглевал: «Раньше я глумился над постулатом старого Гарвея, что «юноша может научить старого, а простак умного». Теперь каюсь».
Иногда к нашим «пленэрам» привлекался и художник из Крывчиц. А однажды принес небольшую картину. На ней моя персона — как благодарность за спасенную жену. Шиверек повесил ее на стену в ряду основателей собраний факультета. На то я только смущенно пожал плечами, не догадываясь, какой злой поворот готовит мне судьба из-за сего невинного портрета.
Игнаций Мартынович, неугомонная душа, кроме физики, цепко ухватился за политику. И то не шуточно. Замахнулся на империю, на императора. Извне трудно было понять, чего больше за той ненавистью — искреннего свободолюбия или мести высоким благодетелям, которые оторвали его от кормила. Как бы то ни было, а провозглашаемые им идеи были весьма заманчивы: свержение монархии, стирание сословных различий и дворянских привилегий, отмена крепостничества и предоставление всех свобод. Даже мне, далекому от барского гунцунства[360], те идеи пришлись по вкусу. Особенно требование предоставить окраинным народам — русинам, словакам, румынам, сербам, хорватам — самоуправление со своими законами. Сие подкупало немало образованных дворян. «Союз свободных народов» разрастался. Мечтателей и бунтарей всегда хватает среди молодежи. Имел и я там свои повинности. Подкованный в славянских языках, вручную переписывал «Катехизисы» — свитки с изложением основ борьбы. Признаюсь, что меня даже ценили, нахваливая, что имеют в моем лице смычку шляхты с простым крестьянством. Э, тоненькая то была смычка, да и интерес к простонародью совсем слабенький. А на жидкий ладан, как известно, и черт лает…
Кто-то выдал их. Мартыновича схватили в Мадьярщине, а от него потянулись ниточки и к другим протестантам. Мы на общем складе Жовны как раз паковали обоз на Польшу, когда залетел испуганный ученик: «Якобинцев загребают. Университет перевернули вверх дном. Целую толпу повязали… В сторожке нашли твои крамольные прописи. Сняли со стены портрет. Вот-вот будут тутки…»
Жовна, как была бочка на телеге, так и выбил затычку — пиво запенило мостовую. «Лезь в бочонок и сиди, как мышь. А вы — давай со двора и до самой границы не останавливаться!»
Ну, что тут скажешь… Пиво — плохой напиток для сердца, даже для спокойного. Если его пить, а когда еще и дышать едкими пивными дрожжами целые сутки в заточении! Как я остался жив, до сих пор не знаю. Возницы дрожали за свою шкуру. Перед заставой дождались темени и пустили бочку рекой. На Божий промысел. Однако я выплыл. Берег, хоть и чужой, но принял меня. Бочку разбило о камни, а меня в беспамятстве прибило к отмели.
Так я испытал трудности гонимого беглеца. В Мазурских болотах и моравских винницах, по безбрежным орешникам Валахии и степным пустырям Мадьярщины, среди скал Сербии и в песках болгарского поморья, в дремучих лесах Трансильвании… Пока не услышал, что Мартыновича казнили на плахе под Будой, а с ним еще восемнадцать человек. Остальных заточили в тюрьму. Среди них и светлого ума Ференца Казинци, с которым меня познакомил пан Игнаций. Того затолкали в острог мукачевской крепости, и я потом не раз (через сановитого вельможу Терека) наведывался к нему, даже избавил от язвы желудка. Из тюрьмы вытащили его влиятельные люди и женили на прекрасной Жофии, дочери того же Терека. А погодя он был провозглашен первым академиком возникшей Академии наук. Через Ивана Земанчика, который как-то избежал гонений, мэтр Казинци звал и меня в высокую школу Пешта. Но моя «академия» стелилась по иным тропам.