ДВЕ КАРТЫ ВТЕМНУЮ
— Маги?! Кошмар моего босоногого детства!..
ПРИКУП
Господин полуполковник изволили кушать чанахи по-эчмиадзински.
В обливном глиняном горшочке исходила паром острая баранина, густо переложенная мелко нарезанным луком, кусочками картофеля, половинками томатов и баклажанными кубиками, а также засыпанная от души зеленью кинзы, петрушки и стручками фасоли. Все это великолепие, при откинутой крышке, производило впечатление натюрморта в старофламандском стиле, отчего даже было боязно притрагиваться к произведению кулинарного искусства — но господин полуполковник отродясь труса не праздновали!
И очень любили чанахи под сухое белое из знаменитых виноградников князя Голицына "Новый Свет". Этакая своеобразная демонстрация широты взглядов, душевного единения Кавказа с Крымом…
Волей шута-случая ресторация «Картли», открытая в Мордвинске соотечественником господина полуполковника, толстяком Датуной Саакадзе, находилась едва ли не напротив городского морга. Это если выйти из дверей, пересечь шумную Кацарскую улицу, где располагалась «Картли», пристанище гурманов, и сразу свернуть в Дровяной переулок.
Вон они, железные ворота морга.
Рукой подать.
Завсегдатаи ресторации, люди состоятельные, и оттого обладающие определенным чувством юмора, принимали это обстоятельство весело и даже с некоторым удовольствием. Все смертны, и иногда полезно вспомнить о конце пути земного, дабы рюмка мадеры или нежнейшее чахохбили показались вдвое вкуснее. Во всяком случае, толстяк Датуна сперва жаловался в городскую канцелярию на подобное нежелательное соседство (морг перенесли в Дровяной полтора года спустя после открытия «Картли», в результате пожара старого здания, где многие опознанные и неопознанные господа покойники удостоились совместной кремации). Сперва, значит, жаловался, взятки совал, а потом перестал.
К чему?
И ресторации пусть сомнительная, а слава!.. и служителям мертвецкой польза: днем, когда иных клиентов нет, обеды со скидкой, а вечером — развеселое эхо хора «Чявалэ» с оркестром, чтоб ночную смену коротать приятней было.
Родственники, забирающие из морга тела усопших, и те втихомолку радовались: пока обряжают любимого дедушку, глядишь, и стаканчик анисовой или там хереса опрокинуть успеешь, по-быстрому!
До поминок-то еще сколько ждать!..
…Господин полуполковник подцепили вилкой томный баклажан и улыбнулись собственным мыслям. Пожалуй, и для князя Джандиери лично соседство ресторации с временным приютом усопших на руку. Во всяком случае, сейчас: далеко ехать не придется. Перешел улицу — и на месте.
Символично, знаете ли.
— Осмелюсь побеспокоить вашу светлость! — у стола возник официант в черкеске с посеребренными газырями. Осиная талия официанта ловко переломилась в поклоне, и свет газовых рожков наискось резанул по металлическим набалдашникам. Вышколенный грозным хозяином, служитель «Картли» прекрасно знал, кого, когда и как следует величать. Вот и теперь: вместо служебного "ваша бдительность", полагающегося старшему офицеру жандармерии, да еще из Е. И. В. особого облавного корпуса, официант сообразил именовать знакомого гостя по титулу.
Это он молодец: господин полуполковник сегодня были в цивильном, запросто.
— Чего тебе?
— Там, внизу, господин вахмистр явились. Велели передать, как вы сами распорядились: доставили-с. Повели демонстрировать первую особу. Какие будут распоряжения?
— Передай: я скоро буду. Со второй особой обождать до моего появления. Свободен!
Это "Свободен!" в чувственных, но твердых устах господина полуполковника всегда звучало одинаково. После него любой, будь он лакей, чиновник акциза, статский советник или племянник городского головы — да-с, любой вздыхал украдкой с облегчением, вытирал лоб и спешил испариться.
Умные люди.
Официант оказался не глупей прочих — исчез, растаял призраком после крестного знамения.
Спиной — нервами, кожей, дорогой тканью щегольского сюртука — господин полуполковник чувствовали… нет, видели: дверь, ведущая на кухню. Вот из щели высовывается круглая физиономия Датуны Саакадзе, распаренная жаром духовок, вот она безмолвно вопрошает: доволен ли? Да, доволен, — так же без слов ответствует официант, растягивая в улыбке не столько губы, сколь полоску тщательно подстриженных, лоснящихся усиков. Доволен, пребывает в расслаблении; нового заказа, скорей всего, не воспоследует.
Датуна счастливо кивнул, поверив.
И здесь он совершил промашку, этот хлебосольный толстяк, чье заведение в некотором смысле скрашивало господину полуполковнику пребывание в захудалых мордвинских пенатах.
Зря поверил.
— Датуна!
— Да, ваша светлость!
Толстяк говорил почти без акцента, без того гортанного клекота, что сразу выдает горца — но к столику он подлетел орлом.
Мгновенно.
— Знаешь, Датуна, я скоро уйду. Но я и вернусь… скоро.
Господин полуполковник насладились гримасой легкого испуга, вызванного двусмысленностью заявления, и продолжили, вертя в руках тонкостенный бокал:
— Я вернусь не один. С дамой. Будь уж любезен, зарезервируй за нами вон тот столик, в нише. И сделай так, чтобы мы остались довольны. Ну, ты понимаешь…
Сильные, поросшие рыжим волосом пальцы сделали в воздухе неопределенный жест.
Не слушая заверений толстяка, господин полуполковник пригубили вино. Покатали благодатный дар лоз на языке. Слегка поднятая бровь — и взволнованный Датуна исчез за дверью, делать так, чтобы почетный гость "остался доволен", с какой бы дамой он ни соизволил явиться, хоть с самой царицей Тамарой.
Господин полуполковник встали.
Пора.
Да, напрасно все-таки тупицы из Государственного Совета пренебрегли его докладом. И вдвойне напрасно сочли его рапорт с просьбой о переводе в Мордвинск выходкой оскорбленного невниманием аристократа, чей темперамент дурно влияет на рассудительность.
Иногда стоит на время уйти в тень, чтобы вернуться с триумфом.
В роду Джандиери это понимал любой.
На лестнице господин полуполковник поймали себя на странном, но несомненно приятном ощущении. Оказывается, Шалве Теймуразовичу нравилось быть не главным действующим лицом драмы, а закулисным кукловодом, дергающим марионеток за веревочки в самые неподходящие, на их марионеточный взгляд, моменты.
Но, чтобы понять это, оказывается, понадобилось сорок с небольшим лет жизни, полной исключительно действия, и едва ли не полгода прозябания у черта на куличках.
Чудны дела твои, Господи…
XII. РАШКА-КНЯГИНЯ или ЧТО СКАЖЕТЕ, ГОСПОЖА АЛЬТШУЛЛЕР?
Ты удалил от меня знакомых моих, сделал меня
отвратительным для них; я заключен и не могу выйти.
Ворота были из крашеного суриком железа, ржавые, все в каких-то вмятинах с неровными краями. И рядом, у левого столба, на тротуаре, сиротливым болваном — маленькая, по грудь, скифская баба-курганка без лица.
Откуда? зачем?!
Всю дорогу ты ощущала себя вот такими воротами. Старость, равнодушие — в ту ли, в иную сторону… вмятины. Воротами, ржавчиной, дурацкой бабой из ноздреватого камня; не человеком. Весь долгий, бесконечный путь от купцова рояля до мордвинских окон, всю ночь без сна, проведенную в холодном участке (привалясь головой к твоим коленям, постанывал Федюньша, оруженосец верный — дурное снилось!). Все утро до полудня, пока ждали невесть чего, даже допрашивать брезговали, мытарили скукой, не зная, что скука для истасканной каторжанки — спасение, пыльное одеяло, которым можно укутаться с головой и не думать, не знать, не понимать…
Понимать было страшно.
Уж лучше скука… баба… ворота.
— Отворяй, требушачье племя!
Двор. Выложен крупным булыжником. Цокает копытами лошадь, участливо выделенная Ермолай Прокофьичем, человеком души тонкой, можно сказать, изысканной. Телега подпрыгивает; жалуется.
— Прошу следовать за мной!
Обвиснув телом на младом Сохаче — что такое, Княгиня? ты шутишь?! нет, показалось… — ты пересекаешь двор. Жандармский вахмистр сопровождает тебя, указывает дорогу: малое фойе, все в чудовищных изразцах траурных тонов, лестница вниз, угрюмый коридор, дверь, обитая коричневым дерматином.
На двери номер: 13.
К удаче.
— Присядьте и обождите! Я скоро вернусь…
Вахмистра больше нет. Он ушел. Вместо него — усатый жандарм, много старше тебя. Пора в отставку; к теплой булочнице под бочок. Усач, как и вахмистр, не из облавных, обычный рядовой «хват»: для петлицы с мечевой руной рожей не вышел. Уйти ничего не стоит. Пустить седую пыль в глаза, и уйти — до ворот.
До мятых, как с похмелья, ворот.
Обратно ведь принесут — это морг, покойников именно сюда носят.
Ты сидишь на кушетке, упершись взглядом, будто костылем, в пол.
Молчишь.
Напротив, примостившись у краешка огромного стола из мрамора, — старенький дед-сторож. Осторожно, стараясь не пролить ни капельки, разливает чай по жестяным кружкам. Они с жандармом о чем— то говорят, посмеиваются, перебивают друг дружку, но тебе не слышно. В ушах — вата. Тугие комки. Отчего-то вспоминается: давняя, еще столичная история. Когда профессор Нейдинг читал студентам в анатомичке, в Мясницкой части, лекцию над трупом: видите, мол, господа, признаков насильственной смерти нет! Студенты расступились, вперед выбрел древний сторож по прозвищу Волк. "Что ж это вы, — шамкает старичина, — Иван Иванович! да как же нет?!" Перевернул труп, указал перелом шейного позвонка. "Нет уж, — подытожил, — дорогой Иван Иванович, не бывает, чтоб с Хитровки присылали не убитых… нет-с, увольте, никак не бывает…"
Вспомнилось; забылось.
Рядом охает Федюньша.
Оказывается, ты и не заметила, как сама собой исчезла вата из ушей.
— А ты, бугай деревенский, брось кряхтеть! — как ни в чем не бывало продолжает жандарм, путая ухмылку в ржаных усах. — Так и доложили: размазало поездом вчистую, идите, ребятушки, собирайте! Мы и пошли: я, Егорыч, и скубент из этих… ну, которые трупы для судейских потрошат?..
— Судебный прозектор.
Это ты, Княгиня? нет, это правда ты?!
Правда.
— Во-во, я ж и говорю: скубент! На практике. А ночь гнилая, дождем со снегом полощет, сечет… Лазим мы это по рельсам, на карачках (сторож сочувственно хмыкнул); собираем, значит. Собрали, в казенные мешки покидали — и обратно в участок. Сгоняли Егорыча в «шланбой», где водкой-безъакцизкой по ночам торгуют, ежели душа горит… Егорычу там завсегда почет. Сидим, пьем. Греемся. Скубент и вовсе закосел. Ан тут летит к нам курьер: что ж вы, сукины-рассукины дети, все, окромя головы, собрали?! Живо! Ну, мы скубента и отправили — он самый теплый, ему и искать. И спичку он вытащил: из трех длинных — длинную. Через час ворочается. Трезвый, и смеется.
— Смеется? — в священном восторге осмеливается спросить Федюньша.
Жандарм только бровью повел.
— А то! Рассказывает: нашел голову у насыпи, а куда спрятать, не знает. Мешок по пьяному делу забыл. Не в карман же класть?! Да и не влезет. А вертаться и по-новой туды-сюды — себе дороже!.. Взял, значит, от лихости хмельной прямо за буйны кудри — и по шпалам обратно. Глядит: навстречу кодла валит. Может, с дела, а может, так… Атаман скалится: "Слышь, фраерок, курнуть не сыщется?" Намекает, стало быть. Скубент-то не наш брат, служивый: пальтишко на ем драповое, беретик с хвостиком… А парень возьми да и брякни с перепугу: "Вот, один уже докурился!" — и башку, поездом отрезанную, атаману в рыло! Как кодла исчезла, сам не помнит. Вроде бы и стояли, и скалились! — никого нету, один ветер свищет… не разобрали, видать, в темноте, что башка-то бабская…
— Голову! голову принес? — деловито интересуется сторож, шумно прихлебывая чаек-горлодер.
— А куды она, родимая, денется? Принес. Сам же потом и пришивал…
А в блеклых, водянисто-мокрых глазках сторожа из мордвинского морга — вглядывайся, не вглядывайся! — мелко плавает:
…клеенка.
Рядом — угол стены; кафелем облицован. Откуда-то сбоку большой палец ноги выпятился: сам палец синий, на нем бирка, тоже клеенчатая, фиолетовыми чернилами испачкана. На клеенке стакан примостился; налит всклень, с краями. Немного водки пролилось, и в резко пахнущей лужице мокнет ломоть ржаного хлебушка: пористый, ноздреватый, на горбушке пять зернышек тмина.
Это, значит, хорошо.
Сейчас хорошо, а будет еще лучше.
— Встать!
Вахмистр пинком распахивает дверь. Окрик его мгновенно подымает на ноги словоохотливого жандарма, да еще тебя — жизнь барачная приучила. Откуда и силы взялись? Сторож с Федюньшей припоздали малость: замешкались. Впрочем, вахмистру на это плевать.
Подойдя к тебе, он зачем-то щелкает каблуками и коротко, по-офицерски кланяется.
— Госпожа Альтшуллер!
Обращение, от которого довелось отвыкнуть — все больше по-иному величали — удивило.
Но не слишком.
Удивляться, радоваться, сокрушаться — что это? как это?!
— Госпожа Альтшуллер! Сейчас вам предъявят для опознания тело женщины, погибшей позавчера ночью под колесами поезда. Прошу учесть: ваши показания имеют существенную важность для следствия! Об ответственности предупреждать не буду: сами знаете. Вы готовы?
Ты кивнула.
Кажется.
Вахмистра это вполне удовлетворило:
— Митрич, валяй!
Сторож мышью шмыгнул куда-то вглубь. Скрип петель, невнятные проклятья; тяжко просела под невидимым отсюда телом каталка. Мертвые — они тяжелые. Это правда. Живые куда легче, живым все чего-то хочется, все вверх тянутся, сами себя за уши… глупцы.
Взвизгнули колеса по кафелю.
Вернувшийся сторож ловко перетягивает укрытую клеенкой покойницу на мраморный стол. Глядит на вахмистра: снимать ли?
— Итак?
Клеенка с шуршанием соскальзывает на пол.
Ты смотришь.
Ты в недоумении.
Совершенно незнакомая женщина лежит перед тобой, во всей своей ледяной, бесстыдной наготе. Резко проступают наспех сделанные швы — в тех местах, где кривая игла сшивала отрезанные части. Лицо женщины сохранилось в неприкосновенности: обычное лицо, миловидное… было. Этого лица испугался атаман кодлы, если верить болтуну-жандарму. Левый глаз слегка сощурился, подмигивает тебе: что, Княгиня, не меня ожидала? Ну ладно, и на старуху бывает проруха…
"Тело женщины, — всплывает из глубин фраза вахмистра, — погибшей позавчера ночью… под колесами…"
И все-таки удивление приходит. Как — позавчера ночью? почему? быть не может?! Это, выходит, ночью подобрали, утром сшили, а к часу дня урядник Кондратыч уже несся по Кус-Кренделю, мучая шпорами жеребца?! Как это он поспел? когда его предупредить успели?! Когда послали за тобой для опознания?!
Неужели заранее? ДО смерти?!
Поезд еще только раскидывал по полотну останки несчастной, а по урядникову душу уже несся особый курьер?!
Как это? возможно ли?..
Удивление вспыхивает римской свечой на фейерверке — и гаснет, пыля редкими искрами.
Какая разница?
— Вам знакома эта женщина?
— Нет.
Она тебе не знакома. Лишь бренчит на самой окраине мелочишка былого мастерства: перед тобой фартовая Пятерка. Еще не вышедшая в Закон; чья-то крестница. И масть твоя, бубновая. Это точно; это наверняка. Но господину вахмистру сообщать об этом не стоит. Мало ли Пятерок Бубен оканчивают земной путь под колесами? Наверное, не так уж мало.
И еще что-то грезится тебе: что-то дикое, о чем думать не хочется.
Ты и не думаешь.
— Итак, вы уверждаете, что впервые видите предъявленную вам для опознания?..
— Впервые.
— Хорошо-с, госпожа Альтшуллер! Очень хорошо-с! Извольте обождать, я скоро…
И, снова дернув шеей в поклоне, вахмистр исчезает.
— Можно и мне… чаю… — спрашиваешь ты.
— Можно, — милостиво соглашается усатый жандарм, а сторож выволакивает из-под стола с покойницей еще две кружки: тебе и Федюньше.
Парень смотрит на все это круглыми от испуга глазами.
— Выйдешь? — спрашиваешь ты у него. — На воздух, а?
Он только головой мотает.
Здесь, мол, останусь.
Здесь.
Тебе все равно. Пусть сидит. Чай горячий, сладкий; время горячее, сладкое, тянется медовой патокой. Глядишь, все выйдет-вытечет, без остатка. Кажется, ты начинаешь дремать. Там, в дреме, тихо, там хорошо; там рояль медленно шевелит клавишами — си, ре диез… Аккорд, другой, затем ровной нитью кантилены вступают скрипки, и гобой… кружатся пары, сшитые намертво суровой нитью "скубента"-анатома, кружатся, смеются синими ртами… свечи горят…
А хотите — заставлю свечи пылать багрянцем заката над рекой?
Хотите — с ума сведу?! петь кочетом заставлю?!
Хотите?!
"Хочу…" — еле слышный смех.
Холод. Лютый, февральский; барачный. И через всю дрему, в силе и славе, идет он: полуполковник Джандиери, ловец, настигший дичь.
— Вы танцуете, госпожа Альтшуллер?
Тишина.
Где скрипки? где фагот? гобои где?!
Ты открываешь глаза, надеясь проснуться.
Тщетно.
— …вы не ожидали нашей встречи, милая госпожа Альтшуллер?
Он стоит перед тобой. Смуглый, широкоплечий красавец, одетый почему-то в цивильное. Толстые пальцы вертят брелок: знакомая рука из бронзы сжимает меч. Лицо господина полуполковника дышит радушием: ни дать, ни взять, встретил приятную знакомую.
И не в морге — на бульваре, летом.
Князь Джандиери берет у тебя чашку с чаем; брезгливо принюхивается.
— М-да… изрядная дрянь, однако.
Сторож с жандармом угодливо подхихикивают: да-с, дрянь, ваша бдительность, сами удивляемся — как еще пьем-с?!
— С меня обед, милая госпожа Альтшуллер! Надеюсь, вы позволите хоть этой мелочишкой искупить вашу дальнюю поездку, да еще в телеге вместо крытого экипажа! — я видел вашу… э-э-э… повозку, там, у крыльца. Сочувствую, поверьте, сочувствую всей душой.
Ты встаешь.
И смотришь, будто со стороны: твою руку, дряблую, с иссеченной порезами кожей, не спеша подносят к губам.
Как раньше.
— Я вижу, вы согласны. Только перед этим нам надо завершить маленькую формальность. Так, пустяки…
Короткий взгляд в сторону жандарма. Усач вытягивается во фрунт, толкает локтем сторожа. Миг — и тело убрано со стола, покрыто клеенкой; вот каталка дребезжит, удаляясь.
Чтобы вскоре вернуться, как возвращается расторопный официант: с новой порцией.
Тяжелое предчувствие наваливается, ледяной рукой насильника сдавливает грудь, шарит под одеждой. Старый трюк: того, кто ждет, сначала расслабь, отвлеки — разговором, ложной ошибкой, безразличием — чтобы затем даже пощечина показалась топором палача. Старый, но оттого не менее действенный трюк. Ты в углу, ты — крыса перед сворой фокстерьеров-душителей, мелкая доходяга, чьей гордости — длинный хвост да тщетный оскал…
Даже крысу не стоит загонять в угол, думаешь ты невпопад, пока сторож снимает клеенку.
Тело перед тобой страшно обезображено. Не надо иметь никаких особых талантов, чтобы понять сразу, с ослепительным ужасом: над этой женщиной глумились долго и изобретательно. Выжженные глазницы; на лбу тщательно вырезан бубновый туз — некогда кровавый, сейчас он скорее синюшный, выпячивается дешевым крапом. В полуоткрытом рту почти не осталось зубов, на правой руке всего два пальца — остальные обрублены; на левой пальцев нет вовсе, просто торчат уродливые култышки, напоминая собачью лапу.
Нет, ты не отвернулась.
Смотрела.
И даже не вздрогнула, когда за спиной, не в силах совладать с тошнотой, ринулся в дверь захлебывающийся Федюньша.
Ему простительно; ему, ветошнику, а не Бубновой Даме.
Не магу в законе.
— Вам знакома эта особа, милая госпожа Альтшуллер?
Вопрос еще придется повторить. Потому что ты думаешь о том незваном припадке, который рухнул на тебя у купцова рояля: помнишь? — глаза вдруг обожгло, залило огненными слезами, а дыхание скомкалось и исчезло надолго, когда ладони вдруг превратились в беспалые кулаки. Ты еще била, била, била наотмашь по клавиатуре, заставив инструмент взвыть голодной волчьей стаей — и не в силах остановиться…
Да, ты помнишь.
Ты всегда знала о себе: я сильная. Всегда: в деле, на каторге, в кус-крендельской глуши. Знание было простым и в некоторой степени раздражающим. Помнишь: давно, по молодости, сложилось от тоски, в усыпанном палой листвой имении случайного любовника:
— Тот, кого считают сильным,
Знает: сильных не жалеют.
Дескать, жалость унижает,
Дескать, жалость ни к чему.
Сильному наградой — сила,
И осенние аллеи,
И еще…
А впрочем, хватит.
Слишком много одному.
Но ведь ты же никогда не знала, до каких пределов ты сильна на самом деле. Оказалось, это жутко: вот так стоять и смотреть, слушая тихий голос полуполковника Джандиери, молчать и даже не согласиться выплеснуть себя без остатка, единым махом, чтобы уйти навсегда.
…Ведь теперь тебе нельзя просто так уйти?
…Ведь нельзя же, правда?!
…Ведь ты сильная, Княгиня, будь ты проклята?!
— Те, кому наградой — сила,
По привычке зубы сжали,
По привычке смотрят прямо
На любой пристрастный суд.
Слабым вдвое тяжелее —
Им нести чужую жалость,
И еще…
А впрочем, хватит.
Слабые не донесут.
…Хотя почему "будь"? — ты уже проклята.
— Итак, спрашиваю еще раз: вам знакома эта особа?
— Да.
Свобода начинается со слова «нет»; но иногда, очень редко, она все-таки начинается со слова "да".
— И кто же это?
— Елена Запольская, известная вашему ведомству как Ленка-Ферт.
Вот и встретились, Ленка.
Ну, здравствуй, отчаянная Девятка.
— Проходившая с вами по одному делу, после которого вы отправились на каторгу?
— Да, проходившая. Но освобожденная судом от уголовной ответственности за недостаточностью улик. Впрочем, если я не ошибаюсь, была оставлена под подозрением.
Господин полуполковник иронически вскидывает бровь. Ему весело. У него хорошее настроение. От господина полуполковника пахнет хорошим вином и вкусной, пряной пищей. Даже здесь, в морге, от него пахнет так.
— Вы знаете, милая госпожа Альтшуллер, меня всегда удивляло одно обстоятельство. Еще с юношеских лет. Вы не спросите: какое? Нет, вижу, вы не спросите. Тогда я скажу сам, совершенно не стесняясь присутствием этих господ…
Кивок в сторону сторожа с жандармом, и оловянные взгляды в ответ: мы немы, ваша бдительность! мы глухи, слепы и немы!
Как труп на столе.
"Вытащу, мать! Разобьюсь, холера ясна, а вытащу!.. сыграем еще в четыре руки?"
— Меня смущает необходимость законности приговоров над такими, как вы. Меня смущает упрямство Государственного Совета, чья косность подобна косности св. Аваккума, благословенна память его! Меня смущает необходимость всякое судебное заключение, где фигурирует статья за "эфирное воздействие", освящать печатями епархиальных обер-старцев, этих упрямых скуфейников. И, наконец: все это смущает меня трижды и четырежды, поскольку при нарушении сих и некоторых иных правил приговор не обретает необходимой силы.
Пауза.
Сторож внимательно смотрит на мертвую Ленку-Ферт; жандарм — в пол; ты — на господина полуполковника.
Федюньша до сих пор не вернулся.
— Вы ведь прекрасно осведомлены, госпожа Альтшуллер: осуди мы вашу подельщицу, презрев отсутствие доказательств или состава преступления, — вы обе уйдете из камеры в течение ближайшего часа. Если, конечно, не исчезнете прямо из зала суда. Откажись обер-старец от имени епархии или святейшего Синода ставить свою печать на приговор — а он откажется, если усомнится в беспристрастности судебного разбирательства, уж будьте уверены! — результат будет такой же.
Ты слушаешь, не перебивая, и что-то в лице твоем не нравится господину полуполковнику.
Он становится многословен.
Он становится суетлив.
Это так не идет великолепному князю Джандиери, и князь понимает это. Он успокаивается; проводит пальцами по усам. И кажется: искалеченное тело Ленки-Ферт на стылом мраморе тоже внимает пылкой речи облавного офицера.
Не грусти, подруга: я и в две руки сыграю, как в четыре.
Спасибо тебе, и еще раз — не грусти.
Поезд везет в ад; там свидимся.
— Полагаю, милая госпожа Альтшуллер, нам, то бишь стражам общества, приходится лечить последствия — тогда как следовало бы устранить причину. Я имею в виду отнюдь не введение смертной казни за любую попытку "эфирного воздействия", как ратуют сумасброды-фанатики. Это лишь привело бы к анархии и насмешкам над властью. Ведь согласитесь: повешенье циркового фигляра, уличенного в противозаконном методе глотания шпаг… фарс! комедия! Нет, я имею в виду другое…
Господин полуполковник умолкает.
Моргает болотными глазами.
— Я заказал вам нумер в гостинице, госпожа Альтшуллер. Вполне приличный нумер; за казенный счет. С портье оговорено: ваш… э-э-э… ваш чувствительный Санчо Панса переночует в каморке тамошнего слесаря. Надеюсь, он не привык к кроватям под балдахином? нет? ну и славно! Сейчас мы с вами посетим «Картли» — это единственная ресторация в здешней глуши, которая заслуживает внимания! — после чего вы вольны будете располагать собой до вечера. Потом, как я уже имел честь говорить — гостиница.
— А утром? — спрашиваешь ты, проглатывая машинальное "ваша бдительность". — А утром, князь?..
И улыбаешься: ярко, ослепительно… расчетливо.
Улыбка не должна отнять последнее.
Князь Джандиери улыбается в ответ:
— А утром, ссыльная Альтшуллер, вы сядете в вашу телегу и отправитесь к месту поселения. После чего забудете навсегда о моем существовании, равно как и я — о вашем.
Он врет.
Вы оба знаете это.
XIII. ДРУЦ-ЛОШАДНИК или ЛЕСНАЯ ХАВИРА
Я мирен: но только заговорю, они — к войне.
— Вставай, варначина! — тебя беззлобно, но чувствительно ткнули под ребра. — Стал-быть, на порубку пора.
Филат был на удивление трезв, бодр, и даже похмелья особого в нем не ощущалось. А ведь набрался-то мужичок вчера с понятием!.. неужто до вечера протрезветь успел?
Об этом ты мог лишь гадать: когда телега с Княгиней и Федькой, а также сопровождавший их верхом урядник, скрылись из виду, ты еще стоял минуту-другую посреди купцова двора. Гвалт ветошников мимо ушей пускал. А потом направился прямиком к ухарю-приказчику и купил у него в счет жалованья или казенного довольствия бутыль красноголовой "монопольки".
Закуску? да, возьму… вон ту луковицу дай.
Хватит.
В итоге к вечеру ты был не лучше дневного Филата, который к тому времени вполне уже мог протрезветь. А вот то странное обстоятельство, что, протрезвев, хозяин дома не напился немедленно по-новой — удивляло.
Сивуха кончилась? Пелагея-гроза муженька в оборот взяла?..
Бодун колотился рогами в стенки черепа, спина хрустела и ныла пуще обычного, пальцы закостенели еловыми сучьями — до Филата ли теперь?! Ты вяло проглотил несколько ложек остывшей каши, запил остатками кваса, обулся — и побрел вслед за шустрым, уже успевшим собраться хозяином.
Каждый шаг тупо отдавался в висках. Мир вокруг тошнотворно покачивался, изредка норовя совсем завалиться набок. В мозгу тяжко ворочались шершавые булыжники вместо мыслей: что ж с Рашкой-то за погибель стряслась? оклемается ли? и за каким бесом ее в город потащили? настучал кто-то, насчет медведицы? тогда — почему не обоих?..
От этого допроса, где ты сам спрашивал, и сам в молчанку играл, голова вовсе шла кругом. Даже шагавший впереди Филат в конце концов остановился, жалостливо скосил на тебя хитрый глаз:
— Што, совсем худо, паря? Тута речка рядом. Умойся, што ли?! полегчает.
Ты огляделся. Места, вроде, незнакомые. Хотя речка — вон, слышно, как шумит-плещется. Небось, к лесосеке с другой стороны вышли, только и всего. А умыться — это Филат прав. Авось, и вправду полегчает.
Ну, Друц!
Проломился напрямик сквозь редкий багульник, поскользнулся на мокрой гальке — но устоял. Медленно, со скрипом, опустился на четвереньки, сунул лицо в студеную, прозрачную воду.
Действительно, стало легче. Ты поднял голову, шумно переводя дух — и лишь в последний миг успел почуять неладное.
Опоздал.
Даже не больно было: просто фейерверк перед глазами, громоподобный топот копыт вдали (табун? откуда?!) — и тьма удовлетворенно сомкнула челюсти.
— …Может, он ва-аще окочурился?!
— Вре-ошь! у ихнего брата башка крепкая. Рази ж такой мозгляк проломит?
— Коний вор, сказывают? У коньих воров ребра двойные, и, кубыть, башка тоже…
— Ча-аво-о? Зенки протри, Карпуха! Где ты двойные бОшки видал?! И у энтого башка одна…
— Одна-то одна, да крепче вдвое, чем у прочих!
— А-а…
Сомнительно, чтобы так переговаривались между собой черти в аду. А уж ангелы на небе — и подавно. Значит, ты еще здесь, на грешной земле. Уй-й-й, как голова-то болит, бодун за счастье покажется! Лучше бы в ад, ссыльнокаторжным грешником! Или на худой конец в острожное чистилище — в рай-то тебя точно не пустят. Хотя твой крестный, старый Ефрем Жемчужный, чьим именем ты изрядно попользовался после смерти учителя, полагал иное: земля наша — и есть чистилище… Ох, горит все пламенем! Неужто Филат тебя так звезданул?! Вот ведь падла! Ну все! Ежели встанет на ноги Валет Пиковый, ежели сподобит св. Марта-заступница — кранты ветошнику!
От злости полегчало, и ты с усилием приоткрыл один глаз.
Левый.
— Я ж говорил — оклемается! Што, варнак, очухался?
Вместо ответа вышло лишь невнятное мычание.
Ты разлепил второй глаз.
Мутные тени. Неясные пятна света и тьмы. Ничего не разобрать. Неужто подлый удар тебя зрения лишил?!
Липкая волна животного страха плеснула снизу, из чрева, оттуда, откуда обычно исходила Сила.
Обожгла, опалила.
С перепугу ты рывком сел.
Тело сразу повело в сторону; пришлось ухватиться за неструганое дерево стены, загнав в ладонь занозу. И дурацкая, мелкая, пустячная боль вдруг отрезвила. Голова по-прежнему раскалывалась, но размытые тени обрели ясность.
Слава богу, хоть глаза видят!
Машинально попытался выдернуть занозу. С четвертого раза это удалось. Только затем поднял взгляд; медленно, стараясь не делать резких движений, шевельнул головой, осматриваясь.
Изба. Срублена топорно (во всех смыслах), но на совесть. Сто лет простоит. Печь. Свежебеленая; правда, на скорую руку. Вдоль стен — лавки. Стол. За столом — двое. Один — косматый здоровила в армяке: нос сломан, ноздри вывернуты, торчат по-кабаньи, глаз под косматыми бровищами и не разглядеть. Сидит, смалит цыгарку, смотрит на тебя сквозь дым.
Молчит.
Второй — вместо бороды какие-то редкие перья, сам щуплый. Отчего-то — в солдатской шинели без нашивок. Выколачивает трубку о столешницу, время от времени зыркает в твою сторону, щурится со значением.
А с каким — хрен поймешь.
Ага, вон и третий: дрыхнет на лавке в углу, у самой печки, укрывшись одеялом. Одеяло, на удивление, новое, шерстяное. Теплое, должно быть.
На столе ружье лежит. И не какой-нибудь бердан раздолбанный, а тульская двустволка, что осечек обычно не дает. Так, вон еще одна подруга — на стене висит. Ай, баро, приглядись: не ружье — карабин армейский! Откуда? Охотникам ведь не положено…
— Вижу, очухался, — удовлетворенно кивнул сам себе щуплый. — Как башка, болит?
— Песни поет, — на этот раз ответ вышел вполне членораздельным.
Злым он вышел, ответ-то.
— На-кось, хлебни — попустит…
Щуплый извлек из-под стола закопченный котелок и протянул тебе.
Надо было встать, чтобы подойти, чтобы взять проклятый котелок, но сил не было. Щуплый видел, как тебя ломает; видел, да помочь не спешил.
"На вшивость проверяет, — понял ты. — Ладно, подавись, с-сука…"
С неимоверным усилием переломив слабость, ты встал. В глазах на миг потемнело. Чтобы не упасть, пришлось вновь ухватиться за стену. Хорошо хоть, вторую занозу не загнал…
Взял котелок.
Рухнул на лавку за столом, напротив щуплого. Из котелка пахнуло травяным запахом. А-а, хуже все равно не будет! Настой оказался терпким, сильно горчил. Тебя едва не стошнило, но ты заставил-таки себя сделать пять-шесть глотков.
Благодарить не стал — молча вернул котелок.
Снаружи послышался отдаленный перестук копыт.
— Силантий, глянь, кого черт несет, — вполголоса бросил щуплый.
Познакомились, значит: космач — Силантий, шестерка, а щуплый, стало быть, тот Карпуха, что про коньих воров все тайны знает.
Посмотрите, обязательно посмотрите в глаза Карпухе! только незаметно, исподтишка, и тогда увидите:
…заяц
Мертвый заяц на чурбане, поставленном стоймя вместо стола. Жилистая, короткопалая рука придерживает тушку; сверху опускается нож — тяжелый, с широким обушком. Хруст, и длинноухая голова падает в заранее подставленную бадейку. Заяц вздергивается за задние лапы. Течет кровь: немного и недолго. Потом нож деловито вспарывает брюшину, делает надрез вдоль хребта — и пальцы начинают обдирать серую шкурку, обнажая желтоватые прослойки и светло-красное мясо.
Шкура-то линялая, бросовая, чего ее жалеть — дери, как получится!
Хочется есть.
Здоровила молча поднялся, снял со стены карабин и вышел вон.
Вернулся быстро.
— Ермолай Прокофьич, однако!.. — в писклявом, чудном дисканте Силантия стыло недоумение.
Ты усмехнулся.
Купец вошел в избу уверенно, как хозяин. Коротко кивнул Карпухе с Силантием, покосился на спящего в углу третьего мужика.
Нарочито передернул плечами:
— Штой-то холодно тут у вас. Пошли бы, дровишек нарубили, што ли? И Петьку будите да с собой берите — чай, втроем-то веселее, шиш лесной!
Пока будили Петьку, Ермолай Прокофьич уселся за стол напротив тебя и как бы между делом пододвинул к себе лежавшую на столешнице двустволку, так что та легла купцу как раз под правую руку.
Разговор намечался серьезный.
Да куда уж серьезнее — огрели по башке, приволокли в какую-то лесную хавиру (то, что вы не в селе, и убогому ясно!)…
Наконец дверь избы в последний раз противно скрипнула, и вы с купцом остались с глазу на глаз. Помолчали. Тебе уже спешить некуда. Раз купчина эту кашу заварил — пусть теперь первый и речь держит.
— Ну што, Дуфунька, башка цела? Мозгой шевелить могешь? — поинтересовался мил-друг Ермолай Прокофьич.
В ответ ты только смерил купца взглядом — и ничего не сказал.
— Ты не зыркай-то, не зыркай! — непонятно с чего разозлился вдруг купец. — Ты словами отвечай!
Пусть злится.
Авось, сболтнет от злости то, чего говорить не собирался.
Голову потихоньку отпускало: помог-таки настой! Вместо уходящей боли внутри черепа образовывалась гулкая пропасть, — кинь мыслишку-камешек, вовек до дна не долетит!.. но думать эта пропасть, как ни странно, не мешала.
— Не нравишься ты мне, Дуфунька, — задумчиво протянул Ермолай Прокофьич, словно и не к тебе обращаясь. — Еще с изначалу не глянулся…
— Зачем же тогда клинья подбивал? горбатого лепил?!
— Кого лепил?! Ты это по-каковски, шиш лесной?
— А сам догадайся, раз умен.
— Ты мне, Дуфунька, не дерзи! Аль не понимаешь, што я теперича всей жизнишке твоей, считай, полный хозяин? Захочу — оставлю белый свет коптить, захочу — удавить велю!
— Врешь. Хотел бы кончить — я б сейчас сковороду в пекле задом протирал. Выходит, нужен я тебе.
— Вижу, оклемался. Соображаешь, — купец довольно хлопнул себя ладонью по ляжке. — А насчет «нужен» — твоя правда. Для того сюда тебя и приволокли.
— Добром не мог, что ли? — ты осторожно ощупал голову.
Волосы на затылке запеклись от крови.
— Не мог, Дуфунька, никак не мог! — Ермолай Прокофьич доверительно перегнулся к тебе через стол; однако перегнулся с умом, так, чтобы до него самого нельзя было дотянуться. — Кто ж добром себя под петлю подводить станет? А теперь уж деваться тебе некуда, шиш лесной! Обратная дорожка заказана. Беглый ты теперь, друг ситный! Беглый и вор — коня у меня свел. Ить все знают, что ты — коний вор!
— Это какого еще коня? — недобро сощурился ты. — Да на твоих «тыгдынцев» ни один лошадник, хоть простой, хоть в законе, не позарится! Кореша засмеют потом.
— Вот ты уряднику эту байку и расскажешь. Ежели он тебя слушать захочет. А то ведь Кондратыч как увидит — сразу с левольверта и стрелит! Ты нынче в бегах, а беглого всякий стрелить должон, живьем тебя брать без надобности. А даже и не стрелит — кому урядник или пристав поверит: тебе, каторжнику, или мне?
Ты помолчал.
Только взглядом спросил: зачем?
— А штоб не трепал ты лишнего! А то еще и доносить побежишь, штоб себя-то выгородить, шиш лесной…
— Дурак ты, Ермолай Прокофьич! — в сердцах сложилось само, без отступного. — Хоть и в атаманы норовишь, а дурак чистый! Где ж видано, чтобы маг в законе стучал на кого?! За такое свои же на перо и подсадят…
— Гладко стелешь, Дуфунька! — зашипел купец: видать, крепко обидел ты его, назвав дураком; ну и пусть шипит, хуже все равно не будет, потому что хуже некуда. — Да только знаю я: у вас, мажьего семени, свои законы, и для своих писаные! Друг дружку вы, может, и не продадите, зато я — не вашей породы! Считай, закон ваш не про меня! Вот прижмут тебя, шиш лесной, в кутузке, так сразу и припомнишь: как Ермолай Прокофьич вас, ссылочных, привечал, да на санях подвозил, да водкой потчевал, а потом с Рашелькой-колодницей разговоры тайные вел, тебя отославши! А Рашельку урядник в город увез, да еще спешно! Тебя-то не тронули, ты вроде как чистенький. Да только ежели за ней, за бабой, есть грех — так и тебя на дознание потянут. Вот тут-то ты и постараешься, себя спасаючи! Небось, все припомнишь, и што было, и чего не было!..
Купец с усилием перевел дух.
Ты по-прежнему молчал. Ждал: что еще скажет. Как ты и надеялся, от злости купчина начал выкладывать карты одну за другой (чего поначалу явно делать не собирался), и расклад был нараспашку.
Говори, говори, Ермолай Прокофьич.
А мы послушаем.
— Только теперича никак такому не бывать, шиш лесной! Потому как беглый ты. Ну а я, выходит, пострадал, за доброту свою же: ссылочного приветил, поверил, думал — человеком стал. А он у меня коня свел и убег восвояси!
— Складно выходит, — согласно кивнул ты, забывшись, и шея мигом напомнила о себе болезненным хрустом. — Значит, куда ни кинь — всюду клин? И ты, Ермолай Прокофьич, не дурак, а на диво разумен и ловок? Ай, баро рай,[10] ай, сладкий мой! Ладно, меня ты конем да побегом повязал, в хавиру эту упрятал. А Рашель?
— А што — Рашель? — искренне удивился купец. — Я ей и взаправду ключницей у себя быть предлагал. Да ежели б даже и не предлагал, што ж она, дура? — на себя лишку валить?! Это, брат-Дуфунька… как его… это ведь сговор выходит!
Все верно. Если есть тайный грех за Княгиней — не станет она купца приплетать. Однако до полного расклада оставалась еще одна, последняя карта.
Меченая.
— Ну и почему же людишки твои меня сразу с камнем на шее в болото не кинули?
— А потому, што завсегда успеется. В Кус-Кренделе твоя рожа варнацкая да язык длинный не ко двору пришлись. А тут, в чащобе — в самый раз. В артель, значит, тебя определить хочу.
— В артель? С Карпухой-Отцом, Силантием-Сыном да Петром-Духом Святым?!
— Што, не глянулись? Лихие мужики, навроде тебя, разве што не мажьего семени.
— А какого? Разбойного?
— Да сам-то ты кто есть, Дуфунька? К лицу ли кочевряжиться?!
— Вижу, не зря я тебя в атаманы назначил. Раз кодлу под собой держишь — значит, атаман и есть. "Иван"[11] Ермила, шиш лесной, таежный. И что, не из последних?
— Из последних?! — едва не вскипел новоявленный «Иван». — Да на сто верст вокруг, до самого Мордвинска, мое слово — железо! Из последних…
— А урядника, однако, боишься, — не удержавшись, поддел ты купца.
— Вот для того мне маг в законе и надобен. Штоб не бояться, — на этот раз Ермолай Прокофьич ничуть не смутился.
— Видать, жиганы твои не справляются?
— Ты людей моих словами всякими не обзывай, — вполне миролюбиво посоветовал купец. — Услышат — зубы выбьют. Даром што колдун и мужик здоровый. А справляться — справляются. Только не все ружьишком или там ножом сотворить можно. Да и человека жизни лишать не всегда сподручно. Ну, пропал там пришлый охотничек с пушнинкой или старатель с левым золотишком — бывает. Одна беда: ежели часто такое приключаться зачнет — власти обеспокоются. А так, с твоей-то мажьей силушкой… Кому глаза отвести, штоб не видел, чего не надоть; кому башку заморочить, штоб к тайничку с золотишком сам привел — да и забыл о том; а когда служивый какой не в меру ретив окажется — так отчего б его волкам али медведю не порвать? Копать не примутся: волки — они и есть волки. Бывает. Мне ведь донесли, как ты с медведицей обошелся. Лихо, шиш лесной! Вот за тем ты мне и нужон, Дуфунька.
Все верно купец рассчитал. Все верно. Одного не учел, не мог учесть: серьезный финт для тебя сейчас — верная смерть. По второму разу Рашка уж не оттанцует. Только откуда купцу Закон знать? А знал бы — лежать тебе с камнем на шее в Шавьей трясине. Впрочем, с этим всегда успеется, тут купец опять же прав.
Влип ты, Валет Пиковый, ай, влип! По самые уши. Одно и остается теперь: форс мажий давить, лепить чернуху. Долго ли на голом форсе выдержишь? До первого серьезного дела. А-а, ладно, нечего загадывать, авось и вывезет кривая! Ты-то купцов расклад теперь знаешь, а он твой — нет.
Сыграем втемную?
— …А не боишься, Ермолай Прокофьич, что я вот сейчас тебе рот словом наговорным залеплю, да и сверну шею по-тихому? И ружье не поможет — не выстрелит оно у тебя, хоть и «тулка» безотказная. Как, не думал о таком?
— Думал. Ты меня сдуру порешишь — люди мои, што снаружи караулят, тебя в клочья порвут. А сам-один ты троих не потянешь, нет, не потянешь! — иначе шиш бы тебя поймали да на каторгу упекли! И коли хотел бы ты со мной поквитаться, жизнь свою на мою разменять — я б давно со свернутой шеей под лавкой лежал. Не боюсь я тебя, Дуфунька. Ить жить-то всякому хочется! Вот и выходит, што не тронешь ты меня, и к властям не пойдешь. А вздумаешь и взаправду в бега податься — в глухомани сгинешь. Дебрей ты тутошних не знаешь, а места наши гиблые. Не веришь — Силантия спроси. Вот и остается тебе, варнак, считай, одна дорога: в артель мою подаваться. Да ты соглашайся, соглашайся! Будешь моим человеком — не обижу!
— Не обидишь? — ты вновь потрогал коросту засохшей крови на затылке. — А долю-то какую положишь?
— Вот это — другой разговор! — разом повеселел купец. — Это — по-нашенски! Сразу видать сурьезного человека!..
Через полчаса ожесточенного торга вы наконец ударили по рукам.
— Силантий! Карпуха! Петька! — купец распахнул настежь дверь избы. — Нового товарища примайте, шиш лесной!
Из-за спины купца ты увидел, как неторопливо поднимается от корявого плетня молчаливый Силантий, закидывает за плечо карабин… И только тут до тебя дошло, что во время всего разговора Силантий держал тебя на мушке: сидел-то ты аккурат напротив окошка.
Да, силен ты, Ермолай Прокофьич, ничего не скажешь!.. а я-то тебя на испуг брал!
Дурнем попусту бранил…
XIV. РАШКА-КНЯГИНЯ или ГЛОТОК МАДЕРЫ В ЧЕСТЬ УРОДОВ
Уста их мягче масла, а в сердце их вражда;
слова их нежнее елея, но они суть обнаженные мечи.
Он был вышколен на диво, этот лакей в черкеске, слишком кавказской, чтобы быть настоящей.
— Что прикажете, дидебули?
"Дидебули" — «вельможа» на родном языке князя Джандиери. Да, он еще и умен, этот лакей, поскольку в присутствии забавной селянки, веселой прихоти господина полуполковника, решил обойтись без обращений, способных указать род занятий или истинный титул гостя.
Смотри-ка! — он даже карточку вин, забранную в белый с палевой решеткой переплет, предложил именно тебе, как даме, не погнушался.
Глазом не моргнул.
— Любезнейший! — ты прищелкнула пальцами, и лакей вытянулся в струнку, опоздав сообразить, стоит ли до такой степени угождать забаве князя. — А скажи-ка мне, голубчик…
Пауза.
Во время которой ты и не подумала заглянуть в карточку.
— По-моему, я где-то (чуть не вырвалось: в бараке, от новоприбывшей этапницы) слышала, что именно ресторатор Саакадзе позапрошлым летом приобрел кузнецовскую коллекцию? Ну, знаете, ту, что из собственных садов Григория Александровича на Мадере?..
Взгляд лакея налился влагой, словно у потерянной собаки, когда случайный прохожий тронет загривок по-хозяйски и бросит мимоходом: "Рядом!"
— Да-с! именно так, как вы изволите говорить!
— Чудненько, чудненько… А случаем не осталось ли у вас бутылочки сухой мадеры «Серцеаль» из этой коллекции? Доктора рекомендовали мне, голубчик, исключительно сухое вино, в связи с катаром желудка!..
— Три бутылки-с на текущем счету купца первой гильдии Юшина… но если дорогой дидебули прикажет!.. осмелюсь сообщить: сто пятьдесят рублей бутылка-с!..
— Ну что ж… — разочарованно фыркнула ты, но князь Джандиери лишь слегка хлопнул по столу широкой ладонью:
— Ты слышал заказ дамы? Остальное — на усмотрение Датуны. Живо!
Обратно к столу уже вернулась троица лакеев, неразличимых из-за театральных черкесок и усов-стрелочек. Они засуетились, захлопотали; как по мановению волшебной палочки, наполнились бокалы, распространяя вокруг себя пробочный, мадерный аромат; горячие хачапури истекали сырной начинкой, рядом ждал лаваш, весь в коричневых пузырях, блюдо свежей зелени (в марте? в Мордвинске?!) выглядело истинно по-весеннему, оттеняя розетки с маринованной по-менгрельски, в винном уксусе, алычой — и ты позволила себе на миг расслабиться, оглядеть залу "Картли".
Отсюда, из полузакрытой ниши (а все-таки — почему не отдельный кабинет?!) было прекрасно видно: ресторация практически пустует. Время неурочное; слишком рано. Лишь дремал в уголке, над рюмкой водки, бессловесный старичок с расчесанной надвое бородой, да шумно веселился в компании двух певичек некий пехотный капитан с испитым, нездорового цвета лицом.
— Я хотел бы произнести тост, дорогая Раиса Сергеевна…
Сперва ты даже не поняла, что князь Джандиери обращается к тебе.
— Да-да, госпожа Альтшуллер, мы-то с вами прекрасно знаем, что никакая вы не Раиса, и уж тем более не Сергеевна! Но позвольте мне величать вас тем именем, под которым вы впервые со мной познакомились! Старею, знаете ли, становлюсь сентиментален…
Бокал в сильной руке качнулся, заиграл стальными бликами в отсветах газовых рожков на стене. Почему стальными? бог весть! — но сейчас бокал вышел чудовищно похожим на сломанный у рукояти меч в бронзовом кулаке.
Хорошая примета?
Хорошая?! сейчас, после всего?! после гибнущего эха: "Сыграем в четыре руки?", после выжженных глаз и бубнового туза на лбу?!
Ты взяла свой бокал и выжидательно глянула на господина полуполковника.
— Итак, у меня есть тост. Я хотел бы выпить за уродов. Не удивляйтесь, дорогая моя Раиса Сергеевна! — именно за уродов. Какими являемся мы с вами. Разница лишь в том, что я урод государственный, крайне полезный обществу, а вы — урод, так сказать, антиобщественный, подлежащий изоляции и устранению. Согласитесь, эта разница несущественна, ибо зависит исключительно от сиюминутной позиции данного общества. Сложись все иначе, и вы бы сотрясали твердь в поисках мне подобных, норовя отправить блудного Шалву в острог, а я прятался бы от вас по тайным хазам да хавирам. Вы согласны?
Легкий кивок.
В принципе, ты согласна.
— Скажите мне, дорогая Раиса Сергеевна, вы способны облечь вон того старичка в серу и пламень, и скрежет зубовный? Да так, чтобы пьяненький капитан ухватился за револьвер и принялся бы палить в монстра, ничтоже сумняшеся относительно последствий? Ведь способны, я прав?! Если, конечно, оставить в стороне фактор моего присутствия, мешающий вам!..
— Отныне я — законопослушна и высокоморальна, ваша светлость! Сами понимаете…
— Шалва Теймуразович! Умоляю: Шалва Теймуразович!
— Хорошо… Шалва Теймуразович.
— Ладно, можете не отвечать. Я и без вашего ответа прекрасно знаю: способны. И на это, и на большее. Во всяком случае, были способны. Но ведь львиная доля общества, где мы с вами имеем честь обитать, лишена подобных качеств! Волей провиденья? божественным промыслом? случайно? — но ли-ше-на! Значит, вы являетесь частным случаем, который, как и любой частный случай, грозит сотрясением основ. Теперь перейдем ко мне…
Князь отхлебнул из бокала, давая понять, что собственно тост окончен, и все дальнейшее следует воспринимать как застольную беседу.
Ты последовала его примеру.
Мадера действительно оказалась превосходной.
— И впрямь: поступи вы со старичком столь жестоким образом — капитан возьмется стрелять, девицы с визгом бросятся прочь, ресторатор вкупе со служителями запрется на кухне, забаррикадировав дверь… И лишь ваш покорный слуга — заметьте! лишь я один! — примется отнимать револьвер у взбесившегося вояки, успокаивать девиц и вызволять содержателя «Картли». Почему? Потому что только Шалва Теймуразович не получит сомнительного счастья увидеть явление дьявола! Для него по-прежнему будет сидеть за столом старичок, а вокруг — без видимых причин воцарится умопомешательство. И даже потом, наблюдая реально прожженные шпалеры на стенах, видя сморщенные от запаха серы носы окружающих, слушая показания свидетелей…
Еще один глоток.
— Вы по-прежнему сомневаетесь, дорогая Раиса Сергеевна, в том, что мы с вами — уроды? Я — нет. Меня удивляет другое: почему никого не интересует причина, исток появления нам подобных? Я изучал архивы, хотя многих это удивляло — сотрудники Е. И. В. особого облавного корпуса редко проявляют подобную любознательность; особенно — высшие офицеры. А ведь в архивах можно найти массу любопытнейших сведений! Например: вы знаете, что усилиями властей светских и духовных, в европейских государствах лишь около пятидесяти лет тому назад удалось окончательно вытеснить так называмых магов в криминальную, теневую сферу общественной жизни?
— Знаю.
— Откуда? Вы имели доступ к архивам?
В ответ на шутку — полуулыбка.
Краешками губ.
— Это ведь не допрос, а беседа, милейший Шалва Теймуразович? Или я вас неправильно поняла?
— Ах да, я и забыл, с кем имею честь сидеть за одним столом… Дама Бубен, маг в законе! Естественно, у вас есть свои, не менее достойные источники информации… Тогда вы просто обязаны знать и другое: уровень ваших возможностей неуклонно падает! Я находил в архивах донесения и протоколы полуторавековой давности — и у меня волосы вставали дыбом! Какая сила! какой размах! Причем заметьте: сухой канцелярский язык, достоверность и скрупулезность, а не лубочный сериал для гимназистов "Как маг Ганд-Эльф за чудом ходил"… Пожалуй, сотвори ваш брат сейчас что-нибудь такое-эдакое — я и не знал бы, как его ловить!
Он знал очень много. И вряд ли привел тебя сюда лишь потому, что многоречивому Шалве Теймуразовичу не хватало внимательного слушателя.
Делает ли он что-нибудь просто так? вряд ли.
— Вы ешьте, не стесняйтесь, дорогая моя Раиса Сергеевна! Видите: нам уже несут превосходное лобио, какого вам не найти в вашем Кус… ах да, в Кус-Кренделе! Пожалуй, такого лобио вам не найти и в столице — кстати, вы не собираетесь в столицу? На днях? Шучу, шучу, я ведь все понимаю…
Сытый кот, наевшись лобио, играет с мышью.
Сытому коту весело.
А ведь тебе не весело, Шалва Теймуразович. Тебе совсем не весело, и ты нет-нет да и мазнешь по своей даме пристальным, полуполковничьим взглядом: поняла ли? о чем думает? где ищет мышь спасительную лазейку?
И ты не можешь не видеть, князь: дама держится лишь на остатках упрямства, ибо силы на исходе.
Может быть, тебе интересно знать: сколько она продержится?
— П-позвольте… п-позвольте ангажировать вашу даму!.. эй, музыканты — полечку!
Пехотный капитан стоял у вашего столика.
Заглянуть в глаза пехотному капитану очень трудно, из-за вечно застилающей их стеклянной мути отупения, трудно, но можно, и тогда проглядывает:
…сугроб.
У сугроба притулилась молодая, доверчивая березка. Качает тонкими ветвями, ахает в испуге. Снег кругом ноздреватый, мокрый; птица с розовой грудкой прыгает, высматривает пищу. Сверху валится на головы мокрая простыня неба, разодранная на востоке зарей. Где-то ржет лошадь.
Выстрел.
Везет же людям: стреляются…
В зале хихикали, прикрывая рты ладошками, певички: ждали потехи. Цивильный «шпак» привел в ресторацию едва ли не побирушку с паперти — отчего ж не позабавиться бравому офицеру?
— В-вашу ручку, мадам! или — мамзель?!
— Дама не танцует.
Болотные глаза медленно поднялись от стола; двумя гусеницами поползли вдоль капитанского мундира. Остановились где-то в районе воротничка-стойки.
Уперлись в кадык.
— Позвольте узнать: п-почему? я могу заказать что-нибудь народное… «Д-дубинушку»? "Камаринскую"?!
— Пшел вон, дурак.
Видимо, до пехотного капитана не сразу дошел смысл сказанного. Он еще продолжал скабрезно ухмыляться, но желтое лицо налилось кровью, став похожим на осеннее яблоко; в мутных глазках появился блеск, тот блеск, что сразу позволяет опознать кокаиниста и развратника.
— Что… что вы сказали?!
— Я сказал: убирайтесь вон. И поживее.
Ладонь капитана судорожно нашарила кобуру; сдернула ремешок.
— Хорошо-с… очень хорошо-с!.. всякий ш-штафирка будет…
Князь Джандиери неторопливо встал. Правая рука его легла поверх капитанского ремня; левая же перехватила запястье разъяренного офицера, и дуло револьвера уставилось в потолок. Так они и замерли на миг: скульптурная группа "Караемый порок". Затем, под дружное "Ах!" певичек, князь поднял капитана над собой и неспеша огляделся: куда бы бросить?
— К дверям, ваша бдительность! — быстренько подсказал возникший из ниоткуда толстяк-хозяин. — Изволите видеть: там фикус, и больше ничего! никакого разоренья-с, ваша бдительность!
— К дверям? — спросил Шалва Теймуразович у ворочающегося сверху капитана.
И, не дождавшись ответа, опустил свою жертву на прежнее место.
Расторопный толстячок, приобняв лишившегося дара речи капитана за плечи, повел того к столику, нашептывая в ухо. Спина любителя танцев отчетливо выражала степень усвоения информации: она выпрямлялась, выпрямлялась — и вот обладатель исключительно прямой (сейчас треснет!) спины, так и не задержавшись у столика с певичками, направляется к дверям.
Быстро.
Еще быстрее.
К тем самым дверям, у которых фикус.
Да, все верно: там сейчас действительно фикус, и больше ничего.
Больше никого.
— Так на на чем мы остановились, дорогая Раиса Сергеевна? — спросил князь Джандиери, оправляя сюртук.
Грязь натужно всхрапывала, с неохотой отпуская колеса — чтобы вновь приникнуть, всосать пупырчатыми губами, одарить слюнявым поцелуем…
— Н-но! шагай, постылая!
Небо было того пронзительного, блекло-голубого колера, который сразу наводит на мысли о чистоплотной нищете; и еше почему-то — о скорой смерти. Давно позади остался последний мордвинский будочник в серо-желтом казакине, с допотопной алебардой в руках; по обе стороны разъезженной дороги тянулись унылые квадраты полей и редкие островки леса.
— Н-но! наддай!
Ты тупо смотрела в широкую спину Федюньши, на стриженный в «скобку» затылок — шапку парень уже давно кинул в телегу. Чувствовалось: крестный сын вдовы Сохачихи в потрясении. До глубины своей наивной, наспех отесанной души. Это сквозило во всем: в посадке, в излишне частом покрикивании на горемычную лошадь, в тех взглядах, какие он искоса бросал на тебя.
О чем речь, Княгиня? — конечно, ты не спешила заговорить с парнем. Утешить, объяснить — нет, не спешила. Кто бы тебя утешил? кто б объяснил?
…вы просидели в «Картли» едва ли не до вечера. Зал постепенно наполнялся публикой, на сцене образовались ромалэ, мало уместные в заведении Датуны Саакадзе, но мигом подогревшие настроения завсегдатаев — впрочем, никто не позволил себе выходку, подобную капитанской эскападе.
Господин полуполковник говорил. Ты слушала. Иногда вставляла одну-две короткие реплики. Спросила: сыт ли твой спутник? Оказалось, сыт — накормили при кухне. И снова: мнение князя Джандиери относительно давнего установления института епархиального надзора при областных и уездных судах, сокращение числа побегов с этого времени… соболезнования по поводу трагической гибели Елены Запольской… уверения в личном контроле следствия и розыска…
Потом вы расстались.
Князь проводил вас до самой гостиницы, но внутрь заходить не стал. Сказал: нумер забронирован. И откланялся. Ты получила ключи у одноглазой тетки (видимо, это ее князь, забывшись, произвел в "портье"); осмотрела помещение. Вполне прилично. После барака, после тесной каморки в сенях — более чем.
И кровати — две.
Спустившись вниз, в отведенную для Федюньши каморку, ты обнаружила там пьяного вдрызг слесаря со товарищи, учившего жизни "деревенского олуха". Слесарь был послан каторжным загибом, товарищи промолчали, а парень — извлечен наружу и препровожден за шкирку в твой нумер. По дороге тетка-портье попыталась было вякнуть что-то насчет того, будто у них "приличное заведение", но ты лишь глянула в теткину сторону, и дура захлопнула рот.
Тебе тогда еще показалось, что это у тебя выжжены глазницы.
И ты ими смотришь.
Что показалось тетке, осталось неясным, но ее больше не было видно и слышно.
А утром, как и было обещано, вы уехали. Навсегда, как тоже было обещано. Ты верила в последнее.
Нет, господин полуполковник!.. не верила.
— …Н-но!.. слышь, Рашеля… Рашеля, ты спишь?
— Нет. Не сплю.
— Слышь, Рашеля… а ты раньше што — завсегда так жила?
Глаза.
Огромные, сияющие.
Даже не верится, что у "страшного Сохача" могут быть такие глаза.
— Как? как жила?!
— Ну, так… кабаки, нумера… баре ручку целуют… што, кажный божий день?!
Господи, вот о чем он думал! Не о морге, где едва не стравил при виде изувеченной Ленки-Ферт; не о презрительной снисходительности усача-жандарма — о роскоши! Кабаки, нумера… баре — ручку… Что он видел в своей жизни, несчастный лешак, если ему объедки на кухне «Картли» и дешевый нумер с клопами за сад эдемский пригрезились?!
— Ленку видел? — спросила ты, кутаясь в обтрепанный платок. — В покойницкой? тоже хочешь — туз над бровями?!
— А-а, — отмахнулся парень, звонко прихлопнув комара на лбу, как раз в том месте, куда ему был обещан бубновый туз. — Однова живем…
Он подумал.
— Знаешь, Рашеля… я на днях куру резал. Кинул на колоду, топоришком тюкнул — а она возьми да и вырвись. Зачала по двору гасать, без башки-то. А я смотрю и мыслю: чем я лучше той куры? Так до гробовой доски и пробегаю по селу… безголовым. Да, вот еще: што такое "прут"?
— Прут? — удивилась ты. — Ну, ветка такая… тонкая.
— Не-а, про ветку я и сам… Ты когда из покойницкой вышла, с кавалером, как двинулась со двора, так усатый сторожу и брякни шепотком: "Ишь, краля… не в ресторацию ее, а на «прут», да двенадцатой на дюжину!.."
Он ждал ответа, глуповато моргая белесыми ресницами.
Дождался.
— Прут, Сохач ты мой, это железный стержень о восьми вершках. На одном конце — головка, на другом — ушко для замка. И нанизывают на сей стержень от восьми до двенадцати наручников, заклепывают, и ведут так арестантов по этапу. Понял? И о замене «прута» на ножные кандалы ты просишь, как о величайшей милости.
— А-а, — еще раз буркнул парень с полнейшим равнодушием.
Вожжами тряхнул.
XV. ДРУЦ-ЛОШАДНИК или МИЛ-ДРУЖКИ-ТОВАРИЩИ
Вот, я в беззаконии зачат,
и во грехе родила меня мать моя.
— Ну, товарищ новый, обмывать тебя будем! — хохотнул с порога Карпуха.
Ермолай Прокофьич на «обмыв» не остался. Сослался, что дел невпроворот, и почти сразу уехал. А «артельщики» уже вовсю хлебосольничали: небось, когда еще бывалый человек сюда прибьется! Тут уж сам бог велел — угощение на стол, и засесть до самого до утра, пить-есть да разговоры разговаривать.
— Тебя как звать-то? — поинтересовался третий «артельщик», до того молчавший.
Чистый «анарх» из бомбистов: тощий, кум складному метру, грязный лен кудрей до плеч. На лошадином лице водянисто моргают блекло-голубые лужицы; смотрят не на тебя, а на ангела за твоим плечом. Очки б еще ему, в проволочной оправе… Но нет, очков не носил. Да и жилист был парняга, костистым сложением напоминая тебя самого в молодости; а на дне лужиц пряталась от солнышка некая скрытая сумасшедшинка, тихая бесноватость, так что даже мурашки по спине. Не знаешь, чего ждать от такого: вот сейчас он с тобой водку пьет да балагурит — а через минуту, не меняясь в лице, перо в требуху сунет. Не со злости — так, приспичило вдруг человечка зарезать. И зарезал. Обтер перышко аккуратненько и им же колбаску кровяную… на ломтики.
Мелькнувшее видение было настолько правдоподобным, что ты на миг запнулся, прежде чем ответить.
— Дуфуней отец назвал. А по фамилии — Друц.
— А меня — Петр. Бесфамильный. Ну, будем знакомы?
— А по-варнацки-то как? Кличка, в смысле? — обернулся Карпуха, строгая финкой зачерствелый пирог с рыбой.
Пусть не мажья кодла, пусть «артель», но все равно — это он правильно.
Закон есть закон.
— Бритый. Доводилось слышать?
— Один хрен… Так и будем звать. Я — Карп… ну, или там Карпуха, ежели засвербит. Вон тот ирод — Силантий. А Петюнечку у нас еще Лупатым дразнят.
— Запамятовал, Карп-рыба? за «Лупатого» нос сверну, — равнодушно сообщил Петр.
— А за "Петюнечку"?
— Успеется. Пока тверезый — зови. А как захмелею… сам знаешь.
— Да уж научены! — коротко хохотнул Карпуха и обернулся к тебе. — Ты, Бритый, смекай: прихватил, значит, Петька богомолочку одну, из староверов, на окольной дорожке. Девка ядреная, не шибко-то и противилась, опосля скитских корок; все «Петюнечкой» миляша звала. Так он поначалу зенки пучил, а как сивухи лишку хватил — удавил богомолочку. Мы и охнуть не успели! Даже попользоваться, и то — зась…
Карпуха сокрушенно вздохнул.
— А што, Силантий, давно мы по бабскому делу скучаем?
— Дык это…
Силантий пожал плечищами: где ж взять, коли нету?! Голос у здоровяка на сей раз получился сиплый, нутряной, вместо того дурного писка, который ты слышал раньше. Странный человек был Силантий, и голос у него был странный: разный. Впрочем, это не помешало громиле извлечь откуда-то из угла, одну за другой, три запечатанные полбутылки.
Подумал — и достал четвертую.
— Вдругорядь, Карпуха, разговеемся, — пробасил. — Айда хряпать, нутро зовет.
Стол разбойной «артели» заметно уступал поповскому, но и здесь было чем поживиться. Ценил купец своих работничков… разбойничков.
— Ну, за нового товарища!
Ты кивнул, благодаря, в два глотка выхлебал водку из своей кружки; уцепил шмат копченого сальца. Жизнь? выходит, что жизнь. Не хуже, чем во вшивом Кус-Кренделе! Одна беда: жизнь — до первого серьезного дела, на котором гнуть тебе угол, Валет Пиковый.
Аминь.
— Ну, рассказывай, Бритый. Чем раньше промышлял, за што на каторгу угодил…
— Отчего ж не рассказать? можно. Разве что по второй опрокинем: за фарт наш общий, за девку-удачу, чтоб нос не воротила — и расскажу.
— За удачу — это правильно. Разлей, Силантий…
Язык развязался сам собой. Слова посыпались из тебя — сначала гурьбой, то и дело спотыкаясь, норовя стать наперекосяк (Друц! ты ли мастер рОманы тискать?!) — но потом ты и сам увлекся. Было уже не важно, что «артельщики» не разумеют мажьей квэньи, которой ты обильно пересыпал повествование, и что им не все можно рассказывать, отчего история выходит рваной, лоскутной…
Плевать.
Еще по одной?
И снова: уносит тебя в ночь угнанный конь, сбитая со следа пустячным финтом, проходит стороной остервенелая погоня…
И опять: "Беги! — кричит, умирая под мужицкими кольями, франт Данька-Алый. — Беги, Валет!.. ай, мама…"; он кричит, нет, он уже хрипит, а ты не успеваешь, ты никак не успеваешь, потому что Данька кончается, потому что Закон строг…
И вновь: а даже успеешь — что сам-друг сумеешь против двух дюжин озверелых мужиков, сытых, рукастых?! костьми ляжешь за компанию? славное дело, умное…
И наконец: чуть не лег-таки, костьми — через неделю, когда последнюю мзду, остаточек заветный, истратил на того купца, что мужикам за смерть Данькину звонкой медью платил. "Мокрый гранд" ты купчине чисто заделал, хоть по-первой фарт размочил; и следы замел так, что легавые ни арапа после доказать не смогли, сколько землю носом ни рыли. А вот уйти подальше, на дно лечь… Кончилась твоя сила, Бритый: ни глаза отвести, ни следы запутать, ни мороком шибануть. Знал: все одно убьют — и убили бы, не подоспей вовремя облавные жандармы.
В первый раз ты «Варварам» обрадовался.
В первый и последний.
На киче, да на этапе, да на лесоповале потом не до радости было. Но выжить — выжил. В остроге уж знали, что ты — "в законе", что — Валет, да еще по третьей ходке, так что о прописке и речь не зашла. Это когда с почином шел, когда молодой был, горячий, дурь в башке играла…
Ай, баро, марна звоны! да утрадэна, ох, мирэ пшалэс!..[12] марна звоны, ветер в поле!..
Отмотал срок на полную, вышел на поселение — а тут судьба поленом по затылку и приложила…
— Это тебя, черноголовый, не судьба, — оскалился Карпуха, разливая по кружкам содержимое очередной бутылки. — Это тебя Филат приложил, по купцовой указке! Вот так вас, мажье семя, и берут за хвост — втихаря поленом, когда не чаете! Безо всякого, по-простому… Ладно, и на старуху проруха бывает. Выпьем. С нами — не пропадешь!
— А он и сам не пропадет, вижу, — буркнул Петр.
— Слышь, Бритый, ты б… поворожи, а? — с плотно набитым ртом промычал Силантий, когда все опустошили кружки и принялись жевать. — Страсть глянуть охота…
Вот оно.
Началось.
— Душа-Силантий, ты из ружья хорошо стреляешь? — прищурился ты.
— Ну… — задумался громила. — Белку в глаз. А што?
— Покажи, а? Вон и винтарь на стенке…
— На охоту пойдем — тады и покажу! Вот сейчас все брошу, побегу тебе белок искать… Да и што там смотреть?
— Так ведь и я не в балагане ветошников забавлял. Серьезный финт — его только в деле покажешь. Дошло?
— Бритый верно гутарит, — вмешался Карпуха. — Все мы тут не в бирюльки играем.
— Вот пойдешь ты, душа-Силантий, к примеру, ко мне в мажью науку — тогда и увидишь, и сам выучишься, — подлил ты масла в огонь.
Собственно, а почему бы и нет?! Раз уж гнилая масть идет…
— В науку?! — у души-Силантия аж буркалы на лоб вылезли. — Едрен ерш! какой с меня, к лешему, колдун?!
— Какой и со всех. Любого обучить можно. Почти что любого, — тут же поправился ты. — Хоть тебя, хоть Петра, хоть Карпуху.
Ну?! Клюнут?! Ну хоть бы один!..
Они молчали, переваривая услышанное, а внутри тебя бурлила гремучая смесь надежды, отчаяния и едва сдерживаемого нетерпения. Да что ж они мозгами скрипят, тугодумы?! Впрочем, как раз из таких тугодумов и получаются…
— Ты нас, Бритый, в искус не вводи. Душу колдовством загубишь — потом от боженьки на Страшном Суде не отмажишься.
Это изрек Петр-Петюнечка, до того вместо разговоров деловито надувавшийся водкой. Изрек угрюмо, глядя на тебя исподлобья.
— Да ты сам, приятель, — одну ли душу на веку загубил?!
— Не одну, — подвыл с дальнего конца стола Силантий. — Десяток будет.
Петюнечка искренне удивился непонятливости собеседников.
— Так то ж чужие души! Их сегодня загубишь, завтра отмолишь. Свечку поставишь, попу хабар сунешь, покаешься… Слышь, Бритый: чу-жи-е! А тут — своя! неказенная! Думать надо!..
— Выходит, по-твоему, убивец лучше мага?
— А как же?! Мажить — хуже нету. Всяк знает…
— Ты, Бритый, обиды на нас не держи, — подвел итог Карпуха. — Мы теперича заедино, одна артель. Вместе дела, значит, делать станем. Все верно. Только ворожить тебе самому придется. Не пойдем мы к тебе в науку. Мы уж так, по-старинке.
Огреб, Друц-Бритый! Раскатал губы? Или сам не знаешь, что даже среди отпетых душегубцев не каждый в мажью науку пойдет? Вон, девка Филатова сама просилась — отказал. А теперь уж не обессудь. Два раза подряд фарт в руки не идет. Так что пей, веселись — до первого дела.
А дальше — сам знаешь…
Если случайно заглянуть Петюнечке в его ласковые, бессмысленно прозрачные пуговицы-бельма куклы из папье-маше (ма-ма! мама моя! ма..), то можно разглядеть:
…петух.
Роскошный, исчерна-рыжий кочет с кровавым гребнем. Пляшет; переступает с ноги на ногу, подпрыгивает, растопырив крылья. Грозно мелькают шпоры: где соперник? заклюю! Вертится голова на пушистой шее, косит налитым глазом. Сверху тополиный пух сыплется, летним снегом. Так веселее.
Пляшет кочет, как хочет.
На раскаленной сковороде.
А где-то рядом гармошка смеется-заливается…
На другой день все отсыпались до полудня. Потом, продрав глаза и выкурив по паре цыгарок, лениво решили, что стоило бы заняться обедом. Силантий был отправлен в лес, и вскоре вернулся, таща на себе убитую косулю. Петр зачал свежевать, ты, натаскав воды, принялся колоть дрова.
Кашеварил Карпуха.
Через час-полтора, все так же неторопливо, чтобы не сказать — степенно — хлебали наваристый бульон, хрустели зажаренным на угольях мясом и сухарями; водки выпили только одну бутылку на всех — разбойнички-"артельщики" оказались люди хозяйственные, с понятием, не чета всякой пьяни вроде Филата Луковки. Тот бы точно не просыхал, пока весь запас хмельного не прикончил!
— А Филата поймаю — башку оторву.
Это ты вдруг произнес вслух без видимой причины.
Само вырвалось.
— Может, и ловить не придется, — загадочно ухмыльнулся Карпуха. — Филат, слыхал я, из балаболок, а Ермолай Прокофьич ихнего брата страсть не любит!
— Зачем же тогда Филату поручил? Неужто под рукой никого понадежнее не нашлось?
— Видать, не нашлось. Да и то сказать: надежному человеку плата полагается, а Филат — он за полбутылки мать родную пришибет! Вот только, чую, боком ему выйдет та сивуха…
Да, похоже. Осторожный мужик Ермолай Прокофьич. А сгинуть по-всякому человек может: от пьянства сгореть, в болоте утопнуть… Все одно дознаваться с пристрастием некому — велика ли птица? Ну да бог им судья, хоть купцу, хоть Филату. Ты лучше о себе подумай, Валет Пиковый. Вот, к примеру, выяснится, что есть-таки хвосты за Княгиней — станет ли купец рисковать, тебя в живых оставляя? Бритый, варнак пришлый, на язык дерзкий… Думай, Валет Пиковый, думай, что делать. Может, и впрямь когти рвануть? Мало ли что купец про гиблые места болтал — авось, не сгинешь?..
— Глянь-ка, Силантий: вроде идет кто? — прервал твои мысли тихий возглас Карпухи.
Когда было нужно, с Карпа разом слетало все его дурацкое фиглярство, и он мгновенно становился собранным, жестким; и взгляд короткий, точный, оценивающий — словно на мушку берет. Из такого бы славный подельщик вышел, а там, глядишь, и маг в законе. Но, как видно, не судьба.
Вдалеке, меж деревьев, действительно мелькнула человеческая фигура. Силантий (очевидно, самый зоркий из троицы) вгляделся из-под руки.
— Тимоха-лосятник, — махнул рукой. — Небось, жрать попросит.
— Тимошка? это хорошо-о-о, — протянул Карпуха и залихватски подбоченился, вновь становясь прежним. — Пожрать мы ему дадим — отчего ж не дать? Только за это мы его в село отправим, на баб охотиться! Небось, бабятинки-то всем хочется?
— Дело! — радостно осклабился Силантий. — Только ты, Петька, гляди! Удавишь какую — всех кончать придется, а там и нас со свету сживут.
Петр только хмыкнул, а Карпуха ухмыльнулся в редкую бороденку. Видать, была у «артельщиков» любимая подначка — насчет удушенной Лупатым богомолки.
Шутка, значит.
— Здоровы будьте, артельщики! — еще издали заорал Тимошка. — Пошамать чего найдется? Брюхо, почитай, к спине прилипло! Э, да у вас пополнение! Што, и ты, ссылочный, в гулевые подался?! Ну, тут самая што ни на есть твоя кумпания и собралась!
— Тебя одного дожидались. Все глазоньки выплакали, — лениво бросил Карпуха.
— Дык пожрать дадите? — осведомился тоном ниже Тимошка, подходя поближе.
— Садись уж, жри.
Жрал Тимошка, что называется, в три горла. Он бы наверняка еще и добавки попросил; вот только понимал лосятник, с кем трапезничает; догадался промолчать.
Губы вытер и ждет.
— Слышь, Тимофей, — Карп выколотил трубку, которую предпочитал цыгаркам, — сходи-ка за бабцом, а? Нам, сам знаешь, в село заявляться не с руки, а тебя там всякая собака знает…
— За мной хучь баба, хучь девка, за тридевять земель! — лосятник выпятил грудь колесом, но глянул на тебя и прикусил язык. — Для хороших людей мы завсегда… Марфу-солдатку с дочкой вести?
— Правильно понимаешь. А не окажется дочки — одну Марфу тащи. Она баба справная, в теле, на всех хватит. Да и сам подсластишься, ежели захочешь.
— Моя хотелка осечек не дает! — вновь не преминул похвастаться Тимошка. — Ну, я пошел. Как раз до вечера обернусь.
— Лады. И штоб языком лишнего не трепал! Особливо — вот про энтого, — Карп мотнул головой в твою сторону.
— Да нешто я совсем без ума? — обиделся лядащий охотничек. — Я болтать болтаю, да тока знаю, об чем болтать можно, а об чем — нет. Мне што, жить надоело?!
— Правильно понимаешь, — пустил фистулу душа-Силантий.
— А бабы нас потом уряднику не продадут? — поинтересовался ты, когда лосятник ушел.
— Ни в жисть. Марфе с дочкой не впервой. Да што они, дуры — живого приварка лишаться?! Они с этого дела и кормятся. Эх, Бритый: вот она, судьба наша! Сидим в лесу, от дела к делу гнус кормим! Бывает, в село забегим — только втихаря, и по одному. Мужички-то не выдадут; кой-кто и про место это ведает, навроде дурака-Тимошки — да помалкивает. Одна забота: неровен час, урядник там или объездчик заприметит… тебе хорошо, ты хоть погулял до сего часа…
"Мне хорошо," — без слов согласился ты.
XVI. РАШКА-КНЯГИНЯ или ПОШЛИ ДЕВКИ НА ГУЛЯНКУ
Сохрани меня от силков, поставленных на меня, от тенет
беззаконников; падут нечестивые в сети свои, а я перейду.
— Кур-рвы! — вдруг буркнул Федюньша, заворочавшись.
Сперва ты не поняла.
— Что?
— Вона… телепаются, мать их в падь!.. и Тимоха, к-козлина, с ними.
Впереди, на взгорке, от которого до Кус-Кренделя было рукой подать, и впрямь замаячили три фигуры. Две женщины — плотные коротконожки, словно их в одной форме плавили; рядом с женщинами — мужичонка-маломерок.
Глаза видели плохо, — спирало горло, и оттого часто накатывалась слеза, вынуждая моргать. Поэтому ты не сразу узнала людей.
— Кур-рвы! — еще раз с чувством успел сказать Федюньша, прежде чем вы подъехали поближе.
— Здорово, Сохач-снохач! — гаркнул старый твой знакомец, Тимоха-лосятник, любитель побаловаться сладеньким; пошутковал, значит. — Чем в городе-то потчевали?!
Крестный сын вдовы Сохачихи натянул вожжи.
Лошаденка аж присела.
— Я тебе сказывал, штоб на дороге не попадался?! — вопрос был задан Федюньшей с той долей приветливости, после которой намечается изрядная потасовка. — Ты, глухарь, не молчь, ты отвечай: сказывал аль нет?
— Ну, сказывал, — ухмылка чуть не разодрала лосятнику рот. — Мало ли чего не скажешь во злобе? Я, махоря, и не серчаю — бывает…
— Вот ить какие жихори в ихних Вералях имеются: им в рожу плюй — утрутся, "божья роса!" сбрешут…
Федюньша еще что-то говорил, обращаясь то к тебе, то к начинающему темнеть небу, беря его в свидетели; кобель-Тимоха отгавкивался помаленьку — видно, какая-то давняя свара числилась за обоими, мелкая, пустячная, годная лишь на скучную перепалку.
Ты не слушала.
Смотрела на женщин.
Ты знала обеих: Марфа-солдатка, блудница вавилонская, то бишь кус-крендельская, с дочерью, прижитой во грехе невесть от кого. С первого взгляда и не различишь: где мамка, где дочка! — обе грудастые, круглолицые, обе стоят, широко расставив ноги, будто упасть боятся… Носы-пуговки «караул» кричат, в щеках утонули. А глаза пустые-пустые, налимьи: вот шли, теперь стоим, после снова зашагаем!
Парни-неженатики, а порой и блудливые мужички, сбежав тишком-нишком от законных супружниц, нет-нет да и захаживали в Марфину избенку. Тащили кто во что горазд: один — самогонки с пирогом, другой — плат шерстяной или там щуку-материху, на зорьке пойманную; третий просто забор починит, крыльцо подновит — и ладно. Бабы не брезговали, не привередничали — брали и давали. Местная "полиция нравов" во главе с пасмурной вдовой Сохачихой все порывалась Марфу «опружить» — вывалять в дегте с перьями, а дочку голой гнать хворостинами по селу…
Не складывалось как-то.
Видно, понимали жены мужние: окажется кобелям негде хрен чесать, вовсе сказятся. Лучше уж так, под боком.
Спокойнее.
— …эй, Рашелька! — ухарски ворвался в трясину твоих мыслей вопль Тимошки. — Айда с нами! Пить будем, гулять будем! Што тебе заживо гнить? али Сохач по сердцу?!
Ты не ответила. Да он и не ждал ответа: так, попросту вякнул, для пущего куража. Иначе не умеет. Нет, ты не ответила, ты уже забыла и о лосятнике с бабами, и о их сваре с Федюньшей. Сидела, молчала, копила в себе то страшное, о чем хотела по приезду говорить с Валетом Пиковым. То, что стояло тенью за нелепой мордвинской трагедией, за приветливостью князя Джандиери, за его намеками, за совпадениями и случайностями…
Скоро.
Скоро уже.
— Ты ее не зови, Тимофей-котофей, — назойливой мухой забился, зажужжал в ушах женский тенорок. — Ты ее не зови, а? Неровен час, решат: тоже убегла, навроде ее дружка!.. пущай едет, докладается…
Не поняла.
Сперва не поняла; да и потом — тоже.
Подняла глаза на Марфу-солдатку: ее ведь голос?
— Кто убежал? куда?!
Из-под набрякших, пронизанных лиловой строчкой век на тебя глядело тайное злорадство.
Удовольствие падшей от вида той, кто хоть в чем-то, а ниже ее.
Ой, глаза у Марфы-солдатки! ой, глазищи! с девичества остались — большие, влажные, ресницы метелками! а под теми ресницами уже не девичье, бабье мерцает:
…харя.
Мужская; трепаная. Вроде личины шутейной, какие парни на святках пялят. Обвисла, надвинулась; колышется туда-сюда, вверх-вниз. Сопит пористый носишко, по щетинистой скуле капля пота ползет. Язык широкий, лопатой, губы облизывает — словно лихорадкой обметало. Упала харя ниже, ткнулись губы куда-то, все равно, куда. Вверх-вниз, вверх-вниз; вот и охнул, болезный.
То не харя на самом деле. То мешок мучицы, первача бутыль да забор починенный.
Вот.
— Сбежал твой чернявый, — лениво пояснила Марфа, а дочка лишь дернула щекой, поддакивая. — Коня у Ермолай Прокофьича свел, Мишку-немого по темечку ошарашил — и в бега подался. Купец уж всем доложился, к уряднику гонца послал…
— Врешь! врешь, сволочь!
— Врать не обучены, — солдатка обиженно поджала губы (потрескавшиеся, в мелких белых шрамиках); дочка же вновь щекой дернула. — Мы по вертепам не шастали, мажьей пакости не учились, каторгой не хаживали!.. мы хучь и сволочь, а честного звания!..
Она еще бурчала, тешила остатки бабьего гонора — благо повод есть, грех не потешить! — а ты уже спрыгнула с телеги.
В грязь.
Тузы дождем сыпались из чужого рукава; наспех крапленые, липовые. Один в один складывалось: пока тебе в Мордвинске предъявляют к опознанию изувеченную Ленку-Ферт, здесь, в Кус-Кренделе, исчезает Друц. Бежит? черта с два! Куда ему бежать? Зачем?!
Смысл тайной игры был для тебя темен, но пристало ли Даме скучать на прикупе, пока темные шестерки в короли выходят?
Они — кто они? неважно! пока неважно!.. — да, они просчитались, оставив твои руки развязанными. Пусть ты можешь сейчас всего ничего, пусть Костлявая всякий миг стережет за плечом — пусть!
Сыграем в четыре руки?!
— Кто видел? — деловито спросила ты. — Кроме купцова Мишки, кто-нибудь видел?
Марфа-солдатка вскинула подбородок, демонстрируя нежелание отвечать "всякой каторжанке", но бабу опередил неугомонный Тимоха.
— Слушай ты их! — доверительно сказал он тебе, с опаской подходя ближе. — Шавит Марфа, как бог свят, шавит!.. никуда твой ром не делся.
— А я говорю: убег! — Марфа решила стоять до последнего.
И тут Тимошка-лосятник сказал те слова, за которые тебе вдруг захотелось кинуться к нему на шею и расцеловать в обе щеки, сплошь заросшие пегой бороденкой.
— Дура ты, Марфа! — сказал он. — Ить прийдем на гулянку, сама глянешь: кто убег, а кто на лавке сидит! Ладно, хватит бары растабаривать… смеркается. Пора идтить.
Ты смотрела им вслед, чувствуя, как внутри, удивительным ребенком, зреет решение.
Улыбалась.
Так улыбалась, что Федюньша глянул было тебе в лицо, да и отшатнулся, закрывая рот ладонью.
— Эй, красавец-мужчина!
Лосятник обернулся.
— На гулянку, говоришь? А кто только что пел: "Айда с нами! Пить будем, гулять будем!"? Брехал, выходит?
— Я? брехал?!
Он просто не в силах был поверить своему счастью. Хлопал редкими ресницами, гонял желваки на скулах. Точь-в-точь бездомная псина, когда ее вдруг поманят от двери куском калача.
Тебе было его жалко, Княгиня?
Нет.
Тебе никого не было жалко; даже себя.
— Дык что это? как это? идешь, значит?!
— Иду. Эй, бабоньки, примайте товарку!
Догоняя их, ты заметила: лица Марфы с дочкой изменились. Оплыли, налились добродушием. Понимающе брызнули светом. Словно они давно ждали от тебя такого поступка; ждали, устали, а вот дождались-таки!
А Федюньша не стал тебя останавливать.
— Н-но! — послышалось за спиной. — Н-но, постылая!..
Уже на опушке ты обернулась.
Маленькая телега стояла на взгорке, и молодой Сохач спорил о чем-то с невесть откуда взявшейся девчонкой — рябая егоза юлой вертелась на месте, и рядом возвышалась башня могучего собеседника.
Жалко, что ты не умеешь рисовать, Княгиня.
Просто помаши им рукой: Федору, вертлявой Акульке, выбежавшей вам навстречу — помаши и иди себе дальше.
Хорошо?
Шли мало.
Не на самом деле, потому что к месту вышли уж затемно, при свете бледного, чахоточного месяца, в пятнах болезненного румянца — просто тебе показалось, что и не шли-то вовсе.
Летели.
Откуда силы? откуда веселье? откуда эта странная торопливость?.. даже думать не хотелось. Что-то близилось к концу. Удача? беда? жизнь? Пустяки. Ты шутила, заигрывала с растерянным от нежданного счастья Тимохой, раскрутила обеих баб на водопад частушечной похабени, умело поддержав вторым голосом; сама спела два-три романса, из тех, что «пожесточе», для белошвеек — и все остались довольны.
Спросила про волков.
"Не волчьи места," — равнодушно отозвался охотник, закидывая ружьишко подальше за спину.
Ладно. Только отчего ж тогда спина чешется? Не от клопов гостиничных — от ощущения чужого взгляда. Откуда желание оглянуться, и не просто так, а резко, или исподтишка, или еще как? — но увидеть, подглядеть? Бред, чушь! — Тимоха дурак, но лосятник бывалый, учуял бы, будь что неладно…
Он и учуял.
Уже на подходах, когда за кучугуром валежника, по левую руку от гряды мачтового сосняка, замаячила избенка-растопырка — Тимоха, приобнявший тебя-послушную за плечи, вдруг извернулся. Оборвал пустую болтовню на полуслове, гадюкой нырнул в кусты. Ты не остановилась. И правильно: вон, Марфа с дочкой идут, как будто так и положено… они идут, и ты с ними.
А надо, чтоб иначе поверили: они — с тобой.
Раз надо, значит, поверят.
— Ай! пусти, дяденька!.. пусти, шиш окаянны-ы-ый!
Визг, способный поднять мертвеца из могилы, был знакомый. И девка, которую минуту спустя лосятник выволок из кустов за ухо, тоже была знакомой.
Акулька Луковка, рябая юла.
— Ты что? ты на кой?! — без смысла орал Тимоха, пуще выкручивая нежное девичье ухо. — Ах ты, падина! Следила?!
— Я с вами-и-и!
— На кой, грю?!
— На твой! Девки с парнями на посиделках — меня гоню-ю-ют! Сами цалуются! зажимаются! в шепотки играют! а меня — в тычки-и-и! Малая, мол, рябая, на лице черти горох молотили! Я с вами!
— Да лета-то твои каковы, пустеха?!
— Шестнадцатый! Скоро уже!..
Лосятник замолчал. Отпустил ухо, зато подцепил костлявыми пальцами ворот драного кожушка.
Пригляделся.
— Ин ладно, — буркнул. — Там решат: куды…
Дура-Акулька не уловила в Тимохином голосе тайной угрозы. Запрыгала, заскакала.
— Пошли! ну, пошли!
Ты обогнала обеих баб и первой направилась к избе. Об Акульке не думалось. Не до того. Игра намечалась втемную, шулерской сдачи, и от лица, от голоса, от фарта случайного зависело больше, чем от лишних дум.
Ну что, Княгиня, заходим в избу?
Да.
Оно и в городе: полно тайных хаз, о каких всякий околоточный давно осведомлен, бывает, что и в гости захаживает, шкаликом безъакцизки побаловаться. Спросит такого следователь по особо важным:
— А правду говорят, Федотыч, что ты всех беглых по трущобам знаешь, знаешь да не арестовываешь?
— Правду, — ответит старик-околоточный. — Потому и двадцать лет на посту, а не в гробу!
Что с него взять — прав ведь!
Так и здесь: небось, полно народу, кто про сию заимку ведает, а зачни имать-допрашивать, любой ни сном, ни духом!
Народишко везде одинаков.
— …ах, какие дуси! Эй, солдатик! — будешь моим цыпа-лялей? Ну хоть лафитом с лимонадиком угостишь?!
Жаргон барышни из двухрублевого, средней руки дома терпимости сработал без осечки. Даже тот, в солдатской шинели — даром что щуплый, а глаза-то атаманские, с прищуром — даже он снял руку с карабина. А громила со свиным, многажды ломаным носом, и вовсе окосел не от водки — от твоего явления. Видно, друг-солдатик в звании загадочного «цыпа-ляли», да еще лафит с лимонадиком, столь обычные в таежной глуши, произвели на громилу неизгладимое впечатление.
Вон, даже хрюкнул утробно — засмеялся, стало быть.
Только двое не обернулись к тебе. Не до того: играли на щелбаны в "чистку перышек". Две растопыренные пятерни лежали на столешнице, рядом с полупустыми бутылками и остатками харча; два ножа с умопомрачительной скоростью отбивали чечетку, вонзаясь в доски между пальцами. Быстрее! еще быстрее! вон и кровь показалась у одного, да что там кровь? — ерунда!
Быстрее!
И встали, как упали.
Разом.
— Ну, Петр, — сказал сукин сын, беглый-сидячий Друц, весело ероша отросшую на поселении шевелюру, насквозь пронизанную серебром нитей. — Ну, гусь сизый… Подставляй лобешник!
Длинный Петр сосредоточенно зализывал палец.
Даже когда три знатных щелбана сотрясли его лоб, оставив красный след — даже тогда не бросил сего важного занятия.
Лишь подтаял льдом в голубых лужицах глаз.
— Заходь, заходь, раскрасавица! — протянул солдатик, оглядев тебя с ног до головы. — Каким ветром?
— Это ты у Ермолай-купцовича спрашивай: каким? — сдала ты первую карту, рубашкой вверх. — Он тебе и разъяснит, с понятием…
Пройдя к столу, ты взяла ту кружку, что сама подвернулась под руку, до половины налила водкой. Кинула в глотку — да нет, не в глотку, в самую душу.
Вовремя оказалось.
— Это Княгиня, — будничным тоном, как само собой разумеющееся, сообщил Друц, подсовывая тебе миску с квашеной капустой.
— Княги-и-ня! — качнул головой солдатик: не то одобрил, не то задумался. — Которая в ключницы к Ермолаю?
И сам себе ответил:
— Лады.
Что он имел в виду, осталось загадкой. Для тебя главным было другое: приняли. А там видно будет. Глядишь, и времечко сыщется: с Друцем словцом перемолвиться.
В капусте густо попадалась клюква, наполняя рот приятной оскоминой.
Позади хлопнула дверь; сразу стало шумно.
— Марфуня! миляшиха! Заходь, заходь, на-кося водочки!..
— Силантий, дочку — мне! Слыхал, свинская харя? — сюда веди!
— Ох, мужички, дайте разговеться! Лапу, лапу прибери, охальник! Мы — женщины честные, нам отдышаться надоть…
— Рябая, подь ко мне! Эх, рябь моя, голенастенькая! — меня Петькой зовут, ты будь Настею!
— Акулька я… Акулина.
— Един пень! На колени, на коленки седай!
— Ну, Тимоха! ну, ловец! Гляди, сколь маток завалил!
— Кружку ему! Да лей, не жалей, до краев!
Краем глаза ты отметила: про дуру-Акульку спросить-сказать забыли. Мало ли: шел охотник за добычей, вернулся с удачей! А что мала да ряба, так ведь это судьба: мы по пьяни кого хошь помянем… Тимоху завертели, хлопая по плечам, не давая слова сказать, сунули в руку полную кружку; вот лосятник уже отдувается, вкусно крякает, зажевывает шаньгой — а баб расхватали, разобрали по рукам, остается Тимохе коситься на тебя со значением: не сама ли пошла-напросилась? вот он я, красавец-мужчина!
Ты улыбнулась лядащему, он и расцвел.
И пошло-поехало: гомон, взвизги, питье-закусь, потная ладонь за пазухой (плевать! не до капризов…); извлеченая неведомо откуда гармошка, старая, раздолбанная — и снова веселье, судорожное, взведенное, словно курок, каким всегда бывает веселье обреченных…
Одно жаль: едва ты оказывалась рядом с Друцем, как ловила на себе стальной прищур солдатика.
Вот и говорила ни о чем.
Когда в дверь с разбегу ударили плечом, ты даже не удивилась.
Что-то близилось к концу.
Удача? беда? жизнь?
Пустяки.
XVII. ДРУЦ-ЛОШАДНИК или РАСКУДРИТЬ ТВОЮ!.
Восстали на меня свидетели неправедные;
чего я не знаю, о том допрашивают меня.
Не так все шло, наперекосяк, криво; гнилой выходил расклад. Еще днем казалось: все дерьмо, что могло свалиться на темечко, уже свалилось. Ан нет, баро, рано радовался! Оставался ушат-другой у фортуны в заначке, как раз по твою душу.
Встречу — убью.
Где-то там, наверху, где тянут жребий: кому фарт и пруха, кому дом казенный, а кому крест на погосте — где-то там сдвинулся, зашуршал вниз первый камешек, увлекая за собой дружков-товарищей. Лавина набирала разгон. Эх, будь ты в силе, Валет Пиковый — раньше б шухер учуял. С чего же все началось? С Филатовой подлянки? нет, раньше. С урядника, что за Рашелью прискакал? Может быть.
Углядеть бы! разобрать, разобраться… поздно.
И кой бес Княгиню сюда принес?! Водку, что ли, пить? песни горланить?! Перемолвиться бы — да не складывается. Едва ты с полчаса назад выбрел, шатаясь, наружу — якобы проветриться, надеясь, что и Дама Бубновая за тобой последует — сразу хвостом Карпуха увязался. Не скрываясь, в лоб: "Заблукаешь спьяну, ищи тебя… а нам Ермолай Прокофьич бОшки посворачивает!" Была б в избе хоть другая горница или там подклеть — утащил бы Рашку, вроде как по бабскому ремеслу использовать; да и той ухоронки бог не послал. Не уединишься. «Артельщики» — люди простые, им одной горенки на все про все хватает: и пить-гулять, и с бабами тешиться.
Еще эта дура-Акулька! ну, девка, ну, сатана! Ей Лупатый водки в глотку плеснул — она и окосела, чушь всякую мелет, похваляется, как к тебе в ученицы пойдет. Будете, значит, вместе железных змиев стращать. А Лупатый вокруг маломерка вьюном увивается, вон уже и раздел девку наполовину — а ей хоть бы хны! Спортит ее ублюдок Петюнечка, как есть спортит; поутру очнется — голосить станет.
Сама виновата.
Одна загвоздка: за девку поруганную мужички здешние и озлиться могут. А Филат со своей бой-бабой сгоряча еще и уряднику стукнут! Да и сама Акулька молчать не обучена. «Артельщики» — не дураки, даром что ветошники; особенно Карпуха. Понимать должны. Значит, кончат девку по-тихому. Мало ли? Волки порвали, или в болоте утопла. Сгинула — и концы в воду.
Хреново. И девку-дуру жалко, и в селе веры не дадут, что сама где-то пропала. А если еще видел кто, как она сюда шла… Выходит, гореть этой хавире по-любому! Княгиня тоже не с добрыми вестями, небось, нагрянула — добрые и подождать горазды. Когти надо рвать отсюда, Валет Пиковый! Веревка с варавским мылом тебе, беглому, по-любому обеспечена, терять нечего…
Раскудрить твою!.. дождались!
От страшного пинка дверь, распахнувшись настежь, с грохотом ударилась о стену.
И, резко качнувшись обратно, едва не припечатала по роже незваного гостя. Однако в последний момент тот все же подставил локоть; охнул от боли, выматерился сквозь зубы.
Заминка вышла.
Короткая, пустячная.
Однако хватило за глаза.
Душа-Силантий, например, вовсю лапавший Марфу-солдатку за бока, как-то разом оказался на ногах. Сорвал со стены двустволку; вскинул к плечу. Бил наверняка: картечью, дуплетом, чтобы изрешетило не только вошедшего, но и любого, кто возжелал бы ввалиться следом. Из левого ствола — гостеньку в брюхо; из правого — вскользь, прямиком в шевелящийся сумрак сеней.
Знал разноголосый лихое дело.
А у души-Силантия в глазах его заплывших навсегда:
…лужа.
С одного бока уже льдом подернулась. В середине тоже — собрались хрусткие осколочки, льнут друг к дружке. Вода пополам с грязью: мутная, пенная, отблескивает потешно. Вон, сбоку комья плещутся головастиками.
Сапог в лужу — хр-р-рясь!
Беги, лужа, во все стороны.
…да только атаман-Карпуха куда проворней оказался. Успел подбить злую руку: оба заряда с грохотом и треском ушли в потолок. Сверху на головы посыпалась мелкая щепа; в нос шибанула пороховая гарь.
Одновременно, как по команде, взвыли белугой дородная Марфа с дочерью.
— Цыть, дуры! — рявкнул Карп, и бабы заткнулись, как отрезало. — Ты чего, Силантий, очумел?! Это ж Филат!
И вправду, Филат!
Впору встать, посчитаться за его полено… Одна беда: выполнять свое обещание и отрывать падлюке его дурную башку у тебя не было сейчас никакого желания.
Не до старых счетов — новые нарастают.
Кстати, за спиной гостя в сенях маячила корявая громада Федьки Сохача. Не один пришел пьяндыжка, ума хватило.
— Што ж вы, ироды, творите?! — почти сразу же опомнился изрядно побледневший Филат. — Девку мою, стал-быть, спортить удумали?! Ты, душегубец!
В два шага мужичонка оказался возле Петюнечки и с размаху приложился костистым кулаком к ухмылке «артельщика». Откуда только силы взялись! Лупатый, не ожидавший от Филата подобной прыти, кувыркнулся с лавки под стеночку — а гневный Акулькин родитель, не теряя времени даром, ухватил за ухо дочь, пьяно моргавшую круглыми глазенками, и повернулся тащить ее вон из разгульной избы.
— Вот мамка тебе дома… — успел еще пообещать Луковка.
И вдруг поперхнулся.
Захрипел, забулькал, удивленно охнув; стал медленно заваливаться набок.
Лег тихо, без судорог.
Лупатый еще раз коротко сунул финку, отливающую багрянцем, Филату в правый бок, туда, где печень, и отпрыгнул назад, зацепив край стола.
Потекли звоном бутылки.
Только теперь бедный пьяница вдруг охнул по-новой, мелко засучил ногами. Акулька не удержалась, упала сверху, забормотала: "Тять, што с тобой? што с тобой, тять, а? тять…" — осеклась, поднесла к глазам ладошку, липко выпачканную красным. Уставилась без толку, моргнула раз, другой — и тоненько, по-собачьи заскулив, полезла на карачках под стол.
В избе все словно застыло. Время подернулось хрупкой корочкой льда, словно ноябрьская лужица, — вот-вот хрустнет под сапогом. И первым разорвал наваждение, как ни странно, оставшийся стоять в дверях Федюньша.
— Ты што наделал, луподыр поганый? — его взгляд уперся в Лупатого, словно норовя прожечь убийцу насвозь. — Ты ж его… ты ж убил его, да?
Детский вопрос прозвучал смешно; смешно и страшно.
— Убил, — ласково осклабился Петюнечка, выпуская на волю спрятанное до поры безумие. — И тебя сейчас порешу. Хошь? Ну, иди сюда, иди!..
Федор послушно шагнул вперед. Сразу став ловким, «артельщик» рванулся навстречу, ткнул клинком снизу, в живот — но каким-то чудом Сохач перехватил его руку с ножом на полпути. Сжал так, что не вырвешься — Лупатого аж перекосило от боли, от тщетной натуги; и секундой позже кувалда тяжеленного Федькиного кулачища с хрустом ахнула Петюнечку в лоб.
Ровно посередке.
И сразу стало ясно: нет больше Лупатого.
Царствие небесное.
Федор Сохач хмуро посмотрел в стекленеющие глаза своей жертвы, будто надеясь увидеть там что-то тихое, трепетное; неторопливо разжал пальцы. Тело мешком рухнуло на пол. И тут же, опрокидывая стол, на Федюньшу с ревом навалился Силантий, обхватил сзади ручищами, смял, не давая двинуться. Вновь в унисон подняли ор Марфа с дочкой, щенячьим тявканьем наслоился сверху Акулькин скулеж, и ты понял: пора!
Время!
Коротко глянул на Княгиню. Ответный кивок, и Рашкин взгляд указывает на сжавшуюся в комок и обхватившую голову руками Акульку. Хватай, мол! Спасешь девку — глядишь, и поверят тебе. Со свидетелем-то! Умница, Княгиня, в момент весь расклад просчитала. Ну, если пофартит уйти — глядишь, и пеньковый ошейник с варавским мылом стороной минует…
Перепрыгнуть через поваленный стол, кинуть девку на плечо — много ли времени надо? Всего ничего. Теперь — к двери.
На полпути ты оглядываешься.
Федюньша медленно, но неотвратимо разжимал медвежьи объятия Силантия, и разбойничек только кряхтел, не в силах ничего поделать. Вот ведь силища у парня! Где и нажил?..
Ты натыкаешься на Княгиню, едва не сбив ее с ног.
В чем дело?! Почему она еще здесь, а не снаружи?!
— Назад, мажье семя!
Поздно, поздно ты спохватился, глупый невезучий ром!
Вот он, Карпуха, стоит в дверях с карабином в руках. И по тому, как он держит оружие, ты понимаешь: не успеть, не выбить винтарь!
Дернешься — схлопочешь пулю.
Ты медленно пятишься, Княгиня тоже. Краем глаза успеваешь заметить: Федька с размаху бьет головой назад, в кровь расшибая душе-Силантию остатки его носа. Здоровяк валится на пол, корчится, гундосо воет — и приклад карабина обрушивается на Федькин затылок.
Сохач падает, как подкошенный.
Грохот выстрела. Пуля уходит в многострадальный потолок — и разом наступает тишина, в которой отчетливо клацает передергиваемый Карпом затвор.
Пять патронов в магазине; значит, осталось четыре.
Всем хватит.
— Та-а-ак, — медленно тянет Карп, озирая "поле брани". — Разбираться будем. Тимошка!
Из угла выбирается насмерть перетрусивший лосятник.
— Свяжи-ка этого, бугая. А после рассказывай: кого это ты сюда навел, падина?!
— …Дык дочка это Филатова! — оправдывался Тимошка, бегая глазками. — За нами увязалась. "На гулянку!" — и все тут. Ить куда девать было, Карп? — уже и пришли, почитай.
— Гнать надо было, — хмурый Карп ворочал шеей, будто желая разодрать ворот рубахи. — А теперь што? Теперь што, я тебя, дурака, спрашиваю?! Батьку ее Петюнечка кончил; этот, неприятная сила, Петра насмерть зашиб. Ить они ж молчать не станут, девка с лешаком-то! А порешим — в деревне хватятся. Да и ссылочные…
Карпуха покосился на вас с Княгиней.
Губами пожевал.
— Ин ладно, Бритого купец прислал, волей-неволей, не о том речь! А ты? — он пристально уставился на Княгиню.
— И меня прислал, — не задумываясь, ответила Рашель. — Говорила уже. Запамятовал, солдатик?
— Пошто?
— Не твоего ума дело. Бритому пару слов передать, по мажьей части. Тебе те слова слышать без надобности. А ты вцепился клещом! — по нужде, и то с тобой! «Попка» на вышке, вот ты кто, солдатик!..
— Ты мне зубы не заговаривай! — неожиданно озлился Карп. — Вот приедет купец, тогда и отвечу за грехи. Ежели што не так, сам первый и повинюсь перед вами обоими. А пока: запрем мы вас в овине, вместе с лешаком да девкой. От греха подальше. Думаете, не видал я, как вы убегти пытались, еще и девку с собой волокли? До утра посидите, чай, не околеете! А ты, Тимошка, дуй в Кус-Крендель, Ермолай Прокофьича буди да сюда тащи. Хучь волоком, хучь как. Пущай решает.
На полу заворочался душа-Силантий.
Сел; стонать принялся.
— Сбегут, — булькнул разбитым носом.
— Кто — сбегит?
— Эти. Колдуняки…
— А ить верно. Могут, — всерьез задумался Карпуха. — Только отчего ж раньше не сбегли?
— А раньше, кубыть, и не сбирались-то! — подвякнул Тимошка.
— Молчи, пропадужина… Вишь, я-то им дорогу заступил — и никуда не делись, мажье семя! Может, не так страшен черт…
Карп помолчал — и вдруг ухмыльнулся, явно придя к какому-то решению.
— Вставай, Силантий, неча разлеживаться! Тащи образа, распятие тащи, нательный крестик сымай, коли есть! — на овин снаружи навесим. Да досками крест-накрест дверь заколотим. А под порог мертвяка неотпетого, неприкаянного положим. Хучь того же Филата — Петьку нести тяжелей. Звестное дело — колдунам через покойника переступать никак нельзя. А иконы да распятие стены оборонят. Не сбегут.
— Дык эта? может, ишшо…
— Делай, што велено!
— А бабы? — вновь подал голос Тимошка.
— А што бабы? — Карп коротко зыркнул на бледную Марфу с дочкой, и те дружно закивали журавлями колодезными, заранее на все соглашаясь. — До утра тут переночуют, ничего с ими не сделается! Язык-то прикусят, коли жизнь дорога!
Очнувшийся Федюньша молча буравил «артельщиков» и Тимошку тяжелым взглядом; но в овин пошел сам, не стал ерепениться. Акульку, которую от страха трепал мелкий озноб (аж зубы клацали!) тебе пришлось нести на руках. Княгиня шла впереди, гордо подняв голову и даже не глядя на уцелевших разбойничков; словно говорила всем своим видом: "Я, конечно, до утра посижу, но вот приедет купец — вам тут всем мало не покажется!"
Однако Карпуха был тверд, и решение свое менять не собирался. Да и карабин все время держал наготове. Это он, конечно, правильно…
Дверь овина захлопнулась за вами, и снаружи деловито застучали молотком. Сквозь стук слышно было, как Карпуха дает последние наставления. Наконец лосятник убежал в безумную ночь, спеша с донесением к купцу, и неугомонный Карпуха принялся указывать Силантию, куда вешать иконы и распятие.
Ты в темноте ощупал стены, дверь. Стены — из бревен, не своротишь. А вот дверь… Хоть и крепкая, но против Федьки может и не устоять. Ежели вдвоем навалиться…
Молоток стих, послышались удаляющиеся шаги. Что, уходят?! Вас без надзора оставляют?! Неужто так колдовства боятся?! Нет, остановились…
Они говорили тихо, надеясь, что вы не услышите — но кое-что все же разобрать удалось:
— …в избе… следи… не подходи близко, мало ли… мажье семя… стреляй, ежли што… а я говорю — стреляй!..
Значит, овин будут держать на прицеле издалека, скорее всего, с двух сторон, и чуть что — стрелять. Вышибешь дверь — огребешь пулю. Силантий белку в глаз бьет. Небось, твой-то глаз покрупнее беличьего…
Голоса смолкли.
Прислушивавшаяся вместе с тобой Княгиня тряхнула головой.
— Ну, здравствуй, Друц. А я-то предостеречь тебя хотела. И вот сама… — она не договорила, обернулась к Федьке Сохачу:
— Давай руки, герой. Развяжу.
В углу тихо всхлипывала Акулька, трезвея с каждой секундой.
XVIII. РАШКА-КНЯГИНЯ или УХОДЯ — УХОДИ
Впереди шли поющие, позади играющие на орудиях,
а посредине девы с тимпанами…
— …да, — наконец бросил Друц, запуская обе ладони в соль с перцем, в кудри свои буйные, отросшие на воле куда шибче твоих. Словно выдрать их с корнем решил, баро. — Да, Княгиня. Неладные дела. Ходи, чалый, ходи в поле, умер твой хозяин…
И уставился на тебя в упор.
Еще слов ждал? Нет, Валет, не будет больше слов, все сказала, что знаю. Про Мордвинск, про поезд в ад, про игры княжеские, полуполковничьи, облавные… «Варварские». Про искалеченное тело на мраморном столе. Все сказано, тихо, коротко, вполголоса, хотя и подслушивать некому да незачем: Акулька все скулит, тянет ниточку, ей не до нас, а Федюньша-убивец как выпятился в темноту, так и не шелохнулся по сей час.
Грех замаливает?.. вряд ли.
— Федор! Эй, Федор! А вас-то с Филатом… с покойным Филатом, прими, Господи, душу его! — вас-то какого рожна сюда принесло?
Молчит.
Не отвечает.
— Слышишь или нет?
— Слышу, — губы Сохача даже не шевельнулись. Так, родилось прямо из могучей груди, случайным сквозняком.
— А раз слышишь, значит, отвечай!
— Я телегу на купцово подворье загнал. Стал кобылу распрягать, ан тут Филька… по улице. Песни орет. А за ним женка евойная, Палажка. Тоже, значит, орет, а чего орет — не разберешь…
Слова лились ровным потоком, гулко падая во мрак.
Разговорчивым стал, Федюньша?.. выходит, что стал.
За всю жизнь выговориться.
— Он погнал ее, Палажку-то. Колом. А опосля мне кричит: давай, мол, по маленькой? Не-а, говорю, я лучше домой пойду. Он тогда и спрашивает: Акульку не видал? вишь, зараза моя бранится — девка удрала! Хрена тебе, говорю, удрала! Я твою девку на взгорке видел, за селом. Она еще следом за Тимохой с бабами увязалась, в лес… Он аж побелел. Затрясся, давай на мне армяк рвать. Бегим, мол, спасать дуру надоть! бегим, Федюха, друг любезный, без тебя не управлюсь! Ну, я и побег…
— Тятя… тятенька… — тоненьким подголоском вплелся Акулькин плач. — Дядь Друц, ты ж слыхал: он как налижется всклень, так буровит непойми што!.. сам с собой говорить зачинает… Я в избе была, а он докладать вдруг пошел: про полено, про тебя… про бандюков каких-то!.. Да, мол, господин вахмистр! так точно, господин вахмистр!
Рядом дернулся Друц.
Да и тебе разом вспомнилось: морг, и жандармский вахмистр щелкает перед тобой каблуками.
Да, господин вахмистр?
Вы тоже помните?
— Дядь Друц… я ж тебя спасать… я ж…
— Ладно тебе, Акулька, — бросил Федюньша, заворочавшись. — Брось выть. Раньше им сказать надо было. Слышь, Рашеля: божатушку мою да Фильку-покойника следить за вами подрядили. Урядник приезжал, а с ним вахмистр, из жандармов!.. велели раз в неделю все про вас сообщать.
— Что именно? — спросила ты, чувствуя, как язык не хочет слушаться.
— Все. А пуще прочего — глупости разные. Хворали? когда? отчего? Как с народишком сошлись? Много ли пьете? Ну, и вообще…
Ты встала.
Все укладывалось на свои места: и приезд урядника за тобой, в тот самый миг, когда неведомый палач поднес каленое железо к лицу Ленки-Ферт, и многое, многое другое…
— Следили, значит? докладывали?!
Ни парень, ни девка не ответили.
Только вздохнули хором.
— Дядь Друц… — вдруг всхлипнула Акулька и со свистом втянула воздух. — Дядь Друц… а ежели б ты тогда меня взял?.. ну, в ученицы? Мы б сейчас ушли отсель, правда? Вдвоем — ушли бы?!
Такая вера звенела в ее голосе, что тебя пробрала дрожь. Такая надежда из тех надежд, которым и умереть бы последними, ан Костлявая все сапоги стоптала, догоняючи. Значит, девка Друцу козырей сдавала? Значит, он отказался?!
Ай, Валет!..
— Вдвоем? — спиной, затылком, шкурой дубленой ты почувствовала, как ясно улыбнулся за твоей спиной таборный ром, фартовый Дуфуня Друц. — Вдвоем ушли бы. Улетели бы. Не передумала еще?
— Дядь Друц! миленький! Не передумала! Ноги… ноги целовать…
— Ноги не надо. Иди-ка сюда.
Тебя тронули за бедро. Тяжелая ладонь коснулась и упала, будто говоря: я с вопросом… не думай лишнего.
— Рашеля, — сказал Федюньша. — Я с тобой, Рашеля. Я с вами. Я не хочу… как кура, без головы. Не хочу. Лучше сдохну.
— Не надо, — ответила ты, видя перед собой труп на мраморе. — Не надо, Сохач. Лучше сдохни.
— Надо.
И все слова, которые ты хотела ему сказать, скомкались, вспыхнули и развеялись пеплом по ветру.
Он выбрал.
Закон есть закон.
— Ну что, Княгиня? — Друц встал рядом, плечом к плечу. — Сдадим по-новой? Две карты втемную, а?
— Сдадим, Бритый, — тихо кивнула ты.
Пронзительный, зеленый цвет.
Свет.
Холодный, аж зубы заломило. Как если бы с разбегу припала губами к певучему ключу в овраге, тому ключу, что всем дверям указчик, и на нотном стане, где спит до поры царевна-музыка — первый!
Вместо затхлой тьмы овина, где пахнет сырой кожей и еще — застарелым птичьим пометом. Почему? — неважно.
Теперь пахнет пармскими фиалками.
И еще слегка дымом костра… потому что — Друц.
У него — так.
— А-а, — это Федюньша. Не выдержал. А рябая девка только сладко ахнула, словно в миг первой, болезненно-упоительной близости.
Вот они: Адам и Ева перед грехопадением.
Вот вы: два змия без железной чешуи, без раздвоенных жал.
Искусители? кто из вас сейчас искуситель, кто искушаемый?! кто?!
"Где братва твоя, Каин?! — шутили в бараке матерые жиганы; шутили-спрашивали, да сами себе и отвечали без улыбки. — Разве я сторож братве своей?.."
Видишь, Княгиня? — теплый воздух, пустота ярко-весеннего цвета вдруг начинает зыбко струиться перед тобой. Плетутся нити, нити судеб, ткутся вечные холсты, и вот: желтизна пергамента. Все как всегда. И очень хочется знать: что у Друца? Тоже пергамент? бумага? шелк?!
Оставь… пустое.
Алые руны бегут по желтизне. Падают каплями крови, отворенной из жил; расплываются. Строка за строкой, и Федор Сохач, затаив дыхание, следит за таинственной вязью. Ему смертная охота спросить тебя: что там написано? — но он только прикусывает губу. Больно, до лопнувшей кожицы, нежной, скрывающей пунцовую мякоть. Он не спрашивает. А и спросил бы — так ты бы не ответила. Ибо сама не знаешь, и никогда не знала. Говорят, только Духу Закона, да еще св. Марте дано было понимать смысл этих знаков; а для всех остальных — отрезано.
Не в смысле дело.
— Кровью? — выдыхает в один звук Федор; и вновь ахает невидимая тебе девка, исходит тем всхлипом, что сладок и горек одновременно. — Кровью? подписывать, да?
Ты смеешься.
Кровью не надо. И чернилами не надо.
И вообще не надо — подписывать.
— Бери.
Он повинуется.
Что сейчас творится, что происходит с рябой Акулькой, когда Друц шепнул ей "Бери!" в унисон с тобой — этого ты тоже не знаешь, и знать не хочешь, потому что все-таки знаешь. Ведь корявая ладонь Федюньши тянется возле твоего плеча, берет пергамент и, повинуясь темному приказу, идущему из глубины страшной сказки без слов, начинает комкать желтизну в кулаке.
Сильнее!
Еще сильнее!
И вот: один кулак, и ничего снаружи.
Только вы; нагие, беззащитные, какими выходили в мир из материнского чрева.
Твоя рука накрывает кулак Сохача, вместе со спрятанным внутри пергаментом. Сожми пальцы, Княгиня! — сильнее! еще сильнее! Взялась?
Да, свистящим шепотом отвечаешь ты мне, единственному, имеющему сейчас власть над тобой и твоим новым крестником.
Да.
И я зажигаю перед вами огонь.
Рука в руке, и в руке Договор — давай!
Резкой судорогой всего тела ты посылаешь ваши руки в пламя. Говорят, когда крестник не успевает дернуться от ужаса, закаменев волей — это хорошая примета. Судьба благосклонна к тебе, Княгиня, к тебе и к этому парню, чья прошлая жизнь проста и размеренна… он не дернулся. Лишь всхрапнул по-лошадиному да превратился в камень, от кулака до груди. В твердый, несокрушимый гранит, пока плоть его горела в огне заедино с плотью твоей и с пергаментом, сотканным из молодой листвы безумия.
Ты ведь знаешь Закон, Княгиня? — до конца.
Держи.
Держись.
Я все вижу, девочка моя…
Ваши руки горят, каждым опаленным нервом моля о пощаде. Ваши тела сплавляются в сумасшедшем тигле, тела и Договор, не требующий подписи, ибо я не нуждаюсь в суетных заверениях или гарантиях. Я вообще ни в чем не нуждаюсь, в этом моя сила и моя кара за своеволие в делах творения… впрочем, забудь.
Гори.
Я чуть-чуть помогу тебе: видишь?
О да, ты видишь…
…удары била набатом плывут над спящим Кус-Кренделем. Отворяются ставни, распахиваются двери — первыми бегут бабы, простоволосые, расхристанные, на ходу браня последними словами визжащее потомство; следом тянутся непроспавшиеся мужики. Кое-кто выдергивает колья из первых подвернувшихся плетней: на всякий случай.
Некоторые с ружьями.
— Православные! — надрывается Ермолай Прокофьич, пока немой дворник продолжает терзать било. — Доколе! стерпим ли?!
И палец тычет зачем-то в перепуганного Тимоху-лосятника, сжавшегося в комок за купеческой спиной.
— Слыхали? Лихие людишки Филата Луковку ни за хрен песий зарезали! А старшую его, Акулину, снасильничали да в омут! убили девку! убили!
— И-и-и! — это Пелагея, Филатова женка.
И разом подхватили истошный вопль: сперва осиротевшие Луковки-безотцовщина, всем кагалом, а за ними любой, кто глотку по чужим страстям драть горазд.
— Православные! Нет сил!
А приказчик с немым уже тянут ящики с дорогой «монополькой», уже суют без счета в жадные руки…
— Имай вражин! бей в душу! Власти далеко, мы рядом!
Льется водка в глотки, рвутся колья из плетней, вот и за берданками побежали, кто сразу не спохватился… движется к окраине безликий зверь толпы.
— Факелы! пали факелы!..
Умен купец. Верно рассчитал. Раз сухим из воды вряд ли доведется, раз хитрый зачин кляпом в глотке обернулся, значит, топи лишних в той воде, закручивай половодьем! — опосля не разобраться, кто прав, кто виноват, кого за шиш убили, кого за большие деньги.
Повязан Кус-Крендель кровавой порукой.
— И-эх!..
Несется по лесу Дикая Охота.
Ближе.
Еще ближе.
Боль. Страшная, привычная. Надо спешить, после увиденного в пламени каждая минута на счету — а торопить боль нельзя. Запретно. Пока переплавится, пока сгорит все, чему гореть на роду написано, пока мука слезная силой сделается, сплавит тело с телом, душу с душой…
Ах, как больно-то!
И все-таки он не вытерпел, Федор Сохач. Мужики завсегда так… бабы — живучей. Дернулся без ума, одним ужасом телесным, шатнул камень мышц; потащил руку из огня Договорного. Чуть кулак не разжал — не кулак, уголь сизый, насквозь прокаленный! — чуть не разжал, да ты не дала, Княгиня. Вцепилась матерью в чадо единственное, что над бездной повисло; разжать не дала, но и не удержала.
Поползла Федькина ручища прочь.
Ан не освободилась.
Пошла вперехлест Друцева лапа с кулачком Акулькиным, в ней зажатым.
Тут-то ты их и увидела: голый ром-вожак, костистый, рослый, из тех коней, что и старыми борозды не портят — и девка не девка, девица не девица, тощая, кожа в пупырышках, а в глазах одно бьется: вытерплю!
Бабы — живучей… ах да, говорено уже.
Зацепились руки за руки: хочешь уйти, а останешься!..
Гори на брудершафт.
— Рашеля… прости.
И сунул Федюньша себя в огонь по плечо.
Чтоб наверняка.
Чтоб болью боль перешибить.
А пламя возьми да и погасни.
КУШ ПОД КАРТОЙилиПОКАЗАНИЯ ОЧЕВИДЦЕВ
Душа наша избавилась, как птица, из сети ловящих;
сеть расторгнута, и мы избавились.
Капель дробно плясала по подоконнику.
И вприсядку, и колесом, и искрами под божьим солнышком, отвлекая людей, соскучившихся по настоящей, не календарной весне, от дел праведных.
Эй, вот она я! любуйтесь!
Впрочем, в данном случае все потуги капели обратить на себя внимание пропадали втуне. Господин полуполковник были крайне заняты: читали свежедоставленный отчет о происшествии и прилагавшийся к нему протокол опроса свидетелей.
Если тихонько приглядеться, любому покажется — их бдительность изрядно скучают. Вон, толстые пальцы, поросшие жестким рыжим волосом, с ленцой листают бумаги, взгляд наискось скользит по строчкам…
Да, все верно, скука томит.
Хандра.
И то сказать! — разве можно со вниманием и трепетом душевным читать эдакую околесицу:
"Уртюмов Ермолай Прокофьев, купец второй гильдии, жительствующий в селе Кус-Крендель Мордвинского уезда, при дознании добровольно и без принуждения всякого показал:
— В ночь с 23-го на 24-е марта месяца сего года, вскоре после полуночи, в ворота усадьбы, где я имею жительствовать, постучался громким стуком Драчев Тимофей, в том же селе проживающий, православный, родом занятий — лесной добытчик. Оный Драчев Тимофей, в явном изумлении находясь, изъяснил, что стал противу воли своей свидетелем убиения, случившегося на лесной заимке, в близкой округе от села Кус-Крендель Мордвинского уезда находящейся. На той заимке, как было мне поведано, имели место быть пьянство и глумление, куда вышеизложенного Драчева Тимофея силой ввергли неведомые ему лица. Следствием указанной пьянки и глумления убиен бысть обыватель того же села Кус-Крендель, крестьянин Луковка Филат, православный. После изложенного преступного действа случилась всеобщая драка, Драчев Тимофей же, воспользовавшись суматохой, сбежал, поспешив уведомить…"
Ну ясно же: не купцовы это слова! То ли писарь, то ли его не в меру ретивый начальник переусердствовал, приводя текст к общепринятому в этом медвежьем углу канцелярскому слогу.
Господин полуполковник нахмурили густые, косматые брови; перелистнули страницу.
"…показал, что на вышеупомянутой заимке имеют нахождение также несовершеннолетняя дочь вышеозначенного Луковки Филата Акулина, иных же обывателей села Кус-Крендель трое, причем обоих полов: мужеского и женского. Все вышеизложенные были явно угрожаемы со стороны убийц, коими, как позже ведомо стало, обнаружились: разыскиваемые за убиение и разбой Королек Карп Прохоров, Мостовой Силантий Агафонов и Лабазников Петр Демьянов. Там же имел пребывание беглый ссыльный Дуфуня Друц-Вишневский вкупе с…"
Господин полуполковник отхлебнули чаю из высокого стакана в серебряном подстаканнике. Покатали жидкость на языке и неодобрительно качнули головой. Чай ли не нравился их бдительности? отчет ли? еще что…
И снова: шелест переворачиваемой страницы.
"…счел неотступным: поднимать обывателей указанного села, дабы совместным тщанием и усердием поспешить на оную заимку, имея целью предотвращение злодейства. Около половины третьего ночи из села с вышеизложенным намерением выступило до тридцати местных обывателей, вооруженных…"
Ш-ш-шихх…
Еще одна не дочитанная до конца страница лениво перевернута.
"…имела быть перестрелка с применением оружия огненного боя, гладкоствольного, равно и нарезного, а также эфирных воздействий, как смертоубийственных, так и вовлекающих в обман зрения. В ходе оной перестрелки я, Уртюмов Николай Прокофьев, получил множественные ранения ружейной картечью в мягкие ткани. Насмерть же убиты были: Подбрюшников Андрей…"
А вот дальнейшее чтение, видимо, всерьез увлекло господина полуполковника. Их бдительность перестали листать страницы мимоходом и теперь ерошили аккуратно подстриженные щеточкой усы, иронически вздергивали левую бровь, а иногда даже хмыкали, усмехаясь одними губами. Словно бы и не протокол читал князь Джандиери, Шалва Теймуразович, а лихой приключенческий роман — об удалых магах-разбойниках, прекрасных дамах и проницательных сыщиках, обученных дедуктивному методу.
Впрочем, может, так оно и есть?
Заглянуть и нам, что ли, все-таки решившись неслышно встать за плечом у жандармского полуполковника?
Заглянем!
Заглянем — и немедленно выясним, что далее штиль изложения резко меняется. Показания прочих свидетелей были записаны слово в слово, так, как и было рассказано неграмотными кус-крендельчанамии. То ли писарь обленился и далее приводить все к казенному канцеляриту, то ли распоряжение на сей счет получил.
Распоряжение?
От кого? Уж не от самого ли господина полуполковника?!
Да полно-те! К чему бы их бдительности…
Впрочем, мы отвлеклись. Вон, князь уже страницу читать заканчивают!
"…купец велел факела зажечь, штоб, значит, носами сузем не пахать. Только мы люди привычные, лесные, нам и в темноте сподручно. А приметят с заимки те факела — палить зачнут, многих перещелкают. Я к купцу — а он, значит, меня по матушке посылает. "Ты, — ругается, — шиш лесной, покомандирствуй мне! Вот те хрен!" И факела зажигать велит…"
Господин полуполковник усмехаются. Может быть, князю Джандиери представился этот самый "шиш лесной". Идешь-идешь себе по лесу, вдруг глядь — прямо из дерева здоровенный кукиш торчит, весь мхом порос…
Весело.
"…так и вышло. Как заимка показалась, так сразу и стали в нас пулять. Андрюху Подбрюшка мигом сшибли — прямо в рожу. Ну мы, бродни-валенки, в ответ жахнули жеребьем. И тут вдруг — в овине дверь аж пупырем вспучило! Вышибло ее, родимую, и в нас садануло! — саженей тридцать пролетела, ей-богу! Михайлу-немого, што у купца в дворниках служит, накрыла, паскуда, и всего облепила, ровно не дверь, а жижа болотная… Он орет, Михайла-то, а я гляжу: внутри овина зарницы вовсю полыхают, и выходят из тех зарниц четверо. Руки — чисто боженькины молоньи; огниды горючие во все стороны градом сыплются, хуже картечи! А потом как взвоют, все разом, не по-людски — и в небо прянули. По сей час: как вспомню, так на меня едун со страху нападает — жру-давлюсь, а брюхо все просит…"
Успели-таки!
Успели дочитать — а вот и господин полуполковник страницу перевернуть изволили.
Нуте-с, нуте-с, что там дальше?
"Показания охотника Сумарокова Николая Евграфова, жителя села Кус-Крендель Мордвинского уезда:
— Так што объявил купец Ермила привселюдно, што иттить надо в лес, наших сельчан выручать, да и людей разбойных под корень извести — мол, совсем житья не стало от окаянных. А тем, кто пойдет, он, купец Ермила, долги все прощает и водки выставляет без счета — для храбрости.
Вот.
А я купцу два рубля с полтиною задолжал. Ну и земляков выручать надоть, понятно. Так што выпил я купцовой водки раз, выпил другой, да и пошел. И много кто пошел, кто с ружьями, кто так, с топорами.
Вот.
А едва пальба зачалась, так вокруг чудеса дивные твориться стали: лес гнилым туманом заволокло, и в тумане том — тени ворочаются, аки чудища химерные. И деревья все скрыпят, скрыпят, будто от ветра верхового; а ветра-то и нет вовсе! Опосля прошел вроде мимо кто — аж холодом повеяло, как из могилы. Меня страхи взяли! мигом тверезый стал, руки-ноги ходуном ходят… Ан глядь: развидняется, уж и нет тумана никакого — ну, мы снова ружья в руки и давай палить!
Вот.
Так што наших пятеро полегло, и еще троица раненых; у купца Ермилы картечи полна задница — так ему и надоть, козлине, штоб не хоронился по кустам! А из разбойничков никто живым не ушел. Филата Луковку мертвенького сыскали, близ овина, как Тимошка и сказывал. Марфу-солдатку с дочкой — живых; только обезъязычели, бедолаги, мычат и мычат. А ссылочные, те, што мажьего семени — пропали они пропадом. И Федька Сохач с дочкой Филата, невинно убиенного — тоже. Небось, колдуны их с собою уволокли, силою волшебной.
Вот."
Капель притихла.
Угомонилась.
Совсем тихо стало; только слышен безнадежный вопль извозчика за окном:
— Седай! седай, барин!
Пусть его кричит.
"Показания лесоруба Понтюхина Игната Трофимова, жителя села Кус-Крендель Мордвинского уезда:
— Все душегубцев бить пошли. Я топор взял и тоже пошел. Ружьишко-то продал, еще запрошлый год. Когда пришли — душегубцы палить стали. Я за дерево спрятался. Нешто я дурак — под пули лезть? Пущай их наши сперва пристрелят, а уж после и я бить пойду. Гляжу — мимо жихори идут. Эти, которые неприятная сила. И видно скрозь них все: вона сосенка, а вона купец Ермила в кустах корячится. Я креститься — а они только ухмыляются и пальцем грозят. Я за топор, а руки заколодели, не руки — крюки железные! А едва прошли жихори мимо, слышу — вопят: сюда, сюда! Я пошел. Смотрю — душегубцы мертвые лежат. А с ними — Филат Луковка. Ну я постоял немного — и домой…"
Господин полуполковник улыбаются.
Господин полуполковник довольны. Чему, спрашивается? Тому, что никто из разбойных людишек живым не ушел? Вряд ли, господа, вряд ли… Неужели же — тому, что ссыльным магам-рецидивистам удалось безнаказанно скрыться, обведя вокруг пальца и разбойничков, и сельчан, да еще прихватив с собой две невинные души? Неужели это обстоятельство вызывает у их бдительности добродушную улыбку?!
Нет ответа…