НОЧЬ СУДНОГО ДНЯ
— …Прекрасно!
Добро, колдун, добро, мой свет!
Теперь мне здесь уж безопасно,
Теперь избавлюсь от хлопот!
ПРИКУП
Вечер путался в кронах тополей, изрядно облысевших в преддверии ранних октябрьских заморозков; вечер шатался беззаботным пьянчужкой от дома к дому, от подъезда к подъезду, и сбегал вниз, чтобы утонуть в садах Архиерейской Левады. Если дать себе труд взглянуть на топографические карты более чем полувековой давности, составленные милейшим господином Мочульским — раньше здесь, от Дмитриевской церкви до Большой Панасовки, значилась лесная поросль, а также, согласно надписям на плане, болото, болото и еще раз болото.
Пока в центральной части не стали рушить древние постройки, и сюда не хлынул поток переселенцев.
Превратив слободу в часть города.
Павел Аньянич шел по Екатеринославской улице в сторону центра, свернув от авраамитского кладбища к увеселительному парку «Тиволи»; он шел там, где раньше было вышеупомянутое болото, болото и еще раз болото, размышляя при ходьбе на разные темы.
Мысли эти приличествовали скорее члену Общества научной медицины и гигиены, учрежденному недавно профессором фон Анрепом, нежели господину облав-юнкеру, без пяти минут офицеру Е. И. В. особого облавного корпуса «Варвар». Собственно, возвратившись из летних лагерей, Павел три увольнительных подряд провел на заседаниях одного из факультетов сего почтенного Общества, слушая доклады на интересующую его тему и после докладов терзая выступавших наивными вопросами.
Впрочем, ученым мужам в какой-то мере льстил интерес юного жандарма.
А четвертая увольнительная также не пропала даром — Аньянич тайком посетил авраамитское кладбище. Да-да, вот это самое, которое осталось за спиной, подмигивая шестиконечными звездами с надгробных памятников. И даже умудрился разговорить престарелого знатока Авраамова Закона, дремавшего на скамеечке близ могилы сына. Расскажи Павел в училище, как проводит часы досуга… Нет, собственно, никаких дисциплинарных взысканий за подобные кунштюки уставом не предусматривалось, и в карцере Павлу не сидеть, но удивленные взгляды искоса, а также пометка в личном деле были бы господину облав-юнкеру обеспечены.
— Эй, молоденький! Не проходите мимо!
Не ответив веселой проститутке, на миг высунувшейся из подворотни, Павел Аньянич машинально отдал честь спешащему по своим делам майору-артиллеристу и продолжил вечерний променад.
Наверное, это было смешно: его потуги разобраться в словах ученых-медиков и старого раввина, съевшего зубы на талмудических премудростях. Наверное? наверняка это было смешно. А еще смешнее было другое: безуспешные попытки Аньянича связать воедино несоединяемое.
Ну, например:
— Лейкоциты, а точнее, нейтрофилы и моноциты, — вещал с кафедры моложавый доцент в пенсне, ссылаясь на труды местного уроженца, какого-то профессора Мечникова, — обладают способностью к фагоцитозу…
— К фагоцитозу? — рискнул Аньянич шепотом обратиться к соседу справа, лысому толстяку с трагическими скаладками у рта.
— От латинского «фаго», то бишь «пожирать», — дружелюбно ответил толстяк, покосившись на молодого облав-юнкера, уместного в зале не более, чем сам толстяк на занятиях по фортификации.
— …они, подобно амебам, — доцент к этому времени успел еще трижды сослаться на земляка-Мечникова и дважды подхватить на лету спадающее пенсне, — обволакивают инородные тела, бактерии, продукты распада тканей и переваривают их с помощью ферментов, пока сами не погибают от действия накопившихся продуктов распада. Скопление мертвых тканевых клеток, бактерий, а вместе с ними живых и погибших, так сказать, на боевом посту лейкоцитов — все это образует густую желтоватую жидкость; иначе — гной…
Покинув заседание, Павел Аньянич долго не мог избавиться от гулкого эха где-то на окраине сознания:
"…обволакивают инородные тела… пока сами не погибают… так сказать, на боевом посту… гной!.. гной.."
Разговор с раввином сложился куда проще, без латыни.
— Вы выкрест, молодой человек? — смешно растягивая гласные, поинтересовался старик и, получив отрицательный ответ, без перехода осведомился:
— И шо вы думаете за погромы под Житомиром?
Из дальнейшей, длинной и сумбурной, речи раввина следовало, что погромы давно стали для него обыденностью. Авраамитов не любили нигде, частенько давая выход этой плохо объяснимой логически нелюбви — от костров в Картахене, ставших достоянием истории, до вышеупомянутых чугуевских погромов. Избранный народ, заключивший союз со своим мстительным и ревнивым божеством, платил за избранность давно и дорого.
— Можно сказать, что вы в Законе? — осмелился спросить Аньянич, чувствуя себя полным и клиническим идиотом.
В ответном взгляде раввина, под восковыми, прозрачными веками, промелькнуло дружелюбие — совсем как у давешнего лысого толстяка, знатока латыни.
— Молодой человек, вы жандарм, — меленько покивал старик, жуя губами. — А жандарм есть жандарм, не в обиду будь… Да, можно сказать и так: мы — в Законе. Мы бережем свой Закон, лелеем и холим его; мы тщательно исполняем заветы, которые со стороны, снаружи, кажутся смешными и нелепыми пережитками прошлого… Мы — в Законе. Молодой человек таки попал в яблочко! И поэтому близ Чугуева снова летит пух из наших перин…
Покинув старика на его скамеечке, Аньянич долго вспоминал их обоих: раввина и доцента в пенсне. Удивительные мысли тревожили юношу, чужие мысли, неправильные, невозможные. Впервые господину облав-юнкеру довелось задуматься: действительно ли сам факт "эфирных воздействий" является реальной причиной отторжения магии обществом? государством?! Или все-таки причиной является некий Закон, Закон замкнутой, отличной от прочих группы людей, скрытый от досужих глаз Закон инородного тела, на розыск и уничтожение коего бездумно, рьяно кидается «моноцит» Павел Аньянич?! — даже рискуя превратиться в густую желтоватую жидкость; иначе — гной…
А если так, то можно ли допустить крамолу: дело не в «эфире», облыжно выставленном в качестве жупела для обывателей!
Дело совсем в другом!
В чем же?!
Словно в ответ на невысказанный вопрос, оркестр в парке «Тиволи» взял немыслимое «форте», заставив ворон откликнуться заполошным карканьем.
V. ФЕДОР СОХАЧ или ДЫШЛО ЗАКОНА
Я знал, что ты упорен, и что в шее твоей жилы железные,
и лоб твой — медный; поэтому и объявлял тебе задолго,
прежде нежели это приходило…
…Радостный, заливистый лай Трисмегиста. Гулко бьют полночь часы, и полночи остается только вздрагивать от каждого удара; во дворе шум, суматоха, лошадь ржет — небось, чужая, не хозяйская, дога испугалась! — голоса во дворе громкие, дневные.
Вгляделся Федор, не подумавши: где ж разглядеть ворота из окна спальни? на другую ведь сторону окно выходит! Однако же: разглядел. Воистину разглядел! Или спьяну да впотьмах померещилось?
Вот: въезжает в ворота княжья коляска. Вот: следом — пролетка извозчичья трюхает. А в первом-то экипаже на козлах — самолично Циклоп, полковник Джандиери! рядом — Княгиня, белей известки (или это луна шутки шутит?!); позади на сиденьи лежит кто-то, не пойми кто…
Акулина?!
Как пружиной Федьку подбросило! Он тут, понимаешь, с Друцем водку калиновую пьянствует, а с женой тем временем невесть что приключается! почему — лежит?! почему — сам князь лошадьми правит?!
А едва вскочил — так разом и исчезло все: темное окно перед глазами. Звезды в небе колючками топорщатся, прямо в душу ткнуть норовят; луна на ущербе в стеклах отблескивает, ива старая шелестит у подоконника, грустит ветвями плакучими.
Только шум со двора никуда не делся.
Дневной шум; невпопадный.
Обернулся Федька к Друцу. Глядит; боится. Аж перекосило крестного, водку старый ром расплескал, наливаючи — а такого греха отродясь за Дуфунькой не водилось!.. Ой, Федор, карта чистая, глупая! Отродясь ли?! Помнишь: в Кус-Кренделе тьмутараканском, когда Валета с Дамой на поселение определили? Вижу, помнишь. Кособочился тогда ром, хрустел суставами… Неужто — опять?! И к жене бежать надо, и с Друцем нелады, совестно бросать в одиночестве…
— У тебя что, шило в заднице, морэ? — хрипит Друц, губы в ухмылке растянуть силится; жаль, не хотят губы тянуться.
— Да вот, привиделось… с Акулиной нелады!
— Думаешь, ее привезли? тогда чего стоишь? розмар ту о кхам?![20] Беги, встречай!
— А ты?
— Что — я? Ну, прихватило старика… иди, иди, Федька, сейчас попустит! проходит уже… Ай, брось тугу-печаль! — не сдохну! рано мне еще! А может, и не рано…
Последние слова ром пробормотал еле слышно, одними губами; и Федор, уже ломившийся в этот момент к двери, так и не понял: послышалось? нет?!
Скорее! скорее! — бухает в груди сердце, и в такт бухают по лестнице Федькины сапоги (когда и впрыгнуть-то в них успел?!). Раздраженно хлопает за спиной потревоженная входная дверь. Вот они, экипажи — два, как в комнате грезилось! коляска княжья и пролетка извозчичья! сам господин полковник Княгине на землю спуститься помогает, а из задней пролетки отец Георгий выбирается и почему-то еще с ним Сенька-Крест, кучер полковничий. Выходит, и тут все верно: самолично Джандиери коляской правил! Что ж это? как это? куда, откуда, зачем?! Друц говорил — никаких вещих снов, никаких видений, никаких финтов; неделя, может, две…
Не мог видеть!
Не должен!
А увидел…
Мечутся мысли у Федора в голове вспугнутыми нетопырями, пищат, норовят вцепиться — не отодрать.
Мечется свет фонарей по двору, в глаза кидается, норовит ослепить, свет тьмой сделать.
Спешит-торопится навстречу приехавшим матушка Хорешан, причитает по-грузински. Вроде бы и не должен Федор ее понимать, и не понимает, а все-таки догадывается: о чем ворона князю галдит. Виновата, мол! не уследила, мол! эти неудачники, молодой со старым, княжну-ласточку кататься увезли! да так укатали, что затемно вернулись! а княжна-ласточка умаялась, бедная! спит с тех пор без просыпу, царевна наша!..
Джандиери ей в ответ: здорова, мол, Тамарочка-то? ничего лишнего не приключилось? устала? спит? ну и ладно, ничего страшного, слава Богу: спит — и пусть спит! полно кричать-волноваться, матушка Хорешан! а с неудачниками, молодым и старым, он, князь Джандиери, строго разберется! пусть матушка Хорешан даже не сомневается…
Федору бы старуху дальше слушать, ан не слушает! и князя не слушает — к коляске спешит, мимо всех; подбежал, на ступеньку вспрыгнул, а навстречу жена любимая с сиденья встает, улыбается, улыбается, улыбается… да нет, и впрямь улыбается!
Только в глазах испуг запекся.
— Ты как, Сашенька?! (На людях — Сашенька, это святое!) С тобой все в порядке?
— Хорошо мне, Феденька. Если с тобой — всегда хорошо. Просто сон дурной приснился, и все дела…
Обнял Федор жену. На руки подхватил, будто в день свадьбы; лапы медвежьи ватой сделал, теплой колыбелью. Вздрогнул тайно: неужто одни им сны на двоих снятся? неужто — как раньше?! спросить?.. А если — нет? Если ерунда? пустяки?! Ведь только пуще любимую напугаю. Обожду, решил, ничего пока спрашивать-говорить не буду. Опасно ей волноваться, в ее-то положении. Да и вообще…
Что это за «вообще» такое-растакое, откуда взялось и куда выведет — сие осталось для Федора загадкой. Не успел додумать; кашель помешал. Не свой кашель, чужой, но знакомей знакомого.
Кус-Крендельский кашель.
Обернулся.
Рядом прижимала платок к губам Рашель. Кашель сотрясал ее всю, и бородавчатая жаба подло булькала горлом, клокотала в груди, напоминая о временах, когда Княгиня подолгу мучилась бессоницей, надрывно кашляя студеными зимними ночами.
Нет, конечно, сейчас все было иначе. Приступ закончился, едва начавшись; Княгиня поспешно сунула скомканный платок в сумочку — и на ее бледном, присыпанном лунной пудрой лице мало-помалу проступило некое подобие румянца.
Стоял Федька, жену беременную на руках баюкал; молчал растерянно. Да что ж это творится? Друц, Княгиня! — растолкуйте, разъясните! разведите беду руками! Встаньте за плечами, правым-левым! Эй, Валет Пиковый: сам говорил ведь — не дано силы после выхода! Ни крестным, ни крестникам. Почему я вижу лишнее?! слышу?! чую?! Почему ты пальцами хрустишь, а Рашелю жаба терзает?!
Ответьте, крестные! — вы в Закон выходили, вы в Закон выводили, вы все можете, все знаете, все-все…
Или без-Законное дело творится?!
Последняя мысль засела в голове ядовитой занозой. Раздражала. Мешала. Но дальше не шла, и прочь не выдергивалась, только колола без толку. И из-за этой подлой мыслишки, да еще, наверное, из-за темноты и выпитой водки, Федор плохо видел. Плохо слышал. Плохо соображал, куда идет, куда несет притихшую на руках жену.
Ясно, что к дому, ну и ладно.
И когда прямо перед ним призраком возник белый силуэт — остановился. Ошарашенно помотал головой: кто? что? привидение?!
Здравствуй, княжна Тамара в сорочке кружевной!
Доброй тебе ночи!
Вот тогда только Федор испугался. Нечисти дурной, лешаков с кикиморами, призраков-мороков отродясь не боялся; да и веры особой им не давал. А тут… Вспомнилось недавнее: идет Тамара навстречу Акулине птицей хищной, в руке — нож серебряный, с ближнего стола подхваченный. Ведь если присохла, то с кровью оторвешь, с болью, с воплем сердечным! а тут Федор разлучницу на руках к дому несет! Что жену венчанную — до того ли безумице?! бросится! налетит! без ножа в клочья рвать начнет!
Далеко (не успеть!) что-то кричал князь, надрывалась карканьем матушка Хорешан — а Тамара все стояла. Смотрела на двоих. И такое чудо светилось на пепельно-бледном лице княжны, такое диво брызгало из византийского письма очей, что не выдержал Федька Сохач.
Взгляд отвел.
Отвел — и вдруг понял острей острого: не было ненависти во взгляде Тамары! страсти безумной не было; да и самого безумия!.. Стоит девушка, смотрит на молодую чету. Завидует слегка: вот, им вдвоем хорошо, нашли друг друга, счастливы; а я все одна да одна… тоскливо ведь — все время одной-то!
— Добрый вечер, Александра. Добрый вечер, Федор. Почему шум?
— Гости, Томочка! гости, хозяева! вернулись, сейчас ужинать станем, песни петь… — наверное, Федор еще долго нес бы околесицу, хлопая ресницами, если бы не жена любимая.
Маленький у нее кулачок; твердый.
Хорошо таким под ребра тыкать.
Вот и тыкает.
— Странно, — Тамара помолчала. Медленно огляделась по сторонам, будто впервые здесь оказалась. — Вроде бы, помню все… и не помню. Словно спала очень долго; теперь проснулась. Все какое-то новое… непривычное…
А у Федора в голове голос Друца бубнит издали виновато:
"Я… Федька, я же хотел, как лучше… Понимаешь, Федька… я за тобой хотел… а она… Понимаешь?"
Ничего не понимает Федька. Ничегошеньки. Лишь сердце сладко замерло на миг, в предчувствии небывалого: хотел как лучше, баро? хотел? или сделал — как лучше?!.. ай, ходи, чалый, скачи, чалый, без конца-начала!..
Тут сам Друц возьми да и объявись: легок на помине! Видать, попустило рома. Уставился на Тамару, будто и вправду Ночную Бабу увидал; перекрестился раз, другой.
А княжна возьми-обернись:
— Зачем же вы меня, — говорит, а сама улыбается чему-то, — Ефрем Иванович, одну там оставили? Я уж вас ждать отчаялась. Терпела-терпела, пока ОН не пришел и огонь не потушил. Вы знаете, Ефрем Иванович, едва вы ушли, мне сразу вдвое больней стало! втрое! вдесятеро! Я и не знала, что так бывает…
— Я… — у Друца аж язык отнялся. — Не мог я, княжна, милая! не мог! Я бы остался, если б моя воля!.. казните вы меня, дурака старого!
И на коленки перед ней: бабах!
Друц, вольный ром — на коленки?!
— Встаньте, встаньте, Ефрем Иванович! Не корите себя! Все ведь хорошо закончилось. Это я вам еще «спасибо» сказать должна! ОН, когда огонь тушил, сказал…
А сама рядом, напротив, и тоже на коленки!
Откуда только все набежали: тут тебе и Шалва Теймуразович подхватывает, и матушка Хорешан каркает, и Княгиня успокаивает, и отец Георгий увещевает, и прислуга галдит наперебой!
Не дали Княжне договорить.
Не дали Федору узнать: кто такой ОН, и что ОН княжне сказать успел.
— Тихо!
Это князь, командирским голосом.
А дальше, уже в тишине, строго-настрого велел Джандиери всем спать идти. Время, мол, позднее, все устали, пора и честь знать. Утро вечера мудренее.
Спать не хотелось.
Отнес Акулину в ее комнату (дом большой, покоев на всех хватило, и еще осталось). Раздеться помог, одеялом укрыл; поболтал с женой о всякой всячине. О главном, что сегодня — вернее, уже вчера — случилось, говорить боялись; обошли сторонкой, по молчаливому согласию. Вместе за княжну Тамару порадовались, пожелали ей светлого разума на веки вечные; трижды сплюнули через левое плечо, чтоб не сглазить. После еще и за плечо, куда плевали, глянули: нет, никого там не стоит… ну и ладно, привыкнем.
И пошел Федор к себе. Ибо для утех постельных давным-давно все сроки вышли, жена на сносях…
У себя стряхнул с кровати хлебные крошки, оставшиеся от бестолковой полуночной пьянки. Вынул портсигар, закурил. В голове прояснилось окончательно, хмель сгинул — куда уж тут спать!
Стал комнату из угла в угол шагами мерять. Стал дым колечками (как Княгиня! — кольнуло непрошено…) в потолок пускать. Стал мысли разные-несуразные в голове перебирать. Мысли перебираться не желали, разбегались мышами, додумать до конца ни одну не выходило. Федор даже разозлился на самого себя: вот ведь орясина, лешак таежный, думать — и то за эти годы не научился!
Прав был Дух: ничего своего, все — чужое!
Взаймы!
Остановился. Окурок в пепельнице смял, затушил. Перестал ногами по полу топать — и разом голоса услыхал. Внизу, в саду; рукой подать. И голоса-то знакомые: один — Друцев, другой — отца Георгия!
С детства знал Федька: подслушивать — дурно.
Жене сколько раз выговаривал.
А тут как в спину толкнули: подкрался на цыпочках к подоконнику, створки пошире распахнул…
— …ай, бибахтало мануш, кало шеро![21] не сообразил я, башка пустая! Ясное дело: пока один крестник в Закон не вышел, другому вовек не бывать! А княжна бедная места себе не находит, с ножом к горлу подступает: спаси Феденьку! ты можешь, ты колдун! Она-то к нему, к Федьке, присохла, а Федька, вишь, брык — лежит колодой. Да ведь девка любой грех над собой сотворить могла! без ума ведь девка…
Гитара взяла аккорд, другой — сухие, ломкие, не аккорды, сучья мертвые. Наконец тренькнула обреченно:
— Ну, я и решился.
— Княжну! в крестницы! взять?! — ахнул под окном отец Георгий.
И Федька ахнул.
Только про себя, молча.
— Да, отец Георгий! Да! А куда деваться?! Взялись мы за руки, горим в огне Договорном. Молодцом княжна держалась, скажу я вам! всякому бы так! — и тут меня волоком! прочь! Вот он я, ром сильванский, Валет Пиковый! — безумную девку одну бросил, в огне гореть!..
Замолчал Друц.
Лишь гитара всхлипывала прерывисто, виновато, словно жаловалась без надежды.
— И… что? Да не тяни ты жилы, Валет, Бога ради! — батюшка явно пребывал в изрядном волнении.
— Ничего, отец мой. Ничего. Едва обратно откинулся — сразу к ней. Догореть, вместе. Или вытащить. Ан нет, не могу! не пускает! она там, я — здесь! Ай, что делать, не знаю! Стоит княжна, глаза закрыты, рука — как лед. Горит! сама!..
Гитара вскрикнула раненой птицей: умолкла.
— А стали мы ее с Федькой в коляску сажать, она возьми и очнись! "Сгорело там все, дотла, — говорит. — Поехали домой." Ясно говорит; не заикается. Совсем. Потом заснула. А дальше… дальше вы сами все видели, уже при вас было.
Снова поползли по ночному саду растерянные, хмельные, спотыкающиеся переборы гитары.
Молчал Друц, молчал отец Георгий.
Долго молчали.
— Чудо, отец Георгий? может, чудо, а?! — наконец раскололась тишина.
И столько просьбы, столько отчаяния было в этом вопросе — ну кивни! согласись! — что Федора у окна озноб пробил.
— Может, и чудо, — задумчиво протянул священник. — А может, и нет. Тут крепко думать надо. И в первую очередь — мне. Не как иерею церкви; как «стряпчему», Десятке Червей. По Закону ли вышло? был ли Договор? не был?! Не случалось раньше такого, чтоб крестнику — одному гореть. Понять бы…
Отец Георгий разговаривал уже сам с собой:
— Боюсь я таких чудес, Дуфуня. Куда ж Дух Закона смотрел? Или все правильно, а я зря…
Убежал тут от Федьки озноб.
Испугался.
Потому что на собственной шкуре ощутил Федор Сохач, что такое "озарение".
Ведь отец Георгий — не просто священник, и даже не просто маг в Законе! Он — "стряпчий!" А «стряпчий», он никому соврать не позволит… Будь ты хоть сам Дух Закона! Ведь мог же этот Дух их с Акулиной обмануть? запугать? запутать?! Еще как мог, у себя-то дома, со всеми его воробьями-пауками-паутинами! Почему для них Договор — не как у всех?! Почему: только с детьми собственными?! Да еще и без согласия?! А ежели Дух сам же свой Закон нарушил — значит, можно его, Духа этого, через «стряпчего» к ответу призвать, переиграть все, чтоб по справедливости!
По справедливости!..
…земля больно толкнулась в босые пятки.
Еще бы: со второго этажа в ночь прыгать…
Плевать!
Ночная роса скатывалась со стеблей травы; зябко щекотала ноги. Тьма подкрадывалась сзади, прохладными ладонями закрывала глаза. Морочила, шутки шутила: угадай! кто? где? Хорошо, лунный серпик вспорол набежавшее облачко, сунулся рогом наружу. Указал: вон они.
За столиком, под дубом-великаном.
Шаг сделал Федька.
Два шага сделал Федька.
Кричать-окликать нельзя ведь, весь дом переполошишь, матушка Хорешан тогда ногами затопчет… Три шага сделал Федька, и даже четыре.
А на пятом увидел ясно-ясно: не двое людей за столиком сидят. Две карты на столе ломберном, на зеленом сукне, которого здесь не стелили никогда, плашмя лежат. Валет Пик и Десятка Червонная. Засаленные обе, вытертые; у Валета уголок надорван. Теперь за ним, за Федькой Сохачом дело — иди, шлепнись поверх чистой картой, ляг своей-чужой волей… Проступит сквозь белизну невесть что: Девятка? Туз? шут-Джокер?! И уйдут три карты в глухой отбой, чьей-то взяткой лягут сбоку, чтобы потом вертеться в колоде-паутине до скончания веков, аминь!.. ну что за дурацкие видения иногда по ночам случаются?
Как сквозь толщу воды, издалека пробилось: Друцева гитара. Поперхнулась, захлебнулась; увязли струны в корявых, разом отнявшихся пальцах. Пошли бором переборы, заблудились, пали в омут…
Слышишь:
— С пальца сорвалась струна,
Плакать не хочет она.
Я и гитара — мы
Кажемся старыми,
Наша ли в этом вина?..
Твое ли это, парень? чужое? краденое?!
— Федор? ты? Да что ж ты делаешь…
И резко, не обычным, тихим голосом исповедника, а вскриком, больше похожим на удар ромского кнута:
— Лови!
Рожок луны ткнулся наискосок — посмотреть! — и словно пригоршня слез пролетела от отца Георгия к Федору. Сверкнула россыпью капель, расчертила темноту брызгами…
Не глядя, одним чутьем лесовика, памятью прошлого Сохача из утонувшей в снегах деревеньки, протянул Федька руку. Взял из черной прохлады слезинку-другую; в кулаке зажал. Как чистую карту там, на Духовой полянке — не отнять! не вырвать!.. Горячо в кулаке стало; жарко. Потускнели карты на столе ломберном, на сукне зеленом. Где Десятка Червей, где засаленная? Где Пиковый Валет с уголком надорванным? Померцали еще чуточку, и ушли в никуда.
Сгинули.
Сидит за столом Друц раскорякой, поясницу ладонями мнет. Морщится: шиш достанешь! больно! а надо!
Сидит за столом отец Георгий, епархиальный обер-старец; спина прямая, а на лбу капли пота — бисером. Шибко, видать, испугался батюшка, а чего испугался и как от страха отбился — того не понять.
Разжал Федька кулак. Получилась ладонь. Такая, как у Друца: лопатой. Только побольше чуток, поухватистей. А на ладони, от линии жизни до бугра Венеры, — пепла ниточка.
Еще теплая.
Дунул ветер, лизнул шершавым, мокрым языком… вот и нет пепла. Унесся в ночь. Сгинул. Пал в траву росную, стал грязью.
Пришлось сделать оставшиеся шаги: с пятого по семнадцатый. Встал Федор у столика, губы сжал. Молчит. Все слова, какие нес про запас, растерял по дороге. Не пепел у него ветром с ладони унесло — слова отгоревшие.
О чем говорить? что спрашивать? чего требовать?
Бог весть…
А отец Георгий на свой правый мизинец глядит. С грустью. На безымянном-то пальце аметист густой сиренью налился, зато на мизинце — пусто. Не как раньше. Раньше там колечко было: сапфир в окружении бриллиантовой мелочишки. Оправа из платины. Славное такое колечко, скорее уж барышне под стать, чем святому отцу.
Было; сплыло.
— Попустило?
Это отец Георгий у рома спрашивает.
— Слава Богу, батюшка… Легче теперь.
Это Друц.
— Эх, Дуфуня ты, Дуфуня! Глянь на своего крестника, коего ты с Княгиней не пойми как делил!.. ну глянь, глянь, чего в землю уставился! Не понимаешь? Эх, ты… да он же финт на тебя, на крестного, заворотил! Вот и схватило тебя, битого-трепаного…
Поймал Федор взгляд Друцев. Будто колечко священническое — на лету. Страх в том взгляде, и тоска-печаль, и восторг, и вопрос; и слезы — россыпью.
Блестят под луной.
Сожми в кулаке — пепел останется.
— …нет для вас в Законе крестников; нет и не будет. Срослись, переплелись ваши судьбы, ваши души, ваши — и Друца с Рашелью; не пустите вы никого больше в этот круг. Захотите, молить станете — а не сможете через себя переступить. Закрыты для вас ворота Договора; но калитку оставлю…
— Ай, Федор! ай, морэ! ай, рай-клыдяри![22] Отец Георгий, пошутили — и будет!
— До шуток ли, Дуфуня? Ты, если жеребца краем глаза узришь — не спутаешь дончака с орловцем?
— Вот и говорю: шутник вы, батюшка! Я? Валет Пиковый, лошадник закоренный?
— А я хоть и не Валет, а Десятка, тоже не спутаю.
— Жеребца?
— Жеребца. Вон он стоит, жеребец твой. Пусть по масти я редко работаю, пусть сан принял, рукоположение… «Стряпчий» я, Дуфуня. Я такие вещи вижу. Просто вижу, и все тут. Понял?
Перевернулся в небе лунный серпик. Катается колыбелькой из червонного золота. В кроне дуба птица спросонок завозилась, пустила трель, да сбилась. Сверчки на лихих скрипочках плясовую наяривают. Комары текут малиновым звоном. Спроси: "В каком ухе звенит?" — и сам себе ответь: "В обоих".
Ночь на дворе.
Воровка на доверии.
Откашлялся Федор. Спросил шепотом:
— Колечко… Батюшка, зачем кольцо-то бросали?
Не сразу ответил отец Георгий.
Ох, не сразу:
— Жалко мне колечка, Федор. Долго на него копил. Скажешь: куркуль я? скряга? Скажешь — и промахнешься. Был я, Федор, крестником самого Иллариона-Полтавского, да не вышел мастью: дальше Десятки не шагнул. А там и вовсе решил от греха подальше… Завязать я решил. Совсем. Навсегда. Слабый я маг, Федор, а в остальном — по-разному. Хвалиться не хочу, да только не год, не два без финтов прожил. Обручами сердце сковал, рассудок в тиски зажал, себя себе подчинил. И понял: не выдержу до конца. Сорвусь. А без крестника… сам понимаешь.
Понимает Федор.
Встало в нем сном-памятью — своим ли? Акулькиным?! — к горлу комом подкатило:
— Сказку про верного слугу помнишь, Акулина? Который сердце обручами сковал… Лопнут скоро мои обручи. Не могу больше силу мажью в себе держать: наружу просится, выхода ищет. Молчи, милая! знаю: не один я такой! Сожжем мы себя, не удержимся… Пора Договор заключать.
— Может, обождем? привыкнем, перетерпим… Ведь дети же! наши дети! маленькие они еще!..
"Дети же! наши…" — отдалось в чернильном небе, ударило в звездные колокольцы; и эхом по земле: "Не могу больше!.. не могу…"
Ах, Федор, все ты понимаешь, да не все принимаешь.
— Я тогда, будто в сказке, — тихо продолжил священник. — Пошел туда, не знаю куда, нашел то, не знаю, что. Но — нашел. Бывает, что маг в Законе и без крестника финт завернет. Мало кто об этом знает, а кто знает — много ли толку? Вот он, рецепт. Гляди!
Ткнул отец Георгий рукой в Федора. Безымянным пальцем пошевелил. Запели искры в аметисте, в золоте перстня. Откликнулись сверчки в траве: и мы! и мы тоже!
— Вместо крестника можно финт на камень бросить. Всякой масти — свой камень. Нам, Червонным — сапфир с аметистом, александрит опять же, а если бриллианты, то мелкие. Бубновым козырям больше рубины подходят; Пикам — изумруды с топазами; Крестовым магам — крупные бриллианты, особенно для «трупарей» и "видоков".
— Батюшка! — аж задохнулся рядом Друц. — Дадынько!..[23]
— Что — батюшка? что?! Вон, твой Федька: мелким финтишкой кучу деньжищ в один присест… в пепел! Где ты столько камней напасешься, чтоб на целую жизнь без крестника хватило?! Хоть в казну к державе заберись… А ты: батюшка! матушка!
Никогда не видел Федор священника таким. Молодым. Гневным. Страстным. Как из давних лет поднялся: Гоша-Живчик, маг в Законе, что решил от Закона отказаться. Слабый козырь с железным сердцем. Умница; несчастный, гордый человек.
Иди, Федька, целуй руку, спасшую тебя с Друцем волшебным колечком!
Ну?
Помнит Гоша-Живчик: было когда-то в глазах Червонного Короля, Иллариона-Полтавского, стряпчего из стряпчих, к кому большие люди — и то через третьи руки обращались… Ах, да что там! ведь было:
…дагерротип.
Женщина средних лет. Никак не красавица; но мила. Взгляд тихий, прямой. Светлые волосы на затылке в узел забраны; лишь два локона по вискам. Сидит в кресле, на коленях кошка. За спиной, на стене — картинка: лес по склону горы.
Жаль, живой не встретилась.
Опоздал.
Только вместо поцелуя другое Федьке на язык вывернулось:
— Тяжба у меня, «стряпчий»! У меня, мага в Законе, козыря безмастного — тяжба! Возьмешься за дело?
Снова мелькнуло: лежит на столе Десятка Червонная.
— Тяжба? у тебя? С кем же?!
Помолчал Федор Сохач, прежде чем ответить.
— С Ним, — сказал.
— С кем — с ним?
— С ним. С Духом Закона.
— …что ж ты, Феденька, без меня в огонь суешься? Батюшка, ну хоть вы ему напомните: в беде, мол, и в радости…
Ох, Акулька! жена любимая! и когда подкрасться-то успела?!
А отступать некуда.
VI. АЛЕКСАНДРА-АКУЛИНА или ИХНЯЯ БЕСПРИСТРАСТНОСТЬ
Какое безрассудство! Разве можно считать горшечника, как глину?
Скажет ли изделие о сделавшем его: "не он сделал меня"?
и скажет ли произведение о художнике своем: "он не разумеет"?
— …Итак, суть иска: нарушение Духом Закона условий Договора, неправомочное наложение ограничений на заключение Истцами дальнейших Договоров, что подвергает опасности здоровье и саму жизнь как Истцов, так и их бывших учителей, а также подстрекательство к нарушению Закона в виде заключения Договоров с несовершеннолетними без их на то согласия. Правильно ли я понял суть иска, господа Истцы?
Вот ведь изложил! Сразу видно стряпчего, да впридачу обер-старца!
Мне бы так…
— Все верно, отец Георгий… ой! Или как вас теперь называть?
— Не имеет значения. Если угодно, до окончания тяжбы зовите меня "господин стряпчий" или "Ваша беспристрастность". Итак, госпожа Сохатина Акулина Филатовна согласна с формулировкой иска. Согласны ли вы, господин Сохатин Федор Федорович, с этой формулировкой?
— Да, господин стряпчий.
Прямо как в церкви на венчании!
— Истцы требуют пересмотра Духом Закона своего решения и возвращения им незаконно отобранной возможности заключать дальнейшие Договора согласно стандартной процедуре; а также устранения вредных влияний их рефлекторно-магических действий на их бывших учителей, поскольку срок Договора с последними в настоящий момент истек. Господа Истцы, вы подтверждаете свои требования?
— Да, господин стряпчий.
— Подтверждаем.
— Я, маг в Законе, Десятка Червей, стряпчий Радциг Георгий Эммануилович, берусь вести это дело по поручению Истцов, призвать к ответу вышеупомянутого Духа Закона и добиться справедливого решения. Обязуюсь вести дело беспристрастно, основываясь лишь на фактах, Законе и правдивых показаниях сторон, ибо лгать в присутствии стряпчего, находящегося при исполнении обязанностей, не имеет возможности никто. Подтверждают ли Истцы мои полномочия?
— Подтверждаем.
— Подтверждаем, Ваша беспристрастность.
Только сейчас я замечаю: на лбу у отца Георгия проступили мелкие бисеринки пота. Скулы отвердели, налились каменными желваками, глубокими порезами залегли носогубные складки, отчего лицо стало много старше, с налетом некоего безумия. А глаза… глаза уже смотрели куда-то мимо нас, мимо сада, мимо темной усадьбы — словно Ихняя беспристрастность был далеко отсюда и видел нечто, недоступное нам.
Впрочем, так оно, наверное, и было.
А еще вокруг головы господина стряпчего призрачным нимбом дрожал, тек искрящимися струями воздух, и голос отца Георгия отдавался в ушах гулким эхом, какого никогда не бывало в дачном саду! Будто бы слова падали в замкнутое пустое пространство, чтобы спустя мгновение возвратиться обратно искаженными отголосками.
— Итак, полномочия подтверждены. Данной мне по Договору властью я начинаю тяжбу: Истцы, супруги Сохатины, маги в Законе — против Ответчика, Духа Закона. Истцы на рассмотрение дела явились. Призываю Ответчика, Духа Закона! Явись!
Отец Георгий не двинулся с места, но померещилось на миг: взлетели вверх в повелительном жесте две призрачные руки, вспыхнули огнями св. Эльма — и что-то треснуло, сдвинулось в мире, что-то тайное, но вполне ощутимое.
А потом я увидела его.
Духа Закона.
И разом мне дурно сделалось. Замутило.
Что за напасть?! Когда в Закон выходили — даже не вспомнила ни разочка, что в тягости нахожусь. А сейчас навалилось: голова кружится, подташнивает, коленки ватные. Говорят, это у всех, кто в тягости…
Или это Дух проклятый на мне отыгрывается?!
Ф-фух, попустило чуток. Глаза б мои его не видели, заразу! Отвернуться хочу — ан не выходит. Взгляд сам к нему возвращается, будто собачка на привязи.
Не такой он сегодня был, как в прошлый раз. В сюртуке сером, мышастом, в брючках узеньких, того же колеру; на ногах — башмаки старинные, с пряжками-бабочками (как бы не серебряными!); а лысина вроде поменьше стала, остатки волос зачесаны аккуратно. У сюртучка рукава куцые, лапы Духовы из них торчат едва ли не по локоть; а на руках — мама моя родная! — кандалы! Кто же его заковал-то? Или — сам себя?
Зато нос прежний: сизый, бугристый, прыщеватый… Тьфу!
Отвернулась-таки, сумела.
От злости, должно быть.
— Я явился, Ваша беспристрастность. Готов к даче показаний.
Вежливо говорит, по протоколу — а все едино: издевки строит! Съехались на дачу, для дачи показаний!..
— Господин Ответчик, здесь не уголовный суд. Извольте прекратить паясничать и снять ваши кандалы, — холодно отвечает Ихняя беспристрастность. Я мысленно аплодирую отцу Георгию. Так его, прощелыгу, нечего над людьми глумиться!
Кстати, а где это мы?
Оно, конечно, неприлично в присутственном месте головой по сторонам вертеть — но удержаться не могу!
Верчу.
Точно, присутственная зала; была я в такой однажды. Стены на полторы сажени деревом лакированным обшиты, выше — ровная побелка безо всяких украшений; окна — строгие, узкие. Что за окнами — не разберешь, муть кисельная. Позади нас — дверь. Дверь распахнута настежь, и там, снаружи, тихонько шелестит под ветром темная зелень дачного сада. Лунные блики высвечивают столик, кресла плетеные — и Друца с Рашелью: стоят они плечом к плечу, через дверь на нас смотрят. Ой, когда это Княгиня объявиться успела?.. Видно, тоже не спала, услыхала разговор. То-то ее кашель на части рвал, едва у меня или у Феденьки финт случайный пробивал, мимо воли. Да ведь мы же чуть не убили их, бедненьких!
Ну, Дух, сейчас за все ответишь!
Мельком бросаю взгляд на господина Ответчика. Дух сидит на вытертой до блеска дубовой скамье с высокой спинкой. Никак, скамья подсудимых? А «браслеты» с его рук уже исчезли. Притворщик несчастный! Господин стряпчий, покажите ему, шуту гороховому, где раки зимуют!
Где вы, Ваша беспристрастность?
Оказывается, господин стряпчий уже некоторое время что-то говорит, стоя за кафедрой — а я начало речи ушами прохлопала, пока по сторонам глазела! Тут наша судьба решается, а я…
Все, слушаю!
— …с несовершеннолетними без их на то согласия. Итак, что вы можете сказать по существу выдвинутых против вас претензий и обвинений Истцов?
— Ваша беспристрастность, позвольте мне начать с последнего обвинения, как самого легкого. Речь шла о возможности заключения Договора Истцами с их же будущими детьми, без согласия последних. Я правильно понял?
Дух совершенно серьезен, но меня не покидает ощущение, что про себя он все время язвительно посмеивается. Неужели он настолько уверен в себе?!
— Совершенно правильно, господин Ответчик.
— В таком случае позвольте напомнить вам, господин стряпчий: согласно законодательным нормам, в том числе и принятым у вас, родители до совершеннолетия детей являются их опекунами и полномочными представителями. И, следовательно, в качестве опекунов имеют право заключать договора на обучение от имени опекаемых, не спрашивая на то согласия последних, как особ юридически неправомочных. Я прав?
Стряпчий молчит. Он молчит так долго, что тишина в присутственной зале успевает сгуститься, обрести объем и плоть, превратиться в рой беззвучно звенящей мошкары, окруживший нас со всех сторон. И лишь когда тишина наконец становится невыносимой, когда я готова топнуть, крикнуть — сделать хоть что-нибудь, нарушив тягостное молчание! — в этот момент отец Георгий наконец разлепляет тонкие губы:
— Вы правы, господин Ответчик.
— В таком случае, Ваша беспристрастность, не понимаю, в чем суть претензии господ Истцов? Чем, с юридической точки зрения, заключение рассматриваемого нами Договора отличается от заключения договоров иных? А если принципиальных отличий нет, то заключение Договора Истцами на своих собственных детей от имени последних является абсолютно законным. По сути, речь идет всего-навсего о праве наследования…
Молчание. Однако на сей раз куда более короткое.
— Господин Ответчик прав. Данная претензия снимается.
Снимается?! Где справедливость?! Детей, не спросивши, за руку — и в огонь! Он не имеет права! Я сейчас…
Однако раскрыть рот я не успеваю. Меня опережает Дух Закона. И, наверное, это к лучшему, — понимаю я с опозданием. Слово сказано. Стряпчий БЕСПРИСТРАСТЕН. Он ни на чьей стороне. Он — на стороне Истины.
Вот только нужна ли нам эта Истина?..
— …Теперь позвольте мне перейти к ответам по остальным пунктам предъявленных претензий. Или обвинений? — Дух хитро щурится. — Впрочем, неважно. Итак: меня обвиняют в незаконном ущемлении прав Истцов, выраженном в наложении ограничений на их возможность заключать новые Договора. Признаю, ограничения действительно имеют место быть, и наложил их именно я. (Ага, признался! не выкрутишься!..) Однако утверждаю: накладывая вышеупомянутые ограничения, я находился в своем праве и действовал в соответствии с Законом, что берусь доказать.
Дыхание господина стряпчего становится тяжелым и частым. Он прикладывает ко лбу платок, утирая выступающий пот. Словно почувствовав мой взгляд, отец Георгий оборачивается, выдыхает одними губами:
— Трудно идет. Еле-еле справляюсь, господа, — это он нам обоим: Феденька-то рядом стоит, меня за руку держит. — Не знаю, хватит ли сил довести дело до конца. Очень мощное давление. Того и гляди, выбросит. Но я постараюсь, господа, я очень постараюсь!..
Чует кошка, чье сало съела! А еще Дух Закона называется! Понимает, тварь склизкая: загнали в угол! — вот и пытается заставить нас отступиться. На меня дурноту нагнал, на господина стряпчего давит. Шиш тебе! выкуси! Придется тебе обратно все переигрывать, по справедливости!
Глянула исподтишка на мужа: насупился ненаглядный, набычился, пальцы на правой, свободной руке в кулак сожмет-разожмет — будто перед дракой разминает. И не скажешь, что модный поэт, потрясатель душ и сердец. Чисто кулачный боец из Заиковки перед схваткой. Только схватку ту за нас Ихняя беспристрастность ведет. Вот ведь мука мученическая — ни словом острым отбрить, ни по шее дать: стой да слушай, как за тебя твою судьбу решают! А господину стряпчему еще трудней, ему на себе всю тяжбу тащить, а тяжба, по всему видать, тяжкая выходит. Ты уж, пожалуйста, выдюжи, миленький, очень тебя просим!
— …История эта долгая, господин стряпчий и господа Истцы. Началась она… ну, чтоб не соврать — хотя врать в присутствии Вашей беспристрастности дело пустое! — так вот, началась она почти четыре века тому назад. И, чтобы доказать правомочность своих действий, мне придется начать с самого начала. Итак…
Время тянет, кочерыжка плешивая! Думает, мы тут четыреста лет спорить будем! Отец Георгий, держитесь! На вас вся надежда. Скажите только, чем вам помочь — мы что угодно…
Ничего не сказал отец Георгий. Лишь слегка ладонью повел: молчи, рыба-акулька! молчи и слушай.
Молчу.
Слушаю.
На Ихнюю беспристрастность не гляжу больше — тошно видеть, как человек мучается! последнее отдает!
— …к сожалению, сын этого мага оказался бесталанным. (Опять что-то прослушала!) Не имел он склонностей к тайным искусствам, и отец напрасно наставлял его в сих премудростях, заставляя ночи напролет корпеть над книгами. Да-да, господа, не удивляйтесь…
Дух Закона встал. Прошелся туда-сюда по присутственной зале, заложив за спину руки, смешно торчащие из куцых рукавов сюртука.
Остановился напротив, покачался с пятки на носок:
— Во времена столь отдаленные, господа, магические знания передавались от учителя к ученику… от НАСТОЯЩЕГО учителя к НАСТОЯЩЕМУ ученику! — обычным путем. Подобно любым другим знаниям. Но для того, чтобы учить, и чтобы учиться, тоже нужен талант. Некий дар свыше, предрасположенность — называйте это как хотите; а сын великого (не побоюсь этого слова!) мага был лишен сего дара! Да и из отца учитель был, честно говоря, не очень, — добавил Дух грустно и снова надолго замолчал, меряя шагами залу. Тихо поскрипывали диковинные башмаки с пряжками.
Странно: отчего мне больше не кажется, что он тянет время? Заворожил, гадюка?!
— …не всякий Мастер может быть Учителем; хотя любой Учитель обязан быть Мастером, — пробормотал Дух себе под нос, забыв про нас.
И вскинулся:
— Так о чем это я? Ах, да! Короче: никак не мог тот маг передать свои умения сыну. А хотелось — вы себе представить не можете, до чего хотелось! Обида брала: мое детище, плоть от плоти — бестолочь, бездарь?! Люди, опять же, за спиной насмешки строят… Именно тогда родилась идея Договора. По которому учитель всего себя мог бы передать ученику напрямую, независимо от способностей обоих. А там хоть трава не расти! Пусть не всего себя, пусть бОльшую часть. Ну, будет сын слабее отца, условно скажем, на четверть или на треть — это все равно много, поверьте! А по теперешним меркам: немыслимо много!.. Если бы тогда у мага-отца, кроме познаний в тайных искусствах, хватило бы еще обыденной мудрости и прозорливости… Не хватило!
Дух внезапно упал на свою скамью. Закрыл лицо руками, умолк. Кажется, он плакал. Беззвучно, безнадежно — только плечи под мышиным сюртуком вздрагивали мелко.
Однако, когда он отнял ладони от лица, глаза его были сухими.
— Оставим, господа; это личное. Не буду рассказывать, какие стихии были вовлечены, чем клялся и что принес в жертву маг-отец — тем более, что сейчас это уже не важно, и к данной тяжбе отношения не имеет. Главное, несчастный получил, что хотел! Он создал Договор; сорвал яблоко с запретного древа. Но, к сожалению, понял это слишком поздно… Впрочем, я отвлекся. Пора переходить к сути, — прервал сам себя Дух. — Первый Договор был заключен, и вскоре маг-отец начал замечать перемены в своем сыне. Быстрое овладение знаниями, ранее недоступными — да! — но этим перемены не ограничивались. Все чаще казалось отцу: глядя на сына, он смотрится в зеркало. Слегка кривое, по краям засиженное мухами… Год шел за годом — и наконец срок Договора истек. Сын получил все, что насильно впечатал в его душу, изрезав ее тайными ходами, проклятый Договор — и сын ощутил пустоту! Он многое умел, многое мог, но… он был не в силах воспользоваться приобретенным! Потому что вошел в порочный круг нового Закона! Теперь ему самому нужен был ученик по Договору — иначе отцовский оттиск, не имея основы, сжег бы его изнутри!
Дух подошел к окну.
Привстал на цыпочки, пытаясь выглянуть наружу, но, похоже, ничего рассмотреть ему так и не удалось. Старчески шаркая башмаками, проследовал обратно, к скамье.
— Дальнейшее можно опустить. Закон распространился в магической среде быстрее чумы. Еще бы! Гарантированно обрести мастерство, не прилагая к тому усилий! Пускай часть дара просыплется сквозь пальцы! все равно — кто откажется?! А с другой стороны: подготовить вполне достойного ученика, не тратя времени на монотонные уроки, а занимаясь вместо этого собственными изысканиями! Ну да, ну да, ученику не достичь уровня учителя — но многие ли готовы признать превосходство собственного ученика над собой?! А здесь первенство наставника безусловно. Все довольны!.. кроме одного. Кроме создателя Договора: слишком поздно осознал он дело собственных рук, осознал — и ужаснулся!.. Впрочем, я опять отвлекся. Вернемся к нашим баранам; к нашей маленькой тяжбе. Смотрите!
Дух Закона провел рукой в воздухе перед собой и… исчез!
Странно: мне даже в голову не пришло, что он мог попросту сбежать. И остальным, кажется, тоже. Не мог. А если и мог — не стал бы.
Вместо Духа, на том месте, где он стоял, прямо в воздухе возникло туманное покрывало, вроде экрана синематографа перед началом картины. И тут действительно пошли картинки! Да так отчетливо и взаправду, как никогда не бывает в самом лучшем синематографе!
ЦВЕТНЫЕ!
У меня снова голова закружилась: вот-вот упаду прямо в картинки! вцепилась я в Феденькину руку покрепче; стоим, смотрим.
Сперва на покрывале возник солидный, седоватый, но еще не старый господин в белой рубашке, жилетке и при «бабочке». Господин сидел за столом, заваленным бумагами, и быстро делал какие-то пометки в блокноте. Сперва мне подумалось: это он, маг-отец, что Договор придумал. Подумалось и сразу раздумалось обратно: никакой он не маг на самом деле! Он — крупный финансист, владелец банка.
Зачем нам Дух про банкира показывает?!
На картинку наслаивается, проступает сквозь нее другая, не живая, а словно нарисованная: деньги, деньги, много денег; ассигнации, золотые монеты. Но деньги не лежат в мешках или в сейфах: на них строят заводы, корабли, машины… деньги работают… надо же!
Я всегда думала, что работают люди…
Тем временем рядом с солидным господином появляется мальчик: пухлый, не по-детски серьезный, тоже в белой рубашке, отутюженных черных брючках, жилетке и при «бабочке». Сын. Садится напротив отца, и тот начинает ему что-то втолковывать. Сын слушает, иногда кивает и делает пометки у себя в тетрадке.
Потом время начинает бежать быстро-быстро, мальчик на глазах растет, вытягивается, превращается в молодого парня, в мужчину; а отец его стареет, горбится, лицо прорезывают новые морщины… но они продолжают сидеть за столом друг напротив друга, и сын уже спорит с отцом, они вместе листают бумаги, сын радостно вскакивает, бьет кулаком по собственной ладони: "Есть! — мол. — Получилось! Доказал! Я прав! я!!!" — а отец смотрит на бывшего мальчика снизу вверх с доброй улыбкой.
Сегодня сын превзошел отца.
Отец счастлив.
…А куча денег все растет, течет ручейками-щупальцами, опутывает всех и вся — способен оказался сынок, превзошел папашу, капитал преумножил… Ага, вот и у младшего банкира сын появился, вот уже и он напротив отца сидит, словам его внимает, в тетрадке пером водит. Яблоко от яблоньки! — то-то капиталище у них теперь будет, всю Землю спрутом опутает!
Мигнула картинка. Исказилась, пошла крестами… вернулась. Я гляжу: все, вроде бы, прежнее — ан нет, другое! За столом седоватый банкир сидит, напротив него — сын. Слушает папашу, даже записывать пытается… только по глазам видно: неинтересно это дело мальчишке! неинтересно, непонятно, и спать хочется — раз зевнул, другой, вон уж и голова на листок, криво исписанный, клониться начала…
Прикрикнул на сына отец; вскинулся мальчишечка, моргает с перепуга; отец ему дальше объясняет, тот кивает преданно, а по глазам опять видно — ну ни бельмеса ведь не понимает! лишь бы папа не ругался…
Грустным-грустным стало лицо у банкира. Уразумел: нет у сына таланта к делам финансовым, не преумножить ему капиталов отцовских — дай бог, чтоб не растратил вдребезги! Тут время замелькало, как сумасшедшее: растет сын у банкира, по ресторациям похаживать начал, на барышень заглядываться, в картишки поигрывать. А денег-то не хватает! отец на сына смотрит: не выйдет из того преемника достойного! ну да ладно, ничего не попишешь — не дал Бог таланту! не портить же чаду любимому жизнь из-за этого? живи, как знаешь!
Банкир человеком щедрым оказался: вызвал сына — и бумагу ему подает. Договор, значит. Что отныне вместе они отцовским капиталом владеют-управляют, на паях. Поровну. Фифти-фифти. А дабы соблазна у сына не было свою долю растранжирить, в договоре том пункт соответствующий есть: может сынуля тратить только проценты, а основной капитал расходовать — ни-ни!
Процентов, однако же, немало выходит. На жизнь беззаботную с лихвой хватит, и еще останется — богат папенька!
Сын договор и подмахнул; с радостью!
Я нынче тоже банкир!
И все бы хорошо было, да только забот сыну прибавилось: бумаги подписать, на совет директоров явиться, с векселями неоплаченными разобраться — без вас никак-с, господин главный пайщик! вам решать… Вот и надумал сын, чтоб от хлопот себя избавить, управляющего нанять: пускай дела за него ведет! а самому жить припеваючи!
Хорошо придумал, спору нет, для бездельника — лучше и не надо! Одна загвоздка: управляющий хитер оказался, за жалованье работать не захотел. Долю ему подавай, видите ли!.. Отец-то, может, и отказал бы, а сын рукой махнул — не жалко, мол! — и подписал все бумаги. Оно ведь нетрудно — за чужой счет щедрым быть…
А управляющий пошел к банкиру-отцу договор визировать. Конечно, молодой человек из своей части капитала ему долю выделил, но банк-то все ж — отцовский; стало быть — отцова виза нужна.
Прочитал старый банкир договор: все честь по чести, по закону, основной капитал по договору не тратится, не транжирится; а что сын еще одного человека решил в пайщики взять, на свою долю, чтоб и тот процент от процента имел — это его, сына, дело. Все законно! Вздохнул банкир тяжело — однако, деваться некуда.
Подписал.
И печать поставил.
А через некоторое время и управляющего то ли лень-матушка одолела, то ли решил другу доброе дело сделать, процентами поделиться, то ли еще что — а только и он с одним хорошим человеком в долю пошел. И опять — к банкиру на подпись. А тому делать нечего, снова все по закону — подписал, печать поставил…
И пошло-поехало! Немал капитал оказался, уж дробили-дробили сыновнюю долю — а все еще есть, что делить. Старый банкир умер давно, в кресле вместо него призрак печальный, в жилете и при «бабочке», восседает, договоры визирует, а число пайщиков множится, режут части на части, все мельче да мельче. Никто уж об изначальном капитале и не помнит, не умножает его, все только делят да проценты тратят. И кто такой тот призрак, что в кресле сидит, позабыть успели; а что ходить к нему надо, договор визировать — так все ходят, и мы пойдем; традиция, однако…
Давайте посмотрим в глаза банкиру-отцу, пока он вовсе не сгинул. Давайте? Ну тогда после не жалуйтесь. Вот:
…мыши.
Много их. Шебуршат, заразы; снуют. Грызут страницы в толстой конторской книге. Растаскивают клочки по закоулочкам, прячут в норках. Мышеловки ставили, на голландский сыр чуть не миллион растранжирили — не помогает. Кота завели: только спит, скотина рыжая, да жрет, аж за ушами трещит. Фокстерьера купить, что ли?
Ненавижу мышей.
— …Вот так наш с вами Договор и выглядит, — перед нами уже снова Дух Закона. Стоит, кривит губы. А ведь и вправду на банкира из "волшебного синематографа" похож! — Делите, рвете Капитал на части — но не умножаете его! И все большая часть в небытие уходит, пылью покрывается. Все вы на проценты живете… да какие там проценты — мизер! процентики! процентишки!..
Не выдержала я:
— Ну ладно, пускай — но мы-то в чем провинились?! Что процентов тех нам больше досталось?! Мы Договор не нарушали — так и ты не нарушай! Потому как права не имеешь! Верно, господин стряпчий?
Молчит господин стряпчий. Бледный сделался, на мумию похожий (видела, в музее!), на ногах еле держится. Ну, потерпи еще немножко, миленький, потерпи, ведь чую — недолго осталось! не сможет нас Дух больше за нос водить, байками время затягивать; кончились байки, пора ответ держать!
— Вы Договор не нарушили, верно, — это Дух Закона вместо отца Георгия отвечает, и ухмылка его мне вдруг оскалом волчьим показалась. — Но и я не нарушил. Вы ведь Договор с кем заключали? с Друцем да с Княгиней, верно?
— Верно, — киваем мы с мужем.
— Ну, вышел у вас «брудершафт» — так в том еще крамолы нет, перекрестный Договор не запрещен. Пошли вы оба в долю к Княгине и к Друцу вперехлест — ладно. Я же сам и завизировал. Только вам мало показалось, вы дальше полезли. Набрали полные карманы. А это уже не доля — это «кредит» называется, или иначе «заем». Слыхали о таком?
Что ж он нас, совсем за дурачков деревенских держит?!
— Вижу, слыхали. А то, что кредит возвращать надо — слыхали?
— Какой же это кредит, господин хороший? — хитро щурится мой Федор. Даже хмуриться перестал, улыбается ясно. Небось, углядел, на чем клятого Духа ущучить можно! Господин стряпчий, вы-то почему молчите?.. — Это не кредит, голубчик, это все тот же пай выходит! Что от Княгини с Друцем взяли, что от других крестных — и ни от кого не убыло! Значит, в доле мы! Ты нас не путай… дядя! — и смеется.
А я вслед за ним.
Съел?!
— Это вы что-то путаете, господин Истец, а не я! — сладенько жмурится Дух Закона. — Вы ведь не заключали Договоров со всеми остальными, кто, так сказать, поделился с вами своей долей? В огне Договорном вместе с ними не горели? на словах не договаривались — вообще знать о них поначалу ничего не знали? Так ведь?
Так.
Тут уж возразить нечего.
— Ну и что? — вновь хмурится Феденька.
— А то, что без Договора вы у них брали! Согласия не спрашивая!
— Так они же… они же — мертвые! — кажется, я кричу. — Как у мертвых согласия спросить?! Вот ежели человек в землю клад закопал, да помер, а мы — нашли? что тогда? чей это клад выходит, если владелец умер, и наследников нет? Наш ведь? И спрашивать никого не надо!
— Ошибаетесь, господа.
Дух Закона наконец перестает ухмыляться, но легче от этого не становится. Наоборот. Как будто ледяной водой из ушата окатили.
— Клад, конечно, ваш — да не весь. С него государству долю отдать положено. Львиную долю! А вы ее не отдали.
— Да ладно тебе! — примирительно машет рукой Федька. — Где то государство? Кому долю отдавать? Одни мы тут! Нет у магов государства! Стало быть, и клад — наш, и никому мы ничего не должны! Вот господин стряпчий подтвердит…
Мы разом оборачиваемся к отцу Георгию — и видим, как Ихняя беспристрастность начинает медленно заваливаться на спину.
Стены залы идут рябью, словно отражение в пруду, лицо Духа Закона тоже начинает смазываться — и мы оба, я и Феденька, бросаемся к господину стряпчему. Не сговариваясь, подхватываем с двух сторон под руки, не давая упасть. Под пальцами — что-то твердое. Перстень! Перстень с камнем на левой руке стряпчего. Камень… александрит?..
На правой руке у него должен оставаться еще один, с аметистом.
— Федюньша, перстень!
Дважды повторять ему не надо — мы давно уже понимаем друг друга с полуслова. Наши пальцы одновременно обхватывают кисти отца Георгия, вбирая в себя перстни с уцелевшими камнями…
Глубинная, внутренняя дрожь пронзает меня навылет. Она закручивается теплой спиралью, устремляется наружу — и горячей пульсацией отзывается камень под моими пальцами; сейчас я точно знаю — александрит… был.
На миг мы превращаемся в единое целое: мой муж, отец Георгий и я. Купаемся в кипятке, не давая ему остыть, отдавая весь жар тому, кому он сейчас нужнее.
Стряпчему.
Георгию Радцигу, Десятке Червонной.
Пальцы разжимаются сами собой, но отец Георгий остается стоять. Сам. Лицо его медленно оживает. А из почерневших розеток на перстнях осыпается легкий, почти невесомый пепел.
Все, что осталось от камней.
— Прошу вас, продолжайте, господин Ответчик, — голос стряпчего тверд. — Только покороче. Я не слишком хорошо себя чувствую.
— Я буду краток, Ваша беспристрастность. Собственно, я уже почти закончил. Вы говорили, что никому ничего не должны, господин Истец? И что у магов нет государства, следовательно, и долю отдавать некому? Верно?
Кивнуть получается лишь с третьего раза.
Шея закостенела.
— С вашего позволения, я отвечу. Я ведь — Ответчик (он снова кривит губы, а мне вдруг приходит на ум другой скорбный лик: Ответчика перед Господом за грехи наши). Вы снова ошибаетесь, господин Истец. Вам есть, кому отдавать проценты. Государство магов — это Я! Это МОЙ Закон, МОЙ клад, это Я составил и подписал первый Договор! Я сам есмь и клад, и капитал, и государство, и хозяин банка, из которого берете вы ваши доли. И я просто ПОЗВОЛИЛ вам взять кредит. Или найти клад, если вам так будет угодно. Пора возвращать кредит. С процентами. Или, если хотите, отдавать государству его долю найденного клада. Львиную долю.
— Но в Договоре этого не было! — снова не выдерживаю я.
— А вы читали Договор? — вкрадчиво осведомляется Дух.
— Нет… — щеки мои краснеют. — Его никто не читает! Его вообще нельзя прочесть! Все и так знают, о чем этот Договор. А вы его нарушили!
— Чтобы знать, нарушил я его или нет, его надо, как минимум, прочесть, не находите? А незнание Закона не освобождает от ответственности. Господин стряпчий, подтвердите.
Лицо отца Георгия вновь начинает заливать восковая бледность. Ненадолго хватило камешков! И, тем не менее, Ихняя беспристрастность медленно кивают.
— Итак, господин стряпчий подтверждает мою правоту. Я имею право взыскать с вас выданный кредит, включая проценты (или, если угодно, получить долю от клада). Более того, я предлагал вам — отказаться от всего! Тогда вам не пришлось бы расплачиваться. Но вы сделали свой выбор. Итак, мое решение остается в силе, и я взыскиваю с вас ваш долг: вы не сможете заключать новые Договоры; не сможете — ни с кем, кроме собственных детей, не спрашивая их согласия; если же вы заключите Договор с собственными детьми и благополучно выведете их в Закон — это условие теряет силу, и вы сможете заключать дальнейшие Договоры на общих основаниях.
Он дернул щекой.
Отвернулся.
И эхом отозвался господин стряпчий:
— Аргументы сторон заслушаны, доказательства приведены. Мое решение таково: Дух Закона находится в своем праве. Исковое заявление остается без удовлетворения по всем пунктам. Тяжба окончена.
Я даже расплакаться не успела…
VII. ФЕДОР СОХАЧ или ЕСЛИ Я НЕ СТАНУ ВЕРИТЬ…
И кипарисы радуются о тебе, и кедры ливанские, говоря:
"с тех пор, как ты заснул, никто не приходит рубить нас".
[…]. Все они будут говорить тебе: и ты сделался бессильным,
как мы! и ты стал подобен нам!
— Надеюсь, я не помешал вам, господа?
Вопрос раздался сверху и издалека. Впору было кощунствовать в предположениях; но кощунствовать сейчас хотелось меньше всего. Да и поздно: во мгле, лишь самую малость подкрашенной белилами будущего рассвета, Федор успел разглядеть огонек сигары. Вон он, мерцает: со стороны второго этажа, оттуда, где располагался балкон княжеской спальни.
Мерещится?
Или действительно проступает у невидимых перил силуэт — темней тьмы, сгусток бесстрастия и участливого равнодушия?
Огонек сигары тлел осенней звездой — безобидной, одной из многих, готовящейся прочертить умирающую дугу, дав возможность загадать желание — но от него слегка болели глаза. Саднили: не глаза, ободранные коленки. Хотелось прищуриться; моргнуть раз, другой… отвернуться хотелось.
Не смотреть.
— Вижу, что все-таки помешал. Прошу великодушно извинить, господа.
Джандиери говорил вполголоса, но отчетливо. Каждое его слово мерно капало в чернильную тишину, будто вода из прохудившегося крана, — ворочайся в ночи! майся бессонницей! внимай проклятой капели! В присутствии господина полковника Федор вдруг почувствовал себя, как вчерашним вечером, после выхода в Закон. Когда перед княжной выкобенивался, спасителем-лекарем себя выставить возжелал.
Помнишь?
…Тянись, Федька, тянись! подымай! спасай! да бойся — душа пуп надорвет… Все твое кипенье в пар вышло; хочешь ты на червонец, а не можешь ровным счетом ни на грош медный.
Одно бульканье…
Вот и сейчас: будто руки кто связал, а на ноги кандалы нацепил. Впервые узнал Федор Сохач, что значит для мага в Законе явление облавного «Варвара»; впервые на своей дубленой шкуре ощутил — как Циклоп со товарищи брал их всех для жизни каторжной: Друца, Княгиню, иных козырей…
Ясное дело, почему у «стряпчего» во время тяжбы и пот на лице был, и губа до крови закушенная. И все равно: ведь смогли? сделали? а Джандиери не в последний миг на балкон вышел. Давненько, небось, стоит. Значит, и «Варвар» не всю силу отнимает? или это просто дал железный князь трещину, глядишь, вскорости, на черепки-осколки… черепки… черепа…
Дурацкие мысли.
— Вы бы себя видели со стороны, господа. Сабурова Дача на выездном заседании; сами себя спрашиваете, сами себе отвечаете. Завидую. Нет, кроме шуток, искренне завидую: вам легче. Зато когда в здравом уме и трезвой памяти — убежать некуда. Спрятаться. Сгинуть. Вы позволите, господа, я к вам спущусь? Для полной, так сказать, компании?
Опустел балкон: был огонек, пропал без вести.
Только птицы в тишине распеваются помаленьку, пробуют голоса.
Только кусты в ожидании рассвета прихорашиваются: шелестят, оправляют сырые наряды, готовят алмазные подвески к празднику.
Только Федька, пиита хренов, властитель душ, стоит с раскрытым ртом.
Ага, закрыл.
Ну и молодец.
…а пока господин полковник спускаться изволили, для полной, так сказать, компании, пока его видно не было, вдруг — невпопад, поперек, не в масть! — получилось вот так:
— …значит, вскоре будет горе. Станем плакать.
Разведем беду руками. Обожжемся.
Под ногами искореженная слякоть
Обижает палый лист — багряно-желтый,
Он в грязи нелеп и жалок. Грай вороний
Пеплом рушится на голову. В овраге
Обезумевший ручей себя хоронит,
Захмелев от поминальной, смертной браги.
Значит, осень, —
Та, что ничего не значит,
Стертым грошиком забытая в кармане.
Если я еще не кончен — я не начат;
Если я не стану верить — не обманет…
Это тоже чужое? краденое? дареное мимоходом?! тогда почему — болит?!
А, вот и господин полковник.
Не глядя, сердцем слышно: где-то далеко, внутри, струна сорвалась с пальца… тише, еще тише… тишина.
Тишина — ты моя?.. ну хоть ты — моя?!
…мгла послушно расступилась, и, наверное, даже не потому, что господин полковник нес в руке керосиновую лампу.
Донес.
На столик поставил.
Одетый в слегка приталенный шлафрок голубого атласа, почти того же цвета, что и форменный мундир, подпоясавшись алым кушаком с кистями, — несуразно-ярким пятном Джандиери стоял в круге теплого, домашнего света, и из-за шуток этого света, боязливо притворявшегося в ночи случайным гостем, из-за теней, еще остававшихся до поры уверенной в себе темнотой, непокрытая голова Джандиери вдруг показалась Федору совершенно белой. Седой, как лунь, старик стоял напротив, вырядившись для форсу весенним павлином, стоял и ждал прихода незваной гостьи, перед которой бессильны армии и законы.
Тыльной стороной ладони Федор вытер глаза. Смахнул невесть откуда возникшие слезы; и все вернулось на круги свои. Свет, тени, явление господина полковника народу. Убралась прочь призрачная седина… убралась? осталась. Вон, виски совсем седые. И бакенбарды — наполовину. Блестят серебром, рождественской канителью.
И в усах, в рыжей щеточке, блестки запутались.
— Доброе утро, господа. Или правильнее будет: покойной ночи?
Никто не ответил.
Зачем?
— Понимаете, господа… Эту кашу заварил я. Пусть не один я, пусть каша заваривалась со многих концов; пусть отец Георгий спишет кашу на Божий промысел, а я, как убежденный фаталист, на неизбежность рока-фатума. Какая разница? Просто без меня ваш… э-э… ваш консилиум будет неполным. Есть возражения?
Возражений не было.
Эту кашу, от треклятого Брудершафта до сегодняшней (или правильней будет — сего-нощной?) тяжбы с Духом Закона, заварил в Мордвинске упрямый и гордый полуполковник Джандиери.
Все правильно.
— Сейчас я понимаю: пытаясь ускорить процесс, я и мне подобные в первую очередь расшатали сложившуюся систему. Вывели из равновесия; качнули остановленный маятник, и время пошло. Каша заварена, осталось расхлебывать. Кое-кому из моих коллег проще: они свое отхлебнули сполна. Теперь им все равно. Полковнику Куравлеву, бывшему начальнику училища; генералам фон Гафту, товарищу Дорф-Капцевича, и Абуталибову — им, господа, вы не имели честь быть представлеными!.. Ротмистру Земляничкину, с коим вы столкнулись в "Пятом Вавилоне"… многим. Им легче; их больше ничего не тревожит. В отличие от меня, господа.
Сигарный огонек описал замысловатую петлю. Выждав паузу, господин полковник глубоко затянулся, окутался сизым облаком дыма. Сильные пальцы левой руки скользнули в карман шлафрока. Извлекли несколько бумажных листков, сложенных вчетверо.
Джандиери помахал листками в воздухе, словно рассчитывая таким образом отряхнуть с бумаги печатный шрифт старенького "ремингтона":
— Вот, господа. Статья репортера Вернета, Ивана Филлиповича, для "Южного Края", а после отказа — для "Губернских Ведомостей". В обоих случаях статью не пропустила цензура.
— Вернет? — переспросил отец Георгий. — Его статью вернула цензура?! Вы ничего не путаете, ваша светлость?
Ивана (точнее — Иоганна) Филлиповича Вернета в городе знали все. Швейцарец, выпускник Тюбингенского коллегиума, он готовил себя к пасторской должности, но в итоге стал вечным бездомным странником, гувернером и чтецом, педагогом и преподавателем языков, коих знал во множестве. Человек бесконечно эрудированный, поклонник Жан-Жака Руссо, на чужбине Вернет не переставал мечтать об одном: сделаться "сельским священником, обладателем чистого и светлого домика на пригорке близ рощи, мужем образованной, кроткой и благочестивой супруги".
Вместо этого он стал слободским репортером.
В городе Вернета уважали, беззлобно посмеиваясь над странностями: например, над привычкой купаться в одежде, затем развешивая мокрое платье на ветвях деревьев и дожидаясь в воде, пока оно не высохнет.
Преподобный владыка Иннокентий частенько сокрушался, что такой духовный талант пропадает втуне, распыляя себя на суетные репортажи.
— Нет, отец мой. Я ничего не путаю. Господин Вернет более трех месяцев назад подготовил цикл статей о природе взаимоотношений магов с их учениками. Он полагает…
Джандиери снова выждал паузу.
Горло у него болит, что ли?
— Он полагает, господа, что связь сия носит характер вампирический. Что ученик мага поступает к оному в полную зависимость, испытывая неодолимую потребность в своем дальнейшем ученичестве; что ученик принадлежит учителю душой и телом, не имея никакой возможности избавиться от связывающих его пут без внешней помощи. Я прекрасно знаю, что это не так. Но статьи Вернета грозят качнуть маятник системы в обратную сторону, с двойным ускорением — а Иван Филлипович отнюдь не одинок в своих изысканиях, как не был одинок и я в своих. Отец Георгий, надеюсь, вы-то меня понимаете?
Священник вздохнул; с силой провел обеими руками по лицу:
— Да, ваша светлость. Я вас понимаю. Если общественное мнение уверится в вампирическом характере этой связи, для магов в законе почти ничего не изменится: к списку прегрешений добавися еще одно, вот и все. Но ученики, крестники мгновенно перейдут в страдательный залог, превратятся из объекта репрессий в невинные жертвы. Или почти невинные, что сути не меняет. Следующим шагом будет новая попытка изменить Уложение о Наказаниях, а одновременно с этим — желание ученых мужей подробным образом изучить характер сей связи.
После молчания отец Георгий добавил:
— Желание, которое до наших дней не возникало по скрытым причинам. Причинам внутреннего отторжения, сформировавшегося задолго до нас. Зато сейчас… вы действительно вывели систему из равновесия, господин полковник. Время пошло. И статьи Иоганна Вернета — следствие, не причина.
У швейцарца Иоганна Вернета взгляд усмешливый, понимающий. На всех языках понимающий; для всех встречных усмешливый. А крылось в нем уже больше десяти лет:
…дом.
Нижний этаж каменный, верхний — из дерева. Крыша железная; когда град, отзывается бубном. Зимой отапливается дом голландской печью; летом — как получится. Жаль, кухня тесная, темная и сырая. Ну да ладно. Зато, когда уходишь, есть куда возвращаться.
Приятно сказать: вернулся.
Я вернулся.
Взяв кресло, Джандиери подсел к столику; ссутулился.
Окутался светом и тенями, словно мантией:
— В конце июля Вернет, разобидевшись, уехал в Ливерпуль. И с середины сентября две британских газеты уже начали публиковать его работы. Думаю, общественное мнение Европы, господа, не заставит себя ждать.
Господин полковник повернул голову — с тяжелой, многодневной усталостью.
Взгляд его упал на молчавшую Княгиню.
— А ведь он не дурак, этот Вернет. Он просто не владеет информацией. Признаюсь, милочка, было время, когда подобные мысли закрадывались и ко мне.
— О вампирическом характере связи между крестным и крестником? — звонко, отчетливо уточнила Княгиня.
Намек был понят.
— Да, милочка. Только, в отличие от репортера Вернета, мне доступны источники. И я умею делать выводы. Например, в вашем личном деле есть показания ваших земляков-головлинцев, помнящих некую Рашель, дочь местного шойхета[24] Файвуши Альтшуллер. О, у них оказались длинные языки, длинные даже для такого местечка, как ваше родное Головлино!..
— И что же они вспомнили обо мне? Я жду, Шалва!
— Не обижайтесь, милочка… в конце концов, здесь все свои…
И, полуприкрыв глаза, господин полковник начали вспоминать.
…Федор слушал.
И мало-помалу, безо всякой магии, перед его внутренним взором складывался образ молоденькой Княгини — тогда еще просто Рашки-Неряхи. Низкорослая, толстоногая девчонка; одутловатое лицо все в прыщах, плохо вымытые волосы закручены на затылке в узел и небрежно упрятаны под драный платок. Походка, как говорится, грача; повадка курицы. Головлинские свахи только руками разводили от беспомощности: кому такое сокровище нужно? И воровита — кто подбил-таки портняжку Биньомина стянуть общинный моэсхитн?![25] — и труслива, ибо попавшись, ползала в ногах сурового отца, огульно валила все на бессловесного Биньоминчика! Трефные поросячьи ножки умудрилась спрятать в отцовом леднике, вдобавок на самом видном месте, — отчего из старого шойхета Файвуши, накануне святой субботы, когда всякий благочестивый авраамит получает вторую, добавочную душу, едва первая душа не вылетела прочь. Хотели этот позор семьи из дому выгнать, уже собрались было в синагогальном приделе, да не успели: Фира-Кокотка, случайно проезжая через Головлино в Анабург, подобрала обезумевшую от горя дуру-девку.
Зачем?! — изумлялись головлинцы.
Зачем?! — тряс бородой мудрый ребе Алтер, знаток Торы.
А Эсфирь Гедальевна, маг в Законе, лишь смеялась в ответ.
…Как смеялась сейчас, в ночном саду, Рашка-Княгиня.
Стройная, отчего казалась гораздо выше, с осанкой аристократки в десятом колене, она стояла напротив господина полковника, и ветер трепал бахрому шали на ее плечах. Превращал шаль в офицерские эполеты. Взвихривал, боевым штандартом делал. А Рашка смеялась: каторжанка, баронесса, воровка на доверии, Дама Бубен, княгиня, Княгиня…
Смеялась.
Под пристальным, каменным взглядом Джандиери, и казалось: что-то в этом взгляде, глубоко, в самой основе, трескается пополам, течет малой осыпью… рушится…
Отвернулся господин полковник.
На Друца взгляд перевел; перетащил, волоком.
Так бурлаки баржу тянут.
— А вы, господин Друц-Вишневский? Ведь согласно показаниям некоего Ильи Дадынько, вожака табора сильванских ромов-ловарей, где вы имели сомнительную честь родиться…
…слушал Федор.
Мальчишку-Друца представлял: черномазый, голопупый… хромой. При родах пьяная бабка расстаралась. Собак, говорят, боялся: едва завидит кудлатую тварь, сразу в рев. Посылали кур по селам воровать — попадался через раз. Били Дуфуньку смертным боем — чужие, свои, просто случайные; часто били. Одна польза от мальца была: корзинки ивовые лихо плел, вот и носили на продажу. Отца не знал с рождения, мать гуляла, песни шибко пела; гулящие баре — те румынок-певиц больше любили, румынки с любым за деньги пойдут, а ромки упрямые, своенравные, носом крутят. Докрутилась, соловушка: нашли в канаве, с ножом под сердцем. Дуфуньку малость обижать перестали: сирота ведь! и выгнать жалко, и кормить накладно. Вытянулся парень дылдой, стали к кузнечному делу приучать — ай, чявалэ! караул! руки-крюки, заготовки роняет, молотом промахивается! Искрой едва глаз не выжгло: бровь опалило, два дня одним глазом на мир смотрел. Вожак Илья Дадынько долго думал, ничего не надумал. В бороде почесал, велел звать в табор Лошадиного Отца, самого Ефрема Жемчужного, изо всех ромов рома.
А Дуфунька-неудачник возьми да и пади в ноги Ефрему, магу в Законе.
Вцепился — не оторвать… не стал Лошадиный Отец отрывать парня.
Забрал с собой.
Зачем? — изумлялись закоренные ромы, оправляя шитые серебром жилетки.
Зачем?! — едва не плакал, хотел понять вожак Илья Дадынько.
А Ефрем Жемчужный, Король Пик, лишь ухмылялся в усы.
…как ухмылялся сейчас, в ночном саду, Дуфуня Друц-Вишневский. Гитара тихонько пела в его руках о кострах в степи, о плясках до рассвета, гитара выгибалась блудливой кошкой, только что не терлась о плечо; и прохладный сквозняк запутался в буйных кудрях. Комарье звенело вокруг, не решаясь сесть на щеку Друца; щегол, нисколько не боясь, разгуливал у его сапог. Пела, смеялась сквозь слезы гитара: ай, тэ заджял бы, да тэ заджял, тэ запрастал хотя ромэнгиро, ах, е джуклоро!..[26] А Друц ухмылялся: лошадник, певец, убийца, бродяга, Валет Пик, маг в Законе…
— Большой ты барин, твоя светлость! большая твоя голова! Все насквозь видишь, да?!
— Вижу, — не сразу отозвался Джандиери. Сперва зачем-то тронул лампу за стекло, обжегся, но руки не отнял. Словно нуждался в этой мелкой, пустячной боли. — Не все, но много. Вас, например, вижу, отец Георгий.
Священник вопросительно вздернул бровь: это, значит, в каком смысле? извольте объяснить, ваша светлость!
— Вы, отец Георгий, исключение. Вас Илларион-Полтавский, знаменитый «стряпчий», другим подобрал. Умным, образованным; тонким. Ведь правда? Ему, Иллариону, новый крестник срочно понадобился, а кроме вас, отец Георгий, — гогда еще просто Георгий Эммануилович Радциг, без пяти минут бакалавр гражданского права — кроме вас, никого из желающих под рукой не оказалось. А вы желали! вы страстно, до умопомрачения желали… Согласился Илларион, Туз Червонный.
Федька во все глаза уставился на священника. А отец Георгий уставился в землю. Поник головой.
Понял, к чему клонит господин полковник?
— Вижу, святой отец, вы догадались, к каким выводам я пришел. Правильно: вы, единственный, кто пошел в ученики к магу в Законе, будучи сложившейся незаурядной личностью — именно вы выше Десятки не поднялись. И я оговорился: вы не исключение, вы — правило. Все вы, здесь присутствующие, включая наших таежных дикарей… дикарей в отставке. Я на верном пути, господа?
Только сейчас убрал Джандиери пальцы от лампового стекла.
Будто маленький, ухватился за мочку уха.
— Я на верном пути, — сам себе ответил.
За небокраем — «обрием», как говаривали в слободских краях, — невидимая стряпуха-заря принялась себе куховарить помаленьку. Так бывает, когда в еще кипящий на огне борщ-свекольник — мутный, грязно-бурый, помои помоями — плеснут сперва кисленького, и варево вдруг заиграет красками, нальется неожиданной, вкусной яркостью, чтобы потом, уже в тарелке, остынув предварительно на леднике, принять в себя славную порцию сметаны, забелиться отовсюду Млечным Путем… все путем, хлопцы! — да под чарку, да с пампушками, с чесноком…
Ох, и бывают же на белом свете сравнения! правда, Федор Федорович?! — смачные, хлесткие! сперва глянешь — вроде ни к селу, ни к городу! преддверие рассвета с борщом сравнить, и добро бы с мясным, наваристым, а то с постным свекольничком, куда крошится с огорода что ни попадя — курам на смех!
Просто едва посветлело кругом, едва заголосил с клироса ветвей архиерейский хор птичек-синичек, так сразу живот подвело, и жрать захотелось — спасу нет.
Вот отсюда и сравнения.
Эх, Федор ты, Федор…
— Все это слишком хорошо, — глубоко вздохнув, бросил Джандиери, и никто не усомнился, о чем ведет речь господин полковник. О чем прежде вел, о том и ныне. — Слишком хорошо, чтобы быть правдой. Вернее, ВСЕЙ правдой. Бесплатный сыр бывает только в мышеловках, уж простите за банальность. Из грязи в князи, из девки-растеряхи в светские дамы, из битого Пьеро в бьющие Арлекины. Из Ивана-дурака в Иван-царевичи…
Щеточка усов вдруг встопорщилась больше обычного, рот раскрылся, явив два ряда белоснежных, жемчужных зубов; и из горла полковника понесся орлиный клекот. Шалва Джандиери, жандарм Е. И. В. особого облавного корпуса «Варвар», смеялся! смеялся взахлеб, без стеснения, истово и искренне, смеялся при людях, как хохотал он несколько дней назад, при гостях, уводя в танце дочь-Тамару и нож ее острый от бешеной Акулины, — помнишь, Федька, сукин сын?! ты помнишь?! тогда почему тебе вдруг явилось страшное?!
…Вот.
…Вот сейчас.
…слышишь: звенят мониста. Визжит паркет под каблуками. Ошалели гитары; не поют — волками воют. Пляшет ротмистр Земляничкин в кутерьме "Пятого Вавилона". Слышится Федору в балагане сумасшедшем, сквозь танец-смерть:
— Еще не остыло, не вымерзло счастье,
И кровь не вскипела на остром ноже;
Еще! о, еще! не прощай, не прощайся!..
Но где-то — уже.
Нет, не уже.
Еще.
Потому что Джандиери прервал смех — у края пропасти коней бешеных на дыбы вздернул… остановил. Оглядел собравшихся: пристально, холодно, лишь на самом донышке темных глаз затихала, сворачивалась в кольца гадюка сумасшествия.
— Вот это магия, господа. Настоящая магия. Черная. Не мелочные "эфирные воздействия", о которых хором толкуют Уложение о Наказаниях и Святейший Синод, не та ерунда, которую вы показываете, простаки видят, а я — увы? по счастью?! — способен только учуять. Настоящая, страшная магия — вот. Вы здесь, господа, долго и малопонятно толковали о каком-то Договоре… Прошу великодушно простить: не в моих привычках подслушивать. Так вышло; случайно. Но мне впору задуматься: князь! во имя светлых идей и личных интересов ты хотел извести их всех! князь Шалва, почему ты не довел дело до конца?!
Джандиери резко встал, подошел к могучей, старой акации. Ткнулся лбом в кору; замер. Федор стоял ближе всех, оттого и услышал:
— Господи! — муравьиными тропами струился горячий шепот, насмерть обжигая испуганное дерево. — Господи! спасибо! рука Твоя удержала на грани, на самом краешке! мне еще жить надо, Господи! жить! мне!.. Не оставь милостью Своей, укрепи! дай силы!..
И повернулся к людям — спокойный, бесстрастный:
— Утро, господа. Не велеть ли поставить самовар?
VIII. АЛЕКСАНДРА-АКУЛИНА или ЧТО ДЕНЬ ГРЯДУЩИЙ МНЕ ГОТОВИТ?.
Потому-то и далек от нас суд, и правосудие не достигает до нас;
ждем света, и вот тьма, — озарения, и ходим во мраке.
Осязаем, как слепые стену, и, как без глаз, ходим ощупью;
спотыкаемся в полдень, как в сумерки, между живыми —
как мертвые.
Разговор лениво угасал.
Все были сонные, усталые, но ложиться никто не собирался. Вместо вялого, катящегося под уклон разговора, на краю неба медленно разгоралась такая же ленивая заря. То есть, самой зари еще видно не было, но небо на востоке уже проросло белесой мутью, чуть подсвеченной снизу розовым; звезды поблекли, среди темной зелени сада, словно сквозь дым, начали просматриваться островки багрянца и лимонной желтизны; громче зачирикали птицы, хрипло каркнула ворона…
Зябко, сыро. Роса вокруг — на столах, на плетеных креслах, на перилах веранды. Туман. Плотный, вязкий, молочно-белый. Вблизи, вроде бы, все видно, а глянешь дальше: вместо деревьев — тени-призраки, вместо кустов — вообще невнятица серая; дом одним углом выступает вполне отчетливо, а остальное постепенно теряется в дымке. Будто проявилось краем некое дивное сооружение из другого мира, выпятилось сюда, в сад. Захочешь посмотреть, что дальше, двинешься вдоль стены — и не вернешься! Там, в другом мире, навсегда останешься.
И голоса смазаны. Как из-под воды доносятся.
Зря я от остальных отошла! Даже жутко сделалось. Хоть и понимаю: ерунда это! сад есть сад, люди есть люди, вот они, рядом, стоит два шага сделать — снова их увижу. А внутри точит, сосет под ложечкой червячок сомнения: а если нет? не увижу, не вернусь?! поблекнут, смолкнут окончательно голоса — и останусь я здесь одна-одинешенька, рыба-акулька?
Тьфу ты, что за чушь в голову лезет?! Мало мне страхов настоящих — так я к ним вдобавок дурость всякую придумываю, сама себя запугиваю! Вот ведь дура несчастная! Теперь нарочно здесь останусь, к остальным не пойду: мои страхи, мне и справляться!..
Не тумана бояться надо, не чудищ придуманных. Другое есть, пострашнее. Это у меня всегда так: если всерьез, если настоящий страх, беда-злосчастье — боюсь, но держусь, а иногда даже бояться забываю. Зато потом — раскисаю, от любой ерунды дергаюсь, пугаюсь неведомо чего… того и гляди, разревусь.
Интересно, это — мое, или по Договору переданное? Да вроде бы, мое, всегда я такая была, с детства…
А что же тогда — по Договору?
А то по Договору, что или сдохни, или детей собственных — в огонь, вот что! Проиграли мы тяжбу вчистую, и стряпчий не помог, только камешки зря спалили… Ну и проиграли! Страшно, конечно, детей неразумных в колдовское пламя окунать, но ведь — никуда не денемся. Знаю уже. Боль забудется, а сила останется, и жизнь останется, и дальше все, как у людей пойдет… как у людей…
У каких людей?! У них — как у нас? Самих себя в детях отпечатаем? Собственной судьбы лишим, родительскую навяжем?! А пусть и так! Ежели у державы под «крышей» — вовсе и не плохо магом быть! Уж получше, чем кухаркой, или в селе замужем, за таким плюгавцем-пропойцей, как папаша мой был, прости Господи! Или проституткой в борделе. Не все же профессоршами становятся или за князей-полковников замуж выскакивают! А маг, да под казенной «крышей» — ему всегда и дело сыщется, и место, и вообще…
Ой, а сны стыдные-срамные, где все — как взаправду, и не поймешь, где явь, где сон?! Детям — такое… да еще с родителями собственными?!! Только много ли дитя неразумное в тех снах поймет? Много ли запомнит? Вот я — много помню из того, что мне в детстве снилось? Да почитай, что и ничего!
Может, не так страшен черт, как его малюют? Может, обойдется? плохо начнется, хорошо кончится?!
Может, и обойдется. Вот только… слишком просто выходит! Один раз перетерпеть, отмучаться, и самим, и детям — зато после живи припеваючи, катайся сыром в масле! Я хоть и дура, наверное, но не совсем. Понимаю: должен быть подвох! Должен, обязан быть!
Где?
И — если не с детьми Договор заключать! — что тогда? Держаться, обручами железными себя сковать, лишь бы финтов не крутить? Из Друца с Княгиней силы последние тянуть, в благодарность за науку? В гроб их загнать за месяц-другой? А потом — и самих себя? Или камешками перебиваться? Так ведь камешков не напасешься, прав отец Георгий…
Эй, Дух Закона, сволочь ты сизоносая! подскажи — что нам делать?! Где выход? Ну, пусть мы опять не сами, пусть с твоей подсказки, пусть чужое, пусть! — намекни хотя бы!.. мы ведь с тобой в одной паутине!.. сам говорил — тебя в нас поболе, чем в иных… проснись в нас, выйди, шепни на ушко…
Не умеем мы решений принимать — помоги!
…Совсем запуталась. Мысли в голове скрипят колесами несмазанными, того и гляди — пар из ушей пойдет! Все, хватит голову ломать. Пора завтракать идти; вон, дымком потянуло — видать, самовар раскочегарили. Чай вот-вот готов будет. Ой, что-то проголодалась я от этих тяжб ночных, мыслей дурацких и прочих ужастей!
Зато страхи придуманные прочь разлетелись; я и не заметила, как — вместе с туманом, должно быть. Посветлело вокруг, не мгла по саду бродит — утро самое настоящее встает. Весь восток розовым огнем горит, облака перистые по небу разметало, снизу багрянцем подсвечивает — и без причины тревожно мне сделалось.
"Что день грядущий мне готовит?"
Э-э, нет, шалишь! Опять дурь всякая в голову лезет. Поэту-то, который Судьбу вопрошал, день грядущий как раз пулю и приготовил! Не надо нам таких подарков!
Пойду лучше завтракать.
Стол уже успели накрыть — длиннющий, места всем хватит! На белой кружевной скатерти: вазочки с джемом и домашним вареньем, печенье, булочки свежие, мед, оладьи, сахар колотый — к чаю. Эх, сейчас разгуляюсь! Есть хочется — спасу нет. И не солененького, как мне, вроде бы, положено — именно сладкого! Сладкое я с детства люблю, только в Кус-Кренделе сладостей днем с огнем не сыщешь; зато как сбежала с любимой родины — отвела душеньку!
До сих пор отвожу.
У стола хлопотала дородная тетка-стряпуха и еще одна прислужница. Расставляли чашки, блюдца, раскладывали ложечки. В саду, за деревьями, лениво продолжали беседу — похоже, муженек мой любимый с отцом Георгием. Точно, они. А вон и Друц самовар несет! Да куда ж все подевались-то?! Неудобно мне одной за стол садиться, без хозяев — а живот аж прямо сводит, даром что он у меня больше чемодана, загляденье! Ладно, пока никто не видит, я оладушек ухвачу. Горяченький. Теперь вареньица на него, малинового — и в рот… У-у-у, вкуснотища! Нет, еще только один возьму — и все, буду остальных ждать!
Друц устанавливает на столе дымящийся самовар. Замечает меня с набитым ртом, хитро подмигивает; оборачивается, чтобы позвать остальных — но тут за поворотом садовой дорожки слышится позвякивание бубенцов. Ровный перестук копыт, и из-за кустов выезжает пролетка. Рожа у сидящего на облучке извозчика изрядно помята, в бороде и в волосах — солома. Похоже, вчера лихача славно угостили; так, небось, и заснул в конюшне.
Умаялся.
— Бывайте, барышня! бывайте, вельможное панство! — машет рукой извозчик. — Пора мне! спасибочки, по гроб не забуду!..
Пока Друц помогал открыть ворота, пока закрывал их за пролеткой — все к столу собрались. Вот, сидит напротив князь Джандиери, в лазурно-голубом шлафроке, чай из чашечки потягивает: будто не чай, а коньяк тридцатилетний дегустировать изволят! Рядом — Княгиня, уже не такая бледная, как ночью: то ли от чая разрумянилась, то ли и вправду получше ей стало. Так и кажется, что вместо чашки в руке у нее — бокал с "Мадам Клико". Феденька мой — тот по старой привычке чай из блюдца пьет, с бараночкой маковой. Отчего-то подумалось: Феденька сейчас на купеческого сынка похож. Почему — на купеческого? Сама не знаю. Похож — и баста!
Интересно, а как я сама со стороны выгляжу?
Ой, лучше не думать!..
Князь с Княгиней переговариваются вполголоса; о чем, отсюда не слышно — за дальним концом стола сидят. Феденька на них посмотрел, перестал из блюдца сербать, тоже стал из чашки пить. Напротив Друц сахаром хрустит, ровно жеребец — привык вприкуску чай пить. Нет, я уж лучше по-барски, внакладку! Помню, в Кус-Кренделе все чаще вприглядку выходило…
А вот и отец Георгий. Я его поначалу и не приметила. Сразу видно: священник. Чай пьет — будто причащается!
Сидим мы вместе, одной семьей, завтракаем; в саду птички с ума сходят, щебечут, солнышко встает — тишь, да гладь, да Божья благодать! Все у нас хорошо, а будет — еще лучше; если, конечно, не вспоминать, что это — отсрочка. Не оставил нам Дух Закона времени, сила колдовская из нас прет наружу, выхода ищет. Почему? Ведь пауза должна быть! Княгиня говорила, и Феденьке Друц то же самое сказывал! Почему — опять нам по-иному?! Хоть бы передохнуть дали…
— Сдается мне, Александра Филатовна, что и этому причиной — «брудершафт». От него и беды ваши, и способности. Извините, если помешал.
Вот тебе и раз! Неужели я вслух думать начала?! Или это отец Георгий мысли читает?
— Вы, Александра Филатовна, с мужем вашим сколько лет в обучении были? Года четыре, не больше. Так?
— Так, — киваю. — Даже меньше.
— А другие — по восемь, десять, а то и все двенадцать лет крестниками ходят. Сами видите, насколько у вас быстрее дело складывается. Ну а «пауза» ваша и совсем краткой оказалась. Дня не прошло, как финты пробивать стали. Все он, «брудершафт», больше нечему…
— С кем это вы на брудершафт пить собрались, батюшка? С Александрой Филатовной? Доброе утро всем! Что ж это вы без меня завтракать сели?
Тамара!
В платье голубом, воздушном, нитка жемчуга на шее; глаза радостные, на пол-лица распахнулись; ветер налетел — взвились волосы облаком подсвеченным, нимбом клубящимся… ни дать ни взять, ангел в гости явился!
Неужто и вправду — выздоровела?! Друц, ром ты хитрый, что ж ты за шутку на старости лет учудил?..
— Доброе утро, Томочка! — князь первым успел, за всех ответил. — А мы думали: ты спишь еще, будить не хотели. Садись рядом. Чаю налить? С вареньем?
И вот уже Шалва Теймуразович вокруг дочери суетится, чаю ей наливает, варенья кладет, вазочку с печеньем ближе пододвигает; а сам нет-нет — да и скосится мимоходом; поверить в свое счастье не может! да я бы и сама, небось, не поверила…
За всем этим и вопрос Тамарин насчет «брудершафта» потерялся, а отец Георгий сразу смекнул — сидит, помалкивает, чаем да крендельком причащается.
— …а что это за книжка у тебя, Томочка?
Мне и самой любопытно стало. Глянула, благо княжна недалеко уселась, книжку на стол рядом положила.
Г-н Папюс. "Рождение мага".
Как же, знаю-с! Видела у отца Георгия. Даже полистала однажды. Муть всякая: заклинания-инвокации, значки-руны, символы-иероглифы… Плюс рассуждения неудобовразумительные. И комментарии, к которым еще столько же комментариев требуется, чтобы хоть что-то понять.
Муть, она и есть муть.
— Про магию, папа. ОН мне сказал: я теперь могу учиться. Теперь — могу. А у кого учиться — не сказал. Вот я и решила хотя бы книжку почитать…
— Кто — ОН, Томочка?
Голос у князя Джандиери по-прежнему ласковый, но лицо на глазах начинает твердеть, и сразу становится ясно, что это — уже совсем другой Джандиери. Господин полковник. Облавной жандарм. При исполнении. Даже страшно: никогда раньше не видела, чтоб у него лицо ТАК менялось!..
Ответить Тамара не успевает: со стороны заднего двора раздается оглушительный лай Трисмегиста. И не заливистый, радостный, когда пес своих встречает: раздельный, отрывистый, требовательный. Гав! Гав! Гав-гав! Ясно, как день: "Я! Его! Пой-мал!"
Кого?!
И князь на полуслове осекся. Он пса своего знает, как облупленного. Ишь, сразу:
— Прошу прощения, дамы и господа. Мне надо отлучиться.
Это он уже на бегу бросил. Ох, и горазд князь бегать, даром что в летах! Нет, была б я не в тягости, я б за ним поспела. А так мне бегать не с руки. И о ребенке (о двойне, если Духу верить?) вовремя вспомнила: не выйдет у рыбы-акульки сейчас по кустам гасать. Феденька меня — под руку, пошли мы с ним вслед за князем. Быстро, конечно, пошли, но не так, как хотелось бы. К месту самыми последними поспели.
Даже Княгиня нас опередила.
Трисмегист уже не лаял: стоял в сторонке, преданно заглядывая в глаза хозяину. Ворчал утробно, скалил клыки; косился на задержанного. Мол, ты не смотри, что я тебя отпустил! только попробуй мне удрать!
Задержанный — перепуганный насмерть хлопец лет двенадцати — сидел, прижашись спиной к старой груше, и мелко вздрагивал.
От страха.
И еще — от душивших его рыданий.
Ясное дело! Когда такое чудо-юдо на тебя бросится, впору штаны обмочить! Трисмегист — пес умный, рвать хлопца в клочья не стал: с ног сбил, придержал — и голос подал. Эй, хозяин! Но «задержанный» все равно страху натерпелся. Вон, рубаха порвана, портки тоже клочьями торчат, весь в пыли-грязи вывалян, физиономия конопатая исцарапана… Это не дог его царапал, — сам, небось, по земле носом проехался, когда с ног сбили.
Воришка?
Похоже, эта мысль пришла в голову всем, включая их светлость.
— Ты зачем в сад залез? Яблоки красть? — строго спросил князь.
То есть, для мальчишки — строго. Я-то знаю, как Джандиери по-настоящему спросить может. И остальные знают. Кроме хлопца.
Ему-то — откуда?
— Не-е-е, пан-барин! Не вор я! Я… я к тетке Оксане! племяш я ейный, Микитка, с Цвиркунов! Я не воровать! к тетке я… ой, пан-барин, не бейте!..
Ну, тут не надо полковником облавным быть, чтобы понять: не врет хлопец. Не врет, но и правды всей не говорит! По глазам видно, по голосу слышно.
Ох, и глаза у тебя, хлопчик! вишни, не глаза! Ну-ка, дай доброму дяде глянуть, не бойся… ишь ты:
…вишни.
В миске с варениками. Два вареника лопнули при варке, вот вишни и вывалились. Между сизыми веками из теста и белыми пятнами сметаны вокруг — темно-красные зрачки. Сами кого хочешь переглядят. Сейчас маманя бросит с батькой лаяться, жрать позовет.
Что ж они так долго бранятся? Урчит в брюхе, подначивает: стяни вареничек! ну же!
А батька, паскуда лысая, в сердцах миской об пол…
— …Ой, да шо ж цэ робыться! Микитка, постреленок бисов! Ты шо, через огорожу, да? От дурень, от дурень! Ваша мосць, простите вы его, дурня клятого! — набежавшая стряпуха рассыпалась мелким бесом, кланяясь всем и каждому. — То ж он не вор, не злодий, то он дурный просто! Та я ему сама ухи надеру, и хворостиной, хворостиной, шоб не лазил, где не след! Ваша мосць, любенький, то простить постреленка, я ж сама его выпорю, ще й батьке его скажу…
— Успокойтесь, милочка. Никто не собирается наказывать этого мальчика. А уж пороть его потом, или нет — это ваше дело. Я верю, что он не хотел ничего плохого…
Стряпуха Оксана, тетка незадачливого Микиты, слушала князя, раскрыв рот, словно тот изрекал ей приговор на Страшном Суде.
— …пусть только ответит: зачем он через забор полез? не мог в ворота постучаться? в калитку? Неужели мы такие звери, что не пустили бы мальчика к его родной тетке?
И Джандиери выжидательно уставился на хлопца. Тем самым своим взглядом, под которым хотелось или спрятаться в кусты на другом конце земли, или застыть по стойке «смирно». По себе знаю, хоть никогда по стойке «смирно» не стояла — зато как другие во фрунт вытягиваются, насмотрелась!
— Отвечай, лайдак, ежли тебя его мосць спрашивает! — немедленно поддакнула тетка Микиты.
Хлопец испуганно моргал, озираясь с видом затравленного лиса.
— Ну-с, любезный, я слушаю, — князь слегка нахмурил брови, и тут я сообразила, что Джандиери просто-напросто забавляется. Ну какую-такую тайну мог скрывать деревенский хлопчик?!
Полковничьих бровей хлопцу хватило с лихвой.
— Голова наш… Остап Тарасыч… передать велели…
— Что именно велели передать Остап Тарасыч? Передавай, Никита, не бойся, — «подбодрил» мальчишку полковник.
— Смута у нас! — выдохнул хлопец; словно в омут головой бросился. — Смута в Цвиркунах! Поутру у головы в хате гвалт случился. Катерина-головиха на двор в одной сорочке выбегла, и ну орать: мажье семя! кубло чаклунское! чоловика[27] моего заворожили! Грицька, кровиночку, заворожили! скоро все погинем!
Хлопца, похоже, несло; слова из него теперь лились, как вода из прохудившегося ведра.
— Наши с хат повылазили, пытають головиху: шо за кубло? где? А она (пан-барин, звиняйте, то она так казала, не я!) — она и голосит: та у кнежской усадьбе! у самого пана-князя под боком! и кучер ихний чаклун, и паныч мордатый, шо з города прикатил — чаклун, и доця кнежская (звиняйте, добрый пан!) — теж ведьма! я, мол, подслушала! Остап мой Демиду-уряднику сказывал! Грицька, Грицька хотел… к им!.. А теперь молчит, дурень старый, он молчит, а я кричу!
Хлопец на миг умолк, тяжело переводя дух. Со страхом поднял взгляд на князя — не гневается ли? — однако Джандиери к тому времени хмуриться перестал и слушал на редкость внимательно.
— Продолжай, мальчик, — произнес он почти ласково.
Эта ласка в голосе жандармского полковника, может быть, и могла обмануть сельского мальчишку, но уж не меня — это точно! Горе тебе, град Содом, он же Цвиркуны! со всеми чадами и домочадцами!
Взвешено, подсчитано, измерено!
— …Ну, народ в шум: мол, недород был — это они все! кобыла у Митрохи сдохла — порчу наслали! и той ром, шо подпаска с Кривлянцов до себя примажил, тоже, небось, из ихней кодлы! а князь и не знает! а ежли знает — покрывает! рука руку моет! (ой, звиняйте!) А тут еще откуда ни возьмись — Прокопий-юрод, шо по селам завсегда шляется. И блажит на все Цвиркуны: спасите, люди добрые! обороните от мажьего семени! обидеть хотят Прокопьюшку, ироды окаянные! Ему: да кто ж тебя обижает, Прокопьюшка? где?! А он: вертеп мажий! в кнежьем доме! чую! чую! обидеть хотят, ироды! спасите, люди добрые! Тут народ не на шутку взволновался, кричат: юрод, он Божий человек, брехать не станет! идем, мол, магов бить! князю глаза откроем! а ежли шо… Голова, Остап Тарасыч, уговорить их хотел — куда там! Ну, он мне и шепнул: беги, мол, в усадьбу, упреди…
Кого ему было велено упредить, хлопец не уточнил. Скорее всего, одну Оксану-стряпуху. А так выходило, что — всех.
Впрочем, это было уже не важно.
— Та-а-ак… — князь медленно распрямился, кажется, сразу забыв о болтливом Микитке.
— Да шо ж воны, з глузду з'ихалы?! — запричитала стряпуха Оксана. — Да где ж то видано, шоб отакие господа хорошие — и чаклуны поганые? Да воны там, мабуть, очи позаливали! От дурни, от дурни!..
— Тихо, милочка, — сквозь зубы бросил Джандиери, и стряпуха онемела. — Значит, они идут сюда? — вновь обернулся он к хлопцу.
— Та мабуть, вже идуть, пан-барин! Скоро будут! Тикать вам трэба, ось…
— Спасибо за совет, юный герой. Но это мы уж как-нибудь сами решим, — чуть заметно усмехнулся полковник. — Сколько их? оружие у них есть?
— Да яка там зброя… Сокиры,[28] значить, ну, там косы, вилы… колья… може, одно ружжо. А може, и нема. Я ж когда побег, они ще орали, пан-барин… А народу близко сотни наберется. Може, меньше…
Князь колебался недолго.
— Дамы и господа, я полагаю, мне удастся подавить сей «бунт» в зародыше. Оснований для паники нет. Но, тем не менее, сотня неразумных сельчан — это немало, даже если у них и нет огнестрельного оружия. Поэтому я считаю необходимым эвакуировать отсюда, по меньшей мере, женщин. У нас две коляски. В одной могут поместиться трое пассажиров, в другой — один. Жаль, извозчик уехал… Еще один человек верхом — лошадей в конюшне три. Итак: вы, Эльза, вместе с Тамарой и тетушкой Хорешан садитесь в бОльшую коляску, править будет господин Друц-Вишневский; во второй коляске едет Александра, править будет мой кучер. Ах да, остается еще Кетеван! Тогда господин Друц-Вишневский поедет верхом. Эльза, вы сможете править лошадью?
— Разумеется, Шалва. Только я никуда не поеду. Если вы считаете, что в силах справиться с мужиками, то и мне ничего не грозит. Я — ваша жена, и уж МЕНЯ в мажьем промысле никто не подозревает. Я остаюсь, Шалва.
— Эльза, ну нельзя же так! — у князя начинает мелко дергаться щека. Он на миг умолкает, и щека перестает дергаться. — Вам лучше уехать…
— И не просите, Шалва, я останусь с вами! Это наш дом, и никуда я отсюда не уеду!
— Эльза…
Эй, погодите! А я?! Я, значит, уеду, а Феденька мой здесь останется?! Если Рашель своего мужа не бросает, то чем я хуже?!
— И я остаюсь!
— Александра, опомнитесь! Ну ладно, эта женщина (кивок в сторону Княгини) упрямей Валаамовой ослицы — но вы, в вашем положении…
— Сашенька, не дури! поезжай отсюда, от греха подальше!
И он туда же? Ну погоди, муженек, плохо ты меня знаешь!
— Дурак ты, Федька! Дураком родился, дураком помрешь! Эти ветошники тебя магом считают, ТЕБЯ — не меня! Да еще Друца с Тамарой! Вот вам и уезжать! Явятся мужики — кого увидят?! Господина полковника с супругой, с ними бабу на сносях, да батюшку в рясе! Ну, еще челядь — так они в большинстве местные, их не тронут!
Эк у меня складно получается! я когда злюсь, такая умная делаюсь, что прямо ужас! аж самой завидно!
— Ой, да вам всем тикать трэба! они ж скаженые, мужики те! Мы-то тутошние, верно пани говорит, нас не тронут…
— Молчать! Чтобы я, князь Джандиери, бежал от холопов?!
— Гав! Гав-гав!
— Александра Филатовна права, однако…
— Отец Георгий! Уж от вас-то я…
— Кстати, а где Друц?
— Господин Вишневский? А действительно…
Все разом смолкли. И в наступившей тишине стал отчетливо слышен удаляющийся топот копыт.
— Ускакал… — растерянно уронила Княгиня.
Друц?! Ускакал?! Сбежал?! Нас бросил?! Не может быть!..
"Может, рыба-акулька, может!" — простучали копыта в ответ.
— Видимо, господин Друц-Вишневский решил незамедлительно последовать совету Александры Филатовны. Что ж, это его право. Хватит пререкаться, дамы и господа. Здесь я хозяин, и, как старший…
Князь не договорил. Умолк, прислушиваясь.
Нет, не в затихший уже конский топот вслушивался полковник Джандиери. Где-то в отдалении, пока еще едва слышный, нарастал, ширился многоголосый шум.
— …поздравляю, дамы и господа. Мы опоздали. Пойду, переоденусь. Нехорошо встречать гостей в домашнем, — и, криво усмехнувшись (меня мороз по коже продрал!), князь направился к дому.
— Шалва Теймуразович, — окликает его мой Феденька. — Я у вас в кабинете двустволку видел…