[665]. Единственным оружием туземцев, по Пигафетте, был вид «копья с насаженной на его конец рыбьей костью»[666]. Разумеется, арбалетные болты испанцев были куда более смертоносными, а стальные клинки – вероятно, более эффективными в ближнем бою: корабли везли 1000 копий и 200 пик[667].
Огнестрельное оружие в битве не участвовало. Пушки играли чисто декоративную роль, будучи непрактичным оружием в тропическом климате и на дальних берегах[668]. Залп, которым мародеров отогнали от судов, когда флотилия впервые причалила к Гуаму, являлся предупредительным; но ручное огнестрельное оружие начала XVI века было неудобным и неэффективным. Пока аркебузир вставлял запал, заряжал оружие с дула, поджигал порох и давал фитилю прогореть, на него уже давно бы напал противник. Даже если бы удалось произвести успешный выстрел и пистолет не взорвался бы в руках у стреляющего, вряд ли бы в кого-то получилось попасть, поскольку оружие того времени было гладкоствольным. Порох был веществом капризным и, отсырев, переставал поджигаться. После выстрела перезарядить оружие было невозможно – требовалось изготавливать патрон на месте: Магеллан, как и все испанские путешественники того времени, вез для этой цели с собой свинец и специальные формы[669].
Порох являлся невосполнимым активом. Миф о том, что технология всегда прогрессивна, затмил собой бесполезность огнестрельного оружия на суше во время войн, повлекших за собой создание первых современных европейских империй[670]. Потребовались многие поколения изменений в тактике и технических усовершенствований, прежде чем огнестрельное оружие стало эффективным[671].
Впрочем, экспедиция Магеллана в любом случае была плохо вооружена для наземных битв: в ее распоряжении имелось лишь 59 или 60 арбалетов и 50 мушкетов[672]. Несомненно, количество соответствует числу людей, способных управляться с этими сложными видами оружия. На борту не было профессиональных солдат – лишь несколько подготовленных канониров. На кораблях имелись довольно большие пушки на случай стычек в море с пиратами или неприятелем. Большинство из них, вероятно, предназначались для нанесения осколочных ранений или повреждения оснастки кораблей противника. Когда флотилия выходила из Севильи, корабли несли на себе 58 полукулеврин, способных стрелять примерно четырехкилограммовыми ядрами; семь малокалиберных длинноствольных фальконе, стрелявших полутора- и двухкилограммовыми ядрами; для более серьезных ядер использовались три короткие толстоствольные бомбарды; их стволы могли разорваться и потому были скованы железными обручами. Имелись также три большие пушки (для ядер свыше семи килограммов весом), именуемые пасамуро – сокрушающими стены. Весь этот арсенал существовал до дезертирства «Сан-Антонио», где оружия было больше всего, и кораблекрушения «Сантьяго», с которого удалось спасти не все. Сколько больших пушек было на каждом корабле, неизвестно, как и количество специальных приспособлений, установленных на палубах для отражения возможной абордажной атаки[673]. Португальский агент в Севилье писал своему королю про 80 больших пушек, но возможно, он преувеличивал, чтобы придать веса полученным данным. «Сан-Антонио» мог иметь достаточные размеры, чтобы нести на себе 15 пушек, но возможности применить их на суше в любом случае не было, а эти пушки исчезли вместе с дезертирами за линией горизонта в Атлантическом океане. Большинство пушек Магеллана, если не все, были железными, а не бронзовыми, хотя бронза была более эффективной и долговечной; некоторые ядра (впрочем, неизвестно, сколько именно) были каменными, крошились при выстреле и причиняли мало вреда. В общем, огневая мощь флотилии была невелика.
Когда отряд высадился на берег, Магеллан «в гневе» применил свою обычную тактику: он подпалил деревню и отправил людей, «которые сожгли 40–50 хижин вместе с большим числом лодок». Пигафетта выразил сожаление в связи со смертями местных жителей, которые порой сами проявляли неосторожность, с изумлением глядя на вытащенные из ран арбалетные болты, и сочувствовал плачущим вдовам, которые собрались в лодках вокруг кораблей и «кричали и рвали на себе волосы, вероятно оплакивая убитых нами» (gridare et scapigliarse, credo per amorede li suoi morti)[674]. Магеллан же никакого сострадания не испытывал. Той же тактикой устрашения он ответил на предполагаемые оскорбления со стороны патагонцев, а затем пытался использовать тот же метод и на Филиппинах.
На первый взгляд его поведение подтверждает «черную легенду» о жестокости испанцев, в данном случае – натурализованного испанца. Однако здравый смысл велит эту легенду отвергнуть. Испанцев нельзя считать морально неполноценными только из-за того, что они испанцы, только на основании их происхождения. Считать иначе – открытый расизм. Испанское правление в испанской же мировой монархии – несмотря на традиционно негативное отношение англосаксов – имеет значительно менее дурную репутацию, нежели прочие европейские империи: «Если ты ищешь монумент, взгляни вокруг»[675]. Коренные жители выживали, а нередко и процветали под испанским правлением и продолжают до сей поры сохранять свою идентичность, традиции, языки и численность в большинствах государств Америки, некогда бывших испанскими, в то время как в бывших британских колониях их часто изгоняли или уничтожали. Впрочем, и эта разница никак не связана с моральными качествами испанцев или англичан. Испанский империализм разворачивался главным образом в условиях, в которых труд местного населения ценился слишком высоко, чтобы устраивать геноцид, а продолжение существования доколумбовой экономики было жизненно необходимым для выживания самих колонистов; нарушать его не было никакого смысла. Английские же поселения в основном образовались там, где коренные жители почти не имели экономической значимости и пользы и имело смысл прогнать их, а территорию заселить европейскими колонистами и завезенными рабами. Хотя Магеллан избежал дурной репутации, которую щедро приписывают всем остальным конкистадорам на испанской службе, на деле он являлся одним из самых безжалостных среди них. Он без особых угрызений совести прибегал к резне, бойне и поджогам, но мы не можем на этом основании высказывать моральные суждения о человеке, который жил в другое время и сталкивался с совершенно неизвестными нам опасностями. Устрашение – тактика того, кто боится сам. Почти повсюду, куда доплывали испанцы и португальцы, они значительно уступали числом неприятелю в случае стычек, да и вооружены были удивительно плохо. Они находились далеко от дома – Магеллану от Гуама до Испании нужно было бы проделать 13 500 километров по прямой, не имели шансов на подкрепление, среда была им неизвестна и враждебна, они страдали от неизвестных доселе болезней, непривычной еды и питья. Их окружали, притом с недобрыми намерениями, народы, которых они считали дикими. Часто (хотя не на Гуаме) они оказывались узниками местных «союзников», которые превосходили их числом и могли заставить их участвовать в традиционных кровопролитных войнах с врагами-соседями. В Патагонию и на Гуам Магеллан явился не как завоеватель, но как проситель или, возможно, вымогатель – ему отчаянно были необходимы припасы. Он не мог позволить себе длительные переговоры или допустить, чтобы враждебные общины взяли над ним верх или, как на Гуаме, навязали бесчестный неравноправный договор. Он действовал жестоко, но рационально. Устрашение было его наилучшим шансом.
И оно сработало. Магеллан получил обратно шлюпку, которую увели местные жители. Получил он и еду – 40 или 50 лодок с припасами, по подсчетам Панкадо[676]: возможно, он их забрал против воли туземцев, но в любом случае явно с применением запугивания и торгуясь с позиции силы. 9 марта флотилия в полном порядке убыла с острова. Согласно Пигафетте, испанцев провожало более 100 лодок «на расстоянии свыше одной лиги», с большой ловкостью скользя между кораблями экспедиции, идущими на всех парусах, и даже их обгоняя. Судя по всему, туземцы собирались вовсе не почтить путешественников, а отпраздновать их отплытие. Они показывали испанцам с лодок жестами рыбу, «точно хотели дать ее нам, и тут же забрасывали нас камнями» (con simulatione de darnello, ma trahevano saxi et poi fugivano)[677]. Возможно, здесь Пигафетта имел в виду библейскую аллюзию?
Христос спрашивал своих последователей: «Есть ли между вами такой человек, который, когда сын его попросит у него хлеба, подал бы ему камень? И когда попросит рыбы, подал бы ему змею?»[678]
Когда флотилия дала деру с Гуама, корабли, по свидетельству Альбо, направились к юго-западу[679]. Поворот на юго-запад никак нельзя считать попыткой вернуться на широту Молуккских островов, даже демонстративной. Если бы Магеллан действительно считал, что острова Пряностей находятся в зоне плавания испанцев, он должен был бы взять строго на юг, поскольку уже забрался на запад и оказался ближе к португальской зоне мореплавания, чем сам ожидал. Разумеется, этот поворот к югу никак не мог быть связан с желанием добраться до азиатской суши. Так в чем же был смысл нового курса? Магеллан, судя по всему, следовал указаниям чаморро, направлявшим его на Яп или Палау – острова, с которыми они находились в тесном контакте. Как правило, следовать рекомендациям тех, кто стремится от тебя побыстрее избавиться или отправить на погибель, не очень благоразумно, но Магеллану был уже дорог хороший совет. Судя по воспоминаниям уцелевших участников экспедиции, которые записал Максимилиан Трансильван, когда они через полтора года вернулись домой, Магеллан узнал полезную информацию у туземцев прямо в открытом море за Гуамом – они плыли в каноэ недалеко от необитаемых островов – вероятно, самых первых на его пути в архипелаге Яп. «Жестами и знаками, как глухие разговаривают друг с другом», путешественники «спросили, где они могут найти провизию, в которой очень нуждались». Их собеседники направили их к «не столь отдаленному острову, который назывался Селани, почти показали на него пальцем [quam et fere digito ostendebant] и объяснили, что он населен и что там можно найти все необходимое для жизни»