Кажется, к курсу пятому он благополучно кремировал себя изнутри, хватив уксусной эссенции с перепою.
Тома не очень горевала, а быстро разъехалась с мамой и сестрицей, и какую-то вечеринку мы провели всей недружной группой глупых эгоистов в ее хоооршенькой однокомнатной с медным ссущим эфебом на двери санузла.
Было очень весело.
Когда один кавалер, уже мыча из глубокого подпития, предложил помянуть, так сказать папу-отца-виновника всего этого дочернего благолепия, то тут же получил темно-зеленой бутылью. Тома крепко дала дураку по репе.
Все обошлось. Она сама ловко перебинтовала окровавленный корнеплод.
– Повязка-чепец, – сообщил я, глядя в ее сузившиеся очи, – курсам гусар-девиц венец.
Я не могу вспомнить у нее ни одного зыбкого и невесомого качества, которые влекут и волнуют меня в женщинах.
Ни трогательного беззащитного полунаклона шеи и головы.
Ни вдруг пробежавшей облачком полуулыбки.
Ни как бы увядшей и расслабленно заблестевшей нижний губы. Этой чудной беспомощности.
Ни опущенных детских плеч.
Нет! Все эти качества в ней были, но были в виде особых отдельных присутствий. Они наличествовали частностями. И я всегда мог увидеть одно или другое, но именно увидеть, сухо их опознать, узрев, а не почувствовав каким-то особенным сердечным мужским зрением.
То есть я хочу сказать, она никогда не представала в моих глазах облегченной, весящей хоть немного меньше своего тела. Я никак не мог, взирая на нее и встречаясь с ее взором, увидеть что-то еще, кроме тела, имеющего конкретную массу и напряженную оболочку.
Будто она всегда показывала мне из рукавов черные мрачные разновесы точного калибра.
Что уж тут попишешь.
Но, впрочем, она все-таки суммарно была мила и своим дружеством, и прямолинейной надежностью.
Над ней как-то нельзя было издеваться. Ведь она, хотя и относилась к породе несгибаемых, но какой-то глубокий волчий уголек в ее карих очах сигналил, что и вены себе порезать может, и в прорубь…
Это всегда в людях чувствуется, так как идет из особенной глубины. Ведь всегда ясно – умному человеку, конечно – где не надо рыть колодец.
И в сумме она мне нравилась, но где-то так же, как мне мог бы нравиться и мужчина. О ней говорили: «Хроший парень!» «Ну, Тома – это да!..» Что значило это «да», я и не знаю.
Власожор провожал ее после занятий до библиотеки, которая располагалась всего в квартале, а сам топал на электричку, чтобы уехать в вагоне с незакрывающимися дверьми и битыми окнами в свой вонючий туманный «мясокомбинат». Это на другом берегу Волги, не доезжая Энгельса. «Энхлиса», как он говорил, не стыдясь фрикативного «гэ».
Вся его послеобеденная жизнь была соразмерена с книжечкой ж/д расписания, он всегда ее нервически листал.
Наш белозубый ассистент научного коммунизма однажды выхватил ее на семинаре прямо у него из-под пюпитра, где тот, потея, шуршал листочками. Но облегченно расхохотался:
– Ну, слава Богу, а я уж думал, что Евангелие, очень я давно за вами наблюдаю.
И я потом всегда спрашивал его:
– Ну что вот по этому поводу говорит ваше, Власожор, двухколейное евангелие?
И унылый евангелист провожал Тому до библиотеки, куда ему было совсем не надо, так как все, что надо, за него и за себя сделает Тома.
Их пара всегда производила на меня травмирующее впечатление.
Хотя, если следовать насквозь фальшивой буржуазной классификации Кречмара, то евангелист был лопоухим пикническим атрактивным типом. Но глупым и неразвитым как электричка. Еще не поезд… Как мужчина, то есть как мужичина, он мне очень не нравился, но, может быть именно потому нравился Томе – сие загадка, ведь жизнь мы понимали столь различно. Хотя в чем-то оказались, как выяснится впоследствии, были несколько схожи. Даже не в чем-то, а чем-то. Но об этом еще рано.
В общем, всем стало ясно, что они сочетаются наизаконнейшим наибрачнейшим браком.
По закону Мендельсона-пупса.
Ленты на радиаторе ощерившегося таксомотора. Фейерверк гостевой блевотины в арендованной столовке. Тома что-то родит, а там, одному Броуну известно…
***
У Томы была закадычная чудная белокурая подруга, та самая, сливочная, с нее началась речь в этой истории, так вот, закадычная душевная подруга, как и бывает в таких случаях, – полная ее противоположность, но без борьбы, а сплошное мягкое понимающее единство.
Легкая, женственная и обаятельно теплая, словно сошедшая с кустодиевского порнобезобразия. Света, лукаво-дебелая, созданная для потягиваний, сна на свежих простынях под розовым пуховиком, для пампушек и шанюшек. Стопроцентная женщина, старше нашего колена на целых пять лет, так как непыльно поработала на номерном заводе нормировщицей и была послана по сметливости и уживчивости учиться на ПО, а потом и дальше.
Тома, естественно, как мне тогда казалось, ею крутила как юлой, а безвольная Света – крутилась или делала вид.
Она все время вязала – шарфы, шапочки, кофты. Целый арсенал спиц и крючков. Мне даже чудилось, что она изобрела что-то вроде вязаной ленты Мебиуса: вяжешь, вяжешь, а следом само собою распускается и сматывается в почти новые клубки. Вся пряжа была комфортного домашнего успокаивающего цвета – палево-зеленая, тепло-телесная, какая-то обморочно-ренуаровская, печально-голубая. На самой Свете я ничего ею связанного не приметил – так, какой-то покупной немаркий трикотаж.
Пухлые кукольные губы, золотой пушок над верхней губой и подкрашенные коричневой тушью ресницы, невысокий лоб под муаром челки. Все-таки к двадцати шести годам она стала терять дымку своей золотой рыжины. Но это к слову.
А главное в ней было совсем другое – она никогда нечего не знала, и это было настолько вопиюще, что уже прелестно. Дева не могла ответить ни на один самый простой вопрос, но свою тупость осеняла почти детским ненаказуемым улыбчивым простодушием, как кукла. «Ну что вы хотите от милой куклы», – будто спрашивала она. Экзамены насилу сваливала с шестого захода, ничего не вкладывая в свою пластмассовую голову между четвертым и пятым. И усердная верная Тома, сутуло сидя на подоконнике, писала ей мелким очень разборчивым почерком на спичечных этикетках очередные ответы на очередные вопросы, и передавала в аудиторию, где шел экзамен, с кем-то из сталкеров. Вся удача состояла только в способе доставки письмеца. И так как к шестому разу оставались самые дубоголовые и, следовательно, ловкие, то и Света переваливала благодаря их ловкости водоразделы сессий. Мне кажется, даже простого диктанта она не написала бы, не говоря уже о каких-то там науках.
На всех лекциях, семинарах и лабораторных занятиях они сиживали неразлучной парой, и жесткая Тома как-то всегда мягчела в Светином рыжем свечении.
Света любила сплетни, а-что-а-она-а-он-а-как-а-где-не-может-быть, любила поговорить за жизнь, была вообще опытной и виды видывала.
Кажется, выбор кавалеров у нее был невелик, так как, во-первых, пятилетняя разница в возрасте – и мы были для нее младшими братьями, а к сиблинг-инцесту она склонности не имела.
ПОшники были грубыми мужиками, отслужившими в армии, и она даже не глядела в их похотливую пахучую сторону.
А потом рядом с ней всегда была Тома.
И когда Власожор провожал Тому до библиотеки по пути к своей электричке, то и Света шла тоже в библиотеку, отстав шагов на двадцать.
В общем, тогда они меня совсем не занимали. Как и я их. Я видел как бы краем глаза знакомый до одури сюжет. Мы просто учились вместе, а могли бы и не учиться вместе.
Пара подружек. Диполь.
Это было странное время. Всех выпускников физфака поглощал молох оборонки, так что все знали – кто куда попадет, в какой почтовый ящик его опустят заклеенным конвертом. Ну там колхозы-навозы, овощегноилища, тихая невызывающая карьера, может быть даже закрытая кандидатская об интимной жизни электронов на гребне бегущей электромагнитной волны, сад-огород, дача-чача, отпуск-водкус. И летальность 100 %.
Я выбрал себе другой вариант бреда и вообще из дорогих мест уехал. Только помню, как перед самым дипломом сыграли свадьбу беременной пожелтевшей Томы и этого недопоезда. И совсем золотая счастливая Света все вязала кукольную галиматью – какие-то камзольчики, галифешечки и шлемики, но странно полосатые – из голубых и розовых поперечен, ведь никто не знал заранее, что такое может у Томы от электрички уродиться.
На сем мы все и расстались.
На пьянки раз в пятилетку с моими сокурсниками я не спешил на всех парах, так как мне было, как нынче говорят «по херу», подразумевая вовсе не букву «херъ» из упраздненного алфавита. Но слухи до меня какие-то доходили – как волокна паутины осенью с полей: кто развелся, кто защитился, спился или прославился. Последних не наблюдалось. Тома, как догадался благосклонный читатель, довольно быстро сошла со своего электрички. А про Свету я не спрашивал, а может, о ней и не говорили.
И вся эта история ничего бы не значила, а просто болталась бессмысленным осадком на донышке моего подсознания, если бы не встреча жарким летом на перроне Павелецкого вокзала.
Тогда позахлопывались все «почтовые ящики» – ведь странно держать целый институт косарей и сноповязальщиков из-за одной-единственной сверхсекретной штучки, которую, может быть, когда-нибудь прикрутят под крыло еще более совершенносверхсверхсекретного изделия «Бди-9», а, может быть, и не прикрутят. И многие мои однокашники оказались не у дел – сначала экзистенциально, а потом витально. Самые ретивые, полные жизненных сил и азарта, ударились в коммерцию. Там купил, – здесь продал, «мое время стоит триста гвинейских долларов час» – эту фразу я слышал раз сто двадцать (она различалась лишь национальностью долларов), одним словом, разницу в карман и жить можно, да и неплохо. Тогда для патронирования всяких нахес-лавочек у государства еще не хватало патронов. Все о'кей, если только достанет сил дотолкать с одного толчка до другого бесчисленные баулы.
Так вот, когда я подходил к своему вечерне-летнему купированному вагону, что домчит меня через шестнадцать часов до моей мамочки, до вкусных пирогов-растегаев-ватрушек-курников и свекольников-окрошек-щец-рассольников, то увидел до боли знакомую иллюстрацию к строчке Александра Блока о сердечных делах: «что делаешь, делай скорее».