Магический бестиарий — страница 21 из 32

– Ну, ты инда заговоренный, – сказал ему белобрысый мордвин Тимофей, его погодок. – Рядом с тобой как и не стреляют прямо…

И он старался быть подле него, как будто был влюблен или чувствовал нечто, исходившее от него кругами.

– Я с тобой. Я тута рядом постою.

– Ну, стой себе, я же тебя не гоню.

– Нее, ты не гони, авось пронесет.

Вот такие разговоры.

И Тимофей тенью следовал за ним.

– Я тя коснуся, ладно…

– Да касайся, дурошлеп. Дай хоть по нужде-то сходить.

– Ты поссы, я отвернуся…

Он вообще-то догадывался, что Тимоха, призванный из самой глухомани, язычник; быть идолищем-оберегом ему совсем не хотелось, но какая-то сила, витающая над всеми воюющими, не позволяла отогнать дурака на все четыре.

Неразлучная парочка – математик с колхозником, смычка города с деревней.

Иной раз Тимоха акал и екал и иногда бубнил, стоя за его спиною, что-то несусветное.

– Ты чего это, Тимоша?

– Эта сама, пою я.

– Ну, пой себе.

«Вот завел себе денщика-ямщика», – иной раз думалось ему.

Его мордовский двойник отделялся от него, исчезал лишь, когда они отходили от передовой, когда тот переставал бояться. Хотя трусом не был. А боялся за него, чем за свою туманную лесную душу и белое-пребелое тело.

– Вот стосковался по тебе я. Нее, я к бабам не ходил.

– Да ходи ты куда угодно.

– Мне с тобой хорошо.

– Я вообще-то, Тима, спать ложусь.

– И ложися, а я тута, рядом с тобой-то побуду я.


Ночью он услышал тихий свист, как будто кто-то его ждал, именно его, никаких сомнений в это не было.

Он переступил через спящего Тимофея. Непогашенная коптилка желтила его сбившиеся соломенные патлы. Верхняя губа приоткрывала поблескивающие ровные зубы. Он поправил шинель на спящем. Задержал руку на плече. Тимофей, не просыпаясь, уткнулся в его кисть и жарко и сильно поцеловал ладонь. За какой-то кратчайший кромешный миг.

Когда он вышел из землянки, звук свистящей струны усилился.

– Ряценко, ты что-то слышишь? – спросил он караульного.

Тот встряхнулся.

– Нет, не слышу, ничего не слышу, а че такое, стреляют, вроде как нет…

Он пошел навстречу узкому томительно-высокому звуку, почти свисту.

С этой нотой смешивалось многое – шум сосен, стрекот самолета, что-то еще, то ли птичье, то ли звериное, но это все не смешивалось, а вычиталось, даже время куда-то уходило от него, идущему по этому акустическому лучу. Только этого звука становилось все больше и больше – мох под ногами пружинил как мембрана, чьи свойства он с блеском изучал в довоенном университете, хотя местность была вовсе не болотистая, просто иголки образовывали мягкий ковер, и он с каждым шагом приникал к нему все слабее и слабее. Будто он стал легче на половину своего веса при прежней упругости. Будто от него отступили многие силы, и он, не встречая сопротивления, рвался в воронку, уже безотчетно улыбаясь, размазывая слезы, текущие в три ручья. Он счастливо всхлипывал. Душа его была легче воробья и билась уже у самого горла. Он насилу ее удерживал.

Вспышка озарила чащобу.

Спиной к нему в свечении стоял Бог, но не тот, отец небесный, которому он тайно молился, а другой – низкий, простой и низменный, в сияющем облачении, еловом венке, вполоборота к нему, сжимая небольшую нестерпимо звучную кифару.

– Вот и ты, – сказал Аполлон.


Очнулся он в землянке на плащ-палатке, на охапке лапника, совершенно голым, укрытым по пояс шинелью. На низком ящике рядом в расстегнутой гимнастерке босой Тимофей тянул ему кружку кипятка. На земляном утоптанном полу были разложены тонконогие грибы.


А днем случилась история.

История простая и внезапная, как все истории, могущие повернуть жизнь, и в один миг превратить мерно текущую пульпу фронтовых дней в пульсирующие сгустки предсмертного отчаяния и тупой бесконечной муки, которой нет конца.

Он попал в “Смерш”.


Их группа выходила из окружения. Как их часть взяли в кольцо, когда это произошло, он и не знал. Только далекий лай собак, сухая пальба очередями, волны доносившейся непонятной резкой речи.


“Вот война – это почти что не со мной, это с той стороны, поодаль “, – почему-то говорил он себе, увязая в зыбучем песке, шагая по редкому лесу, пронизанному солнцем.

Тимофей отставал от него на полшага. Еще с ним было три человека.

– Да уйдем, с ним-то не пропадешь, – цокал согласными Тимоха, катая по нижней губе тощий темноватый крошечный грибок.

– Отравишься, в последний раз тебя балбеса предупреждаю, – сказал он, когда они, наконец, вышли на ленту разъезженной дороги.

– Да я для сугреву, у нас все их идять-то, – оправдывался Тимоха, доставая из кармана, может быть, десятый гриб-заморыш.

– Ну, ты и мокша, не переделать тебя.

– А ты и не агитировай-то, самому-то и получше будет…

– Как со старшим по званию… – завелся было он, но был прерван визгом мотора выскочившей из-за поворота, прямо наехавшей на них легковой “Эмкой”, разбрызгивающей колесами веера песка.

– Назад! Отступаете, предатели!!! – визгливо заорал выскочивший пучеглазый капитан, расстегивая кобуру.

– Да мы, тарыщ капытан, – было начал туркмен-старшина, но докончить не успел, пуля, попав в лицо, отбросила его и он сложился, как сбитый городошный человечек.

– Ебаные суки, предатели… – бесновато орал капитан, переводя короткий ствол на окостеневшего Тимофея.


Он увидел дымящуюся дырочку ствола и темную маленькую шляпку грибка, прилипшую к Тимохиной губе, как пуговица.

Его члены сковал холод.

Он состоял из отдельных сочленений.

Как Голем.

Он выстрелил раньше. А может быть, одновременно. Но так как одновременность – его отдельно работающий ум знал это – относительна, а на войне тем более, капитанова пуля ушла в сосновый ствол, а его – в самый лоб смершевца.

Ему откуда-то было известно, что он пристрелил имнно смершевца. Раньше, чем теплый труп был обыскан вполне пришедшим в себя Тимофеем.

– Слышь ты, а он весь в пупырьях, инда как жаба, – сказал Тимофей, проводя по вздутой груди убитого. – Честно слово.

Он зачем-то ответил вслух по-детски:

– Честное слово врать готово.

Подтверждая эти слова, по кронам пронеслась волна тяжелого ветра, и весь лес заскрипел.

Пристреленный капитан под гимнастеркой был обряжен в специально тонкий жилет, простроченный в шашечку, и в каждом квадратике-кармашке что-то лежало: перстень, швейцарский хронометр, смятая золотая оправа монокля, кусок зуба с золотой коронкой, медальон с ангелом, крестик, короткая золотая цепь с брелоками, пергаментный пакетик белого порошка, целлулоидная коробочка с гандонами.

– Ничего не брать! Закопайте вместе с ним, – сказал он, отходя в сторону.

Его вырвало едкой желчью на яркие крапины барвинка.

– Товарищ старший лейтенант, я видел, как он пальцы мертвым фрицам кусачками отрывал, – заябедничал неизвестный солдатик, примкнувший к ним по дороге.

– А, черт с ним, – прохрипел он.

Тимофей придерживал его за талию, как молодайку, что вот-вот сползет в обморок.

– Во гадюка, пальцы-то мертвякам, – Тимоха сплюнул разжеванную шляпку в песок.

– Да он тебя б прикончил влет, как глухаря…

– Нет, я не глухарь, я – дрозд, – серьезно ответил Тимоха, глядя ему в глаза.


Они набились в легковую эмку.

И он повел ее куда-то, в другую сторону, в ту, о которой знал, что там совсем нет смерти. Пока.

Выворачивая юзом из выемок песчаной раскатанной дороги, а они увязали только раза два за этот бесконечный день, он вспоминал архаического бога, представшего ему ночью, и в слух его вливалась узкая звуковая струя.

Она начинала трепыхать, как северная стрелка командирского компаса, со свистом оборачиваясь вокруг метафизической оси, когда он не туда выкручивал баранку, упершись в развилок.

Они перескочили высокое, как рубец от ранения, важное шоссе и опять въехали в темнеющий лес… Через минуту тишину прорезала армада грузовиков. Урчание дизелей, перекличка солдат.

– Сосну я, – сказал Тимоха, – с тобой-то все одно не помрешь.

И он стащил с себя кирзовые сапоги и развернул портянки.

– А если засада? – спросил он.

– Не надо засады, – ответил Тимофей откуда-то с другой стороны своего мордовского сна.


Когда они, бросив черную легковушку в глубокой воронке, пришли в расположение какой-то части на окраине большого села, то все, как казалось ему, завершилось вполне благополучно. После краткого опроса их покормили, отправили в покосившуюся баню, где Тимоха парил его и мыл, вправлял какие-то суставы, как мать мордовскому ребенку, упавшему с качелей, думалось ему, простертому на скользком деревянном полке.

– Греция какая-то, отделение эфебов.

– Нет, ты там меня не трогай.

– А те че, беда ли какая?

– А, шут с тобой…


Он не успел застегнуть галифе, когда в предбанник ввалились двое. Одинаково мрачные. Никакие.

– Этот? – спросил один другого.

– Руки за голову, пошли.


Он даже не стал спрашивать куда, только посмотрел на голого красного Тимоху, только и сказавшего:

– Ну, так это…

Белой сутулой кариатидой он подпирал притолоку, белесо смаргивая.


Орден, его единственный орден Красной звезды с него сорвали с его гимнастерки в косой хибаре. На лавке за столом восседал безглазый и безразличный бог.

– Раздевайся! – скомандовал тот.


Это он так сказал сам себе, в прошедшем времени: “Скомандовал т о т”.


“Сейчас Тот завесит на весах мое сердце.

Ведь все уже кончилось.

А ведь ничего и не было.

На мне нет и царапины.

А если нет следов этой машины, этой войны, – значит, и ее нет”.


Эта мысль забилась в его голове, вошла в мозг, как крутой штопор в пробку, – ведь то, что делали с ним, осмыслить было нельзя.

Ведь он, точнее, особенная его часть и самая главная, была уже далеко от этого места, где его тело п