Магия Берхольма — страница 24 из 36

Итак, я вылепливал твое тело, этот стройный каркас, изысканное вечернее платье твоей души. Длинные, удобные в обращении члены, расположенные вдоль грациозно изогнутой линии. Основная концепция была абстрактной, решенной в карандаше, и только потом я нанес цвет. Бежевый, плавно переходящий в различные оттенки белого, кое-где отливающий персиковым или покрытый едва заметными веснушками. Тогда я еще ничего не знал о твоем пристрастии к солярию, который придаст всему этому безупречный смуглый блеск. Две линии обрисовали твои плечи, скользнули по твоей груди, сблизились и отдалились и очертили твои бедра. Все это было несложно. Анатомия, первый семестр…

Но кем ты была? Я ведь должен был смоделировать не только твою внешность, но и тебя, тебя саму. Ты была умна? О да. Обладала юмором? Конечно, иногда даже жестоким. Характером? В большей или меньшей степени. Силой, ясностью мысли, уверенностью в себе? Еще бы. Трудно было тебя разгадать? Почти невозможно. Легко ли было сбить тебя с толку? Под силу лишь гениальному создателю иллюзий. Ты была религиозна? Как почти все, иногда да, иногда нет – по настроению, без твердых убеждений. Была ли ты добра? Иногда. А чего еще я мог бы пожелать?

Но тебе требовалась и биография, профессия, квартира, весь этот серый повседневный вздор. Должны были существовать магазины, в которых ты покупала упакованные в полиэтиленовую пленку продукты, парикмахер, который с улыбкой подравнивал тебе волосы, работа, коллеги, знакомые… Очень неприятно было это сознавать. Как бы я хотел, чтобы ты оставалась вне всего этого, не запятнанная грязью и скукой пошлой обыденной жизни. Правда, кое-что я мог себе позволить: в конце концов именно я установил правила этой игры. Итак, ты унаследовала небольшое, но достаточное состояние, поэтому никакого рабства, никакой службы, никаких коллег. Знакомых я лишь бегло обрисовал, едва наметив многие детали. Вот бывшая одноклассница, с толстым слоем грима, с фиолетовым лаком на ногтях; вот старая двоюродная бабушка, милая, рассеянная, с туманными воспоминаниями о Первой мировой войне, – и, может быть, сосед, любезный, утонченный, гомосексуалист (для надежности), да, пожалуй, еще пять-шесть призрачных фигур, так и не решившихся выйти из тени и не доставивших мне особых хлопот. Твоя квартира потребовала более тщательной работы. Я оклеил стены обоями, постелил на пол ковры и распределил по комнатам картины, окна и зеркала. Пожалуй, этого достаточно.

А твое имя? Но имя у тебя уже было, данное не мною, а иным, более могущественным. Любое другое имя, которое ты могла носить, оказалось бы лишним и неподходящим, ненужной последовательностью звуков, ничего не означавших, по крайней мере не твою внутреннюю сущность. Я часто говорил тебе это и повторяю еще раз: забудь его, отринь его, существует лишь одно, твое истинное имя. Оно старше тебя, но принадлежит тебе; я нашел его и передал тебе, а может быть, оно с незапамятных времен было предназначено тебе, кто знает. Как бы ты себя ни называла, я не хочу об этом знать, я просто отказываюсь помнить об этом.

Вот так я и создавал тебя. Когда я прервал свой ангажемент в кафе «У Жанин» и переселился поближе к ван Роде, я просто взял с собой тебя и все, что тебя окружало: квартиру, подругу, бабушку, соседа. А еще попугая и безмолвную кошку, которых я тебе подарил, может быть, только потому, что их глаза напоминали твои. Между тем в моих галлюцинациях ты стала появляться с совершенно неестественной отчетливостью. Не проходило и дня, чтобы я не думал о тебе, не прибавлял к твоему облику какую-нибудь деталь или не исправлял бы другую. Ты в самом деле воплощалась. Я чувствовал, что ты где-то рядом. Ты вот-вот придешь.

И наконец это произошло. Где мы встретились? Под открытым, запыленным, поблескивающим самолетами небом? Или в чисто убранном аду метро? У ван Роде? Или где-нибудь еще? Честно говоря, не помню. Существовали десятки возможностей, и я так часто переплавлял их в реальность, что – ты простишь мне это? – уже не помню точно, какая из них облеклась внезапной, долгожданной, испуганной, сияющей действительностью. Может быть, мои воспоминания о твоем воплощении потускнели еще и потому, что оно происходило медленно; некоторое время ты оставалась созданием моего воображения и лишь отчасти принадлежала прочному, далекому, реальному миру. Словно бы длился некий переход, а между мирами пролегли полуразмытые границы. Может быть, в какие-то мгновения никто, даже мудрейший и, может быть, даже Бог, не смог бы сказать наверняка, по какую сторону тонкой грани ты находилась, была ли ты еще подвластна моему воображению или уже покинула мир вымыслов. Возможно, все происходило именно так; возможно, в памяти у меня все перепуталось. Признаю, я пережил несколько лихорадочных смутных дней. Но когда они прошли – а в этом я совершенно уверен, – появилась ты. Не все соответствовало моему замыслу, в некоторые детали вмешался случай, но главное оставалось неизменным. Оказалось, что у тебя не черные волосы, а рыжие. Утонченный вкус обернулся пристрастием к платьям в цветочек английского модельера с весьма преувеличенной репутацией. Попугая съела кошка. Ты носила не свое истинное имя, а иное, совершенно неподходящее. А твои глаза – и, может быть, поэтому я тебя не тотчас узнал – чаще всего скрывали круглые, непрозрачные зеркальные стекла модных противосолнечных очков. На самом деле это было не так плохо, ведь я обнаружил, что твои глаза, твои странные глаза меня пугают. Должно быть, я слишком часто видел их в своем воображении; трудно было привыкнуть к тому, что теперь они столь же реальны, как любой стол и стул, как облака, как небо.

Да, это и в самом деле была ты. Мне это удалось, каким-то таинственным и непостижимым образом удалось. Разве не простительно мне было ощущать себя великим, поистине великим волшебником и в те первые блаженные, напоенные невероятной, фантастической благодарностью недели верить, будто я вправе сравнивать себя с любым из моих предшественников? Какое-то время мне казалось, что мне подвластно все, и, может быть, я тогда не так уж ошибался.

Если бы не больное место, язвящее, непреодолимое сомнение. Неужели это возможно? Не стал ли я жертвой непонятного, странно искусного обмана? То, что со мной случилось, обычно происходило только в ослепительных галлюцинациях. Или ты была не созданием моей воли и воображения, а чистой случайностью, всего лишь совпадением, незнакомкой из плоти и крови, только похожей на созданное с таким трудом дитя моих грез? Я собирался было спросить совета у ван Роде или даже у отца Фасбиндера, но потом передумал. Вероятно, они меня не поймут, или, еще того хуже, один из них поймет и несколькими короткими, ужасными в своей недвусмысленности фразами превратит все это в галлюцинацию, безумие, ошибку. Я не мог этого допустить, ни за что! Но сомнения никак не хотели меня покидать. Может быть, и Мерлин испытывал что-то подобное? Мог ли он поверить в то, что он – Мерлин? Где-то в глубине души он, вероятно, подозревал, что он – грезящий наяву безумец, самый жалкий из смертных, которому мнится, будто он возводил на престол королей и воздвиг Стоунхендж. Чего бы он ни отдал за уверенность в том, что он – Мерлин; но такую уверенность обрести нельзя. Никогда. Тем более волшебнику. Только раз я решился спросить тебя:

– Это правда ты? Ты существуешь? В самом деле?

Извини, но внезапно ты показалась мне нереальной. Был ясный день, ты надела летнее платье без рукавов, ветер рассеянно перебирал твои волосы, свет почти с нежностью гладил твое лицо и нарисовал два крошечных солнца на стеклах твоих очков.

– Ну конечно, – сказала ты, – странный вопрос.

– Я спросил только потому, – пробормотал я, – что я боюсь… что я… сошел с ума… Нимуэ, любимая Нимуэ, прекрасная дочь тайны и света, ты не должна была тогда смеяться! Как ты могла смеяться?

Именно в это время я удивительно, даже невероятно быстро делал карьеру. (За моим взлетом тоже скрывалось что-то неприятно напоминающее сны; он походил на одну из этих поспешных, весьма любительских смен декораций перед пробуждением.) Но все, казалось, складывается хорошо и наконец налаживается. Незаметный, но болезненный диссонанс все-таки перешел в аккорд.

Или нет? Да, тебя опять не удалось отвлечь. Как случилось, что ты так невосприимчива к моему искусству? Да, ты никогда не пыталась проникнуть в мои профессиональные тайны, при том что смогла бы сделать это без труда; я бы не долго сопротивлялся. Моя решимость избегать пещер, склепов и подвалов никогда не подвергалась серьезным испытаниям, потому что тебе никогда не приходило в голову меня туда послать. Как-то раз я попытался научить тебя незамысловатому фокусу, просто показать тебе, как находят карту, но ты оказалась ужасно непонятливой. Нет, ты не волшебница, а если волшебница, то очень хорошо это от меня скрыла. Прости, что ты сказала?

Ах да, ты задала мне вопрос. Зачем я вообще мучаюсь, зачем я притворяюсь, будто это твои реплики, ведь тебя здесь нет и, что бы я ни сказал, ты этого не услышишь! Может быть, именно поэтому. Я же понимаю, никто не прочтет этих строк, кроме меня и загруженного работой ангела в день воскресения всей плоти и всех рукописей, и это вынуждает меня быть честным. Значит, ты задала мне вопрос. Этот старый, избитый, бесконечно банальный вопрос – без него не может обойтись ни один посредственный роман, его устали повторять бледные кинозвезды.

Люблю ли я тебя? Любил ли я тебя когда-нибудь? Хоть когда-то, хотя бы секунду? Любовь; в сущности, мне всегда было непонятно, что значит это слово, если извлечь его из помойной ямы пошлости. Говорят, Бог любит нас, но я просто не в силах понять, как кто-то обладающий совершенным знанием может наблюдать за нами с иным чувством, нежели холодное, безучастное любопытство. Бог, писал Спиноза, не любит никого. Нет, я не ухожу от ответа на твой вопрос. Испытывал ли я когда-нибудь к тебе, к кому-нибудь или к чему-нибудь чувство, которое можно вместить в эти скромные и великолепные шесть букв? Честно говоря, не знаю. Я в этом сомневаюсь. Вместо истинной способности любить, неважно, христианской, языческой или какой-то Другой, я всегда находил в себе лишь бессмысленное и бесполезное участие, сострадание, внезапно охватывавшее меня при виде плачущего пятилетнего ребенка, пушистой собаки, привязанной у магазина и скулящей в отчаянии (а вдруг хозяин не вернется?), дво