– Не бойся, Стах, я живой! Ты забываешь, что у нас с тобой впереди важные дела. И пока мы их не завершим, даже и не думай ни о чем! А потом можешь тащить меня к своим врачам! История моя почти закончена. После колледжа я работал несколько лет в Африке от Красного Креста, а в пятьдесят восьмом меня послали с миссией в Мадрид, и я, естественно, постарался разыскать моих испанских родственников, сеньора Рикардо и Энрико. И удивительное дело, почти сразу нашел их. Позвонил, попросил к телефону Энрико – мне казалось, что это удобнее, чем тревожить сеньора Рикардо. Представился. Он, похоже, не удивился, сразу же вспомнил меня, пригласил к себе. Даже прислал машину, длинный черный довоенный «Мерседес», настоящий музейный экспонат. Он жил в средневековом фамильном замке, вернее, в южном крыле его, где были газ, электричество, телефон. Роскошь дома поражала воображение уже в прихожей. Представь себе, Сташек, громадный холл с полом черного с белым мрамора, с высокими потолками, вдоль стен – старинные китайские шкафы, инкрустированные перламутром, люстра на массивной бронзовой цепи, в глубине винтовая лестница резного черного дерева, ведущая в верхние этажи, по обеим сторонам – высокие двери в комнаты, не двери, а произведение искусства. И запах – особый запах, присущий этому дому, – старого дерева, сушеных трав, воска и чуть-чуть тления.
Энрико был моим ровесником, но выглядел много старше, как мне показалось, он удивительно походил на отца. То же смуглое лицо, черные запавшие глаза, ранняя седина на висках. Только бороды не было, да и значительности сеньора Рикардо тоже не наблюдалось. Сутулый, худощавый, заурядный человек… Признаться, я почувствовал разочарование. Сын Эвы и брат Рышарда ничем их не напоминал. Он рассказал мне, что сеньор Рикардо умер в сорок первом, когда Энрико было шестнадцать, а спустя два года он вошел в права наследства. Он много путешествует по свету, коллекционирует оружие, не женат. Как и отец, пишет книги по истории.
Мы беседовали в его кабинете, мрачноватой комнате, сверху донизу уставленной полками с книгами, старинными фолиантами, переплетенными в кожу, и современными томами. Я обратил внимание на наброски, видимо, цветными карандашами, в тяжелых старинных рамах: городские пейзажи – площади, кривые улочки, уличные кафе, соборы, – выполненные легкими летящими штрихами, полные радости и света.
– Это Рикардо рисовал, – сказал Энрико, и меня поразил его голос, глухой, полный такой неизбывной тоски, что у меня сжалось сердце. Он стоял у окна, спиной ко мне, смотрел на аллею старых лип, покрытых светло-зеленым молодым пухом. Был конец марта, день – серый, тусклый, в воздухе висела сумеречная морось, не то дождь, не то туман. Энрико молчал, всматриваясь во что-то за окном, а я подошел поближе к полотнам. Эти картины мог нарисовать только очень счастливый человек, они были полны света, радости и будущего… Рышард, улыбаясь, смотрел на меня с большой черно-белой фотографии на стене. Распахнут ворот белой рубашки, белый же толстой вязки свитер небрежно накинут на плечи. Он не позировал, просто сидел на скамейке под деревом в саду или парке, а кто-то, возможно Энрико или Эва, подошел неслышно и закричал: «Внимание! Снимаю!» Щелк – и готово! Мгновение остановилось. Навсегда.
И снова меня поразила удивительная красота Рышарда… и еще что-то… Свет! Да! Свет был в его глазах, улыбке, вьющихся волосах… Свет и радость. Я почувствовал, как защипало в глазах… Я не считаю себя сентиментальным человеком, в Африке я попадал в переделки, которые требовали от меня известного мужества и твердости, а тут ничего не мог с собой поделать… «О жизнь, – грустно думал я, – как же больно ты бьешь!»
– Прекрасные рисунки, – сказал я, прерывая тягостное молчание.
– Мой брат был необычайно талантливым человеком, – ответил Энрико, не оборачиваясь. – Выдающимся художником и архитектором… истинным артистом! Иногда я думаю, что он был единственным человеком в моей жизни, которого я любил.
Признание это прозвучало неожиданно и смутило меня своей откровенностью.
– Твоя мать была очень красивой женщиной, – пробормотал я, испытывая неловкость. Он промолчал.
Мы обедали в большом холодном зале с высокими резными панелями темного дуба, увешанными картинами. Мужчины и женщины в старинной одежде строго смотрели на нас из тяжелых позолоченных рам. Оленьи рога на деревянных щитах, потускневшие гобелены, длинный стол, за которым когда-то сидели предки Энрико, испанские сеньоры с неистовой, горячей кровью, – все было как десятки, а то и сотни лет назад. Время, казалось, здесь остановилось.
От сердечности, с которой Энрико встретил меня, не осталось и следа. Он был холоден и сдержан, и я невольно сравнивал его, теперешнего, с мальчиком из далекого тридцать пятого года, каким я его запомнил, – драчливым, страстным, полным ревнивой злости…
Мы говорили мало, он – о своих исторических изысканиях, я – об Африке. О Рождестве в Варшаве никто из нас не вспоминал. И лишь под конец обеда Энрико сказал, что одним из самых счастливых воспоминаний его детства является воспоминание о Рождестве далекого тридцать пятого. Он помнил детали, каких не осталось в моей памяти, – убитого кабана на снегу, а вокруг него кровь…
– Черный мертвый кабан с желтыми клыками, а вокруг головы на снегу кровь! – сказал он со странным чувством, от чего мне стало не по себе. И повторил еще раз: – Очень много крови… на белом снегу!
Я стал было рассказывать о миссии, которая привела меня в Испанию, но он вдруг перебил меня и произнес, глядя мне прямо в глаза:
– Вы знаете, что мой брат погиб в Освенциме?
Я не нашелся что ответить, и стал бормотать о том, будто мы догадывались о судьбе Рышарда и Эвы… но не знали точно… Какая трагедия!
– Если бы он остался в Испании… – продолжал Энрико, не слушая, и казалось, что он уже не помнит обо мне, а говорит сам с собой, в тысячный раз повторяя свое «если бы он остался…». – Мой единственный друг, близкий, любимый друг! – почти выкрикнул он и сразу же напомнил мне неистового маленького Энрико из нашего детства. В его словах была такая страсть, такая боль, что мне снова стало неловко, словно я подсмотрел что-то, не предзначавшееся для чужих глаз.
Расстались мы вполне дружески, обещая поддерживать связь друг с другом. Я с облегчением оставил его мрачный дом. Мой куратор, фра Бартоломео, узнав, что Энрико мой родственник, воскликнул: «Несчастный человек!» – и, видя мое недоумение, рассказал следующее. В сорок третьем Энрико узнал, что его мать и брат находятся в концлагере. Немцы торговали узниками, это общеизвестный факт. Энрико, единственный наследник огромного состояния, связался с немецкими друзьями отца, который перед смертью занимал пост одного из министров в кабинете Франко, и стал добиваться встречи с братом, раздавая бесценные подарки и деньги. Некий крупный гестаповский начальник устроил ему свидание с Рышардом. Энрико безумно любил его, так же как ненавидел мать, которая обесчестила отца и всю семью…
– Не знаю, – сказал фра Бартоломео, сделав отстраняющий жест рукой, – что здесь правда, а что нет. По слухам, они были любовниками… и, когда сеньор Рикардо узнал… – Он понизил голос и закатил глаза. – Ничего точно не знаю. И никто ничего не знает и уже не узнает никогда. А если так было… то… Бог им судья! – Он перекрестился.
Во время свидания Энрико сообщил брату, что спасет его, что все уже устроено… но только его одного, без Эвы. Рикардо отказался. Тщетно Энрико валялся у него в ногах, умоляя… Рикардо и Эва погибли в газовой камере спустя несколько месяцев, зимой сорок четвертого. А Энрико остался. Судья, палач и… жертва! Остался нести свою непосильную ношу, свой выбор, свой крест.
– Он мог бы спасти их обоих, но ненависть к матери оказалась сильнее любви к брату, – сентенциозно закончил свой рассказ фра Бартоломео. – Бедный, бедный человек!
– Страшная история, – не сразу нарушил молчание пан Станислав. – Сколько всего намешано в человеке – и любви, и ненависти…
Отец Генрик молчал. Потом сказал тяжело и глухо:
– Самое трагическое то, что человек принимает решение – и ничего уже нельзя изменить… Ничего! Упаси нас, Господи, от подобного испытания, не ставь нас судьями над ближними нашими! И не дай, милосердный, впасть в искус и соблазн судить их!
– Боги играют людьми, как мячами… – пробормотал пан Станислав.
Глава 10Рыцарь Круглого стола, Мара и другие
– Я не подозревал, что жена моя – базарная баба! – со вкусом сказал Артур, будто наотмашь ударил. – Ты же интеллигентный человек, как ты могла?
Супруги возвращались домой в собственном автомобиле. Артур обличал недостойное поведение жены. Мара молчала, безучастно глядя в темное окно. Она не воспринимала слова мужа – отключилась, как всегда.
– Лисовская – прекрасный человек, талантливая актриса, человек, заслуживающий всяческого уважения. Никто не заставляет тебя любить ее, но нужно хотя бы соблюдать приличия!
«А ты? – мысленно спросила Мара, пробуждаясь. Мысленно, потому что любая попытка встрять в словесный поток мужа была заранее обречена на неудачу. Артур слышал только себя, а из речей окружающих – лишь то, что ему хотелось. – Ты сам соблюдаешь приличия? Или приличия, по-твоему, улица с односторонним движением – в твою сторону? Весь коллектив взахлеб сплетничает о твоей новой пассии Лисовской, которая ведет себя по-хамски с твоей женой… пока еще женой. Говорит ей комплименты и называет милочкой, как прислугу. «Вы сегодня потрясающе выглядите, милочка! У вас прекрасная кожа, вам совсем не нужна косметика!» Вроде и не придерешься, а хамство. Она, Мара, не пользуется косметикой не потому, что у нее прекрасная кожа, да и не прекрасная она вовсе, а потому, что не привыкла. По молодости стеснялась, ей казалось, что краситься – вульгарно. Так считала бабушка, которая воспитывала ее после гибели родителей в автомобильной аварии. Бабушка придерживалась строгих правил, спорить с ней было бесполезно, у нее обо всем на свете имелось устоявшееся мнение, которого она никогда не меняла. Артур в качестве мужа любимой внучки был ее выбором. Мара подчинилась. Не то чтобы она была против, нет, Артур, воспитанный молодой человек, без цветов в их доме не появлялся, целовал бабушке руку, и вообще казалось, что он имеет виды не столько на Мару, сколько на Евгению Леонидовну, так много у них было общего. И предложение Маре он сделал лишь потому, что не мог сделать его Евгении Леонидовне.