1924
РАЙНЕР МАРИЯ РИЛЬКЕ
Когда умер Рильке, для маленького сообщества друзей немецкой поэзии словно закатилась звезда, одна из немногих, еще светивших на мутном небе нашего времени.
Теперь, когда выходит собрание его сочинений и читатель, впервые перелистывая и просматривая эти книги, с радостью и скорбью приветствует его призрачное возвращение и, открывая том за томом, сам словно вновь возвращается к тем десятилетиям, когда узнавал, любил и был спутником поэта, и зачастую не может сказать, то ли это периоды и процессы его собственной жизни, то ли — жизни поэта. Часто нам, долгое время читавшим Рильке, казалось, что он изменяется, часто казалось, что он сбрасывает старую кожу или, редко, — что маскируется. Новое полное собрание дает нам поразительно целостную картину, из которой явствует, что верность поэта его собственной сущности гораздо более непреклонна, сама же эта сущность такова, что перед нею меркнет все то, что мы когда-то называли изменчивостью или непостоянством.
Мы берем том за томом, листаем, тихонько напеваем первые строки любимых стихотворений, начинаем искать особенно дорогие сердцу стихи, затем вновь блуждаем по просторному, светлому лесу этих стихов. И в каждой книжке мы находим нечто непреходящее, выдержавшее все испытания, причем среди самых ранних, еще неуверенных стихотворений — не меньше, чем среди созданных поэтом в последние годы жизни. В первом томе вновь слышим мы дивные звуки, что три десятилетия тому назад покорили нас своим нежным и глубоким волшебством, тихие, простые стихи, в которых звучит голос удивленной и деликатной души, стихи, например, такие:
Мне не дает покою
Чешский простой напев,
Сердцем твоим завладев,
Измучит он сердце тоскою…
И стихи из «Сочельника». Раскрыв «Книгу образов», мы вспоминаем свое сильное впечатление от ее возмужалости, ее мощной формы, мы надолго погружаемся в «Часослов», который уже тридцать лет назад был любимым чтением для нас и для наших подруг. В третьем томе веет классическим благочестием «Новых стихотворений», которое становится высочайшей вершиной творчества Рильке в «Дуинезских элегиях». Как удивителен этот путь от богемских народных песен юности до «Дуинезских элегий» и «Сонетов к Орфею»! Удивительно, что поэт так логично начинает с самого простого и, по мере возмужания языка, возрастания мастерства формы, все глубже и глубже проникает в суть проблем! И на каждой ступени пути ему вновь и вновь удается сотворить чудо, его нежная, склонная к сомнениям, нуждающаяся в заботе личность отрешается от всего земного и звучит музыкой вселенной, подобно чаше фонтана она и звучит, как инструмент, и внемлет звукам.
В двух последующих томах собраны прозаические произведения, и среди них любимый, незабвенный «Мальте Лауридс Бригге». Подумать только, ведь «Бригге», появившись двадцать лет тому назад, оставался в тени, хотя и не был совсем неизвестен, и за это время в нашей столь торопливо живущей, низкосортной прозе успели промелькнуть и исчезнуть десятки недолговечных, быстро расцветших и быстро зачахших, но добившихся успеха сочинений! Созданный Рильке «Мальте Лауридс Бригге» свеж, как в первый день.
Последний том составлен из переводов, и здесь опять-таки расцветают все великие достоинства этого поэта: мастерство формы, безошибочность чутья, когда необходимо сделать выбор, и стойкость в упорной борьбе за последнее верное понимание. Это драгоценные перлы — перевод «Кентавра» Мориса Герена, «Возвращения блудного сына» Андре Жида и стихотворений Поля Валери. Читая их, размышляешь о том, что любовь Рильке к Парижу и французской словесности, вместе со страданиями, какие ему причиняли упадок немецкой литературы и вульгаризация немецкого языка, в последние годы жизни соблазнили поэта добиваться склонности любимой французской речи и писать французские стихи.
1928
РОБЕРТ МУЗИЛЬ
Музиль, чью незабываемую прозу мы впервые узнали пятнадцать лет тому назад, после столь долгого молчания заявил о себе новым романом, объем которого около тысячи страниц. Это странная, деликатная, очень отвечающая духу времени книга в гораздо большей степени австрийский роман, чем, например, романы Хаксли — английские. Австрийские в ней не только детали, но и вся духовная ткань, и все же эта книга представляет собой и нечто большее — это великая попытка через Австрию выйти в Европу. Единственное в своем роде, более оригинальное и глубокое, чем у Хаксли, двухголосие, пронизывающее всю книгу, постоянное живое движение между чисто индивидуальным, свободным, игровым, беспечно поэтическим миропониманием и надындивидуальной, ответственной моралью, идущей от ума. Неимоверно добросовестный, щепетильно точный исследователь, словно увлекшись игрой, рвется за пределы своих кропотливых трудов, к бесконечности, а ему отвечает писатель, которого от прихотливой свободной игры фантазии влечет к постижению социальных связей и границ. Поразительно, что столь неимоверно умная книга может быть столь поэтичной!
1930
Автор большого романа, первый том которого вышел более года назад, — один из самых ясных и оригинальных умов сегодняшней немецкоязычной литературы и в то же время блестящий стилист. По существу, у романа Музиля та же тема, что и у «Марша Радецкого» Йозефа Рота, но если у Рота люди Австрии 1914 года вяло бредут навстречу своей гибели, подобно жалким марионеткам, которые описаны с виртуозно точной и завидно беспристрастной объективностью, то герой Музиля располагает к себе и вызывает интерес, потому что он не представляет какой-то тип, а является совершенно живой, неповторимой личностью.
Служил ли моделью для «Человека без свойств» кто-то из уважаемых друзей писателя, или он создал свой автопортрет, или это некий идеал — в любом случае герой этого романа человек редкостный, находящийся вне тех или иных социальных групп, человек особого склада и особой судьбы, о ком, дочитав книгу до конца, размышляешь не как о книжном образе, а как о живом человеке, который занимает твои мысли, с которым ты споришь. Конечно, эта книга, как и роман Рота, живописует целую эпоху, однако «Человеку без свойств» ближе, пожалуй, «Лунатики» Германа Броха, поскольку их роднит то, что и здесь и там в авторский аналитический метод входит как его составная часть психологическое и моральное осуждение. Но Музиль, в отличие от Броха, поэтичен, отчего и воссозданный им как бы стеклянный мир обретает реальность и даже теплоту; художественное начало у Музиля противостоит рационалистическому анализу, умеряя его резкость. Австрийские порядки и нравы накануне Первой мировой войны набросаны пером, чуть склонным к карикатуре, немецкий промышленник типа Вальтера Ратенау, выступающий за союз души и экономики, воплощен в образе Арнгейма с блестящей насмешкой, однако эта фигура, как и другие, остается вне всего неповторимого и трагического — оно целиком и полностью принадлежит герою, человеку без свойств. В создание его образа Музиль не только вложил умение и ум, культуру и виртуозное мастерство, но и отдал ему свою жизнь, свою любовь, этот образ — часть жизни, великая, все определившая часть жизни самого автора.
1933
ГЕРМАН ФОН КАЙЗЕРЛИНГ
Скоро год, как я впервые услышал о «Путевом дневнике философа» Кайзерлинга, и разговоры эти велись, в основном, в тоне чрезмерно хвалебном, но только теперь мне удалось наконец познакомиться с этой книгой. К чтению я приступил с большим интересом и не без легкого опасения, с каким мы бросаем первый взгляд на книгу, которую наши друзья превозносят без всякой меры. Первые страницы — о решении отправиться в путешествие, о плавании в Индию, о первых впечатлениях от Цейлона и Южной Индии — поддержали мои ожидания и любопытство, но вместе с ними и упомянутый потаенный страх, так как у автора этой книги я нашел едва ли не избыток остроумия и почти пугающее, почти слишком виртуозное умение проникнуться духом любого далекого нам мира! Едва прибыв в Канди, Кайзерлинг уже живет и дышит цейлонским буддизмом, словно он старик-монах, понимает и знает самые глубины учения, наслаждается своей приобщенностью к нему. А едва очутившись на материке и оставив позади Тутикорин, он уже чувствует себя в Индии как дома, быстро принимает в свою душу индуизм и в первые же дни умудряется постичь, почему буддизм, которым он еще вчера восхищался, в Индии потерпел фиаско. А вскоре он с тою же грацией, с тем же чувством справедливости, тою же почти актерской способностью вжиться в любую роль воспринимает ислам. Добавьте сюда легкость изложения, отличающую большую часть этого путевого дневника, которая восхищает большинство читателей, однако для автора может легко сделаться опасной. Наш философ мило и невинно болтает там и сям о своих впечатлениях, о том, в какое настроение приводит его путешествие или окружающая природа, и эти описания умны и приятны, но поверхностны, потому что у Кайзерлинга нет поэтического дара и его слог слабоват и отдает фельетоном, как только он пытается дать выражение не своим собственным мыслям и интеллектуальным переживаниям, а чему-то другому.
Однако все эти соображения со временем потеряли силу. В отдельности каждое из них верно, но в целом этот путевой дневник представляет собой столь из ряда вон выходящее событие, что его слабые стороны ничего не значат. Как целое эта книга — самая значительная из всех, какие появились в Германии за последние несколько лет. Сразу же скажу о главном: Кайзерлинг, разумеется, не первый европеец, но наверняка первый европейский ученый и философ, по-настоящему понявший Индию. Как бы резко ни звучала эта оценка и как бы ни было нам больно ее признать, памятуя о глубоко уважаемых нами Ольденберге и Дейссене, но так оно и есть.
То, что было давно известно об Индии многим художникам и прежде всего — так называемым оккультистам, то, чего они искали и к чему приобщались в Индии, то есть то, что для нас в Индии является ее духовной сущностью, — ничего этого, к моему удивлению, ни один из многих профессоров, путешествовавших по Индии, не рассмотрел и не изучил свободно, да и вообще не увидел. Ни один не увидел, потому что все это было для них запретно. Ведь индийская сущность, в которой все дело, была магией, была мистикой, и главным была ду