Магия книги — страница 35 из 37

В произведениях Достоевского, и сильнее всего — в «Братьях Карамазовых», то, что я называю «закатом Европы», мне кажется, выражено и предсказано небывало отчетливо. Европейская, и особенно немецкая, молодежь сегодня почитает великим писателем не Гете и даже не Ницше, а Достоевского, и это, на мой взгляд, имеет решающее значение для наших судеб. Обратив на это внимание, в немецкой литературе мы повсюду замечаем попытки приблизиться к Достоевскому, пусть даже они часто остаются подражаниями и кажутся наивными. Идеал Карамазовых, древний, азиатский оккультный идеал, начинает становиться европейским, начинает поглощать европейский дух. И это я называю закатом Европы. Этот закат — возвращение к Праматери, возвращение в Азию, к истокам, к «матерям» из второй части «Фауста», и, разумеется, как всякая смерть в земном мире, оно приведет к новому рождению. И только мы видим в этих процессах «закат», мы, современники, потому что, расставаясь с любимой родиной, лишь старики терзаются печалью и чувством невосполнимой утраты, тогда как молодежь помышляет только о новой, будущей жизни.

Но что это за «азиатский» идеал, который я нахожу у Достоевского и который, как мне кажется, готовится к завоеванию Европы?

В двух словах, это отказ от любой твердо установленной этики и морали в пользу все-понимания, всеприятия, новой, опасной, страшной святости — той, что предрекает старец Зосима, что наполняет жизнь Алеши, что предельно убежденно высказывает Дмитрий и особенно Иван Карамазов.

Для старца Зосимы еще сохраняет главенство идеал справедливости, для него еще существуют добро и зло, вот только любовь свою он дарит, как правило, дурным людям. У Алеши эта новая святость гораздо свободнее и шире, он через любую грязь, какая есть вокруг, проходит непринужденно, почти как аморалист; часто, думая о нем, я вспоминаю благороднейшее обещание Заратустры: «Я дал обет отринуть все мерзостное!» Но — удивительно: у братьев Алеши эта идея проводится еще дальше, они устремляются по этому пути еще решительнее, и вопреки всему часто кажется, что характеры братьев Карамазовых по мере развития действия в этой огромной, толстой, состоящей из четырех частей книге, как бы медленно переворачиваются и все прежде незыблемые устои становятся ненадежными: у инока Алеши мы подмечаем все больше и больше мирских черточек, а в насквозь мирских характерах его братьев — все больше святости, и самый отчаянный и необузданный, Дмитрий, как раз становится самым святым, он глубже и сильнее всех предчувствует новую святость, новую мораль, новое человечество. Это очень странно. Чем неукротимей карамазовщина, чем разгульней порок и пьянство, разнузданность и дикость, тем ярче пробивается сквозь материальную оболочку этих диких явлений, людей и поступков свет нового идеала, тем больше их внутренняя одухотворенность и праведность. И рядом с пропойцей, буяном и убийцей Дмитрием и циничным интеллектуалом Иваном добропорядочные и благопристойные типы прокурора и других обывателей, по мере своего внешнего торжества, становятся все более тусклыми, пустыми, мелкими.

Следовательно, «новый идеал», угрожающий подсечь корни европейского духа, — это, по-видимому, полная аморальность мыслей и чувств, способность даже в самом дурном, самом безобразном прозревать божественное, необходимое, судьбоносное и ему, дурному, именно ему, приносить дань почтения и служить обедню. Прокурор в длинной речи на суде пытается представить обывателям «карамазовщину» в иронически преувеличенном виде, выставить ее на посмешище, но по существу ничуть не преувеличивает, скорее, его попытка остается крайне робкой.

В этой речи с консервативно-буржуазной точки зрения представлен «русский человек», с той поры вошедший в поговорку, — опасный, трогательный, безответственный и в то же время совестливый, мягкий, мечтательный, и жестокий, и очень ребячливый; «русский человек», которого и сегодня часто так зовут, хотя он, полагаю, уже давно намерен стать европейцем. Он и означает «закат Европы».

Этого «русского человека» надо рассмотреть получше. Он явился гораздо раньше Достоевского, но Достоевский окончательно представил его, показав всему миру его ужасное значение. Русский человек — это Карамазов, это Федор Павлович, это Дмитрий, это Иван, это Алеша. Ибо все четверо, какими бы они ни казались разными, составляют единое целое, все вместе они — Карамазовы, и все вместе — «русский человек», все вместе они — грядущий, уже приблизившийся человек европейского кризиса.

Между прочим, отметим чрезвычайно странную особенность: как показано превращение Ивана из цивилизованного человека в Карамазова, из европейца — в русского, из типа, сформированного историей, — в бесформенный материал будущего! С потрясающей убедительностью, свойственной снам, описано это постепенное скатывание Ивана прочь из светлого, подобного нимбу круга выдержки, разума, холодности и учености, постепенное, страшное, безумно захватывающее нас скатывание самого, казалось бы, респектабельного Карамазова в истерию, в русское, в карамазовщину! Именно он, скептик, в конце концов беседует с чертом! К этой беседе мы еще вернемся.

Итак, суть «русского человека» (который давно уже существует и у нас в Германии) не передать, сказав что он «истерик», пьяница или преступник, поэт или святой, ее выражает только понятие совмещенного, одновременного наличия всех этих свойств. Русский человек, Карамазов, — убийца и в то же время судья, он и грубый дикарь, и нежнейшая душа, законченный эгоист и герой, абсолютно способный к самопожертвованию. Подходя с европейской позиции, твердой, моральной, этической, догматической позиции, нам его не раскрыть. В этом человеке уживаются внешнее и внутреннее, добро и зло, Бог и Сатана.

Поэтому снова и снова заявляет о себе карамазовская жажда обретения высшего символа, такого, который был бы им по душе, — им нужен Бог, который был бы одновременно и чертом. Вот этим символом и характеризуется русский человеку Достоевского. Бог, который в то же время дьявол, — это древний демиург. Он был до сотворения мира, он, единственный, обретается поту сторону противоположностей, для него нет дня и ночи, добра и зла. Он — ничто, и он — Вселенная. Он недоступен познанию, так как мы всё познаем только через противоположности. А мы — индивиды, нам никуда не деться от дня и ночи, тепла и холода, нам нужен Бог и нужен дьявол. По ту сторону противоположностей, нигде и везде, во всей Вселенной может существовать только демиург, Бог, не ведающий добра и зла.

К этому можно бы добавить еще многое, но сказано уже достаточно. Мы поняли сущность русского человека. Этот человек стремится прочь от противоположностей, от свойств, от понятий морали, этот человек готов погибнуть и вернуться туда, где еще нет principium individuationis[14]. Этот человек любит все и ничего не любит, боится всего и ничего не боится, совершает все и ничего не совершает. Этот человек — новое первовещество, бесформенный психический материал. Жить в таком состоянии он не может, а может лишь погибнуть, промелькнуть и исчезнуть.

Этот страшный призрак, этого человека заката вызвал Достоевский. Не раз говорилось, что нам повезло, так как он не написал задуманную серию романов о «Карамазовых», а написал бы — и взорвалась бы не только русская литература, но и Россия, и человечество.

Но нельзя устранить ничего, однажды высказанного, даже если не сделаны окончательные выводы. Существующее, мыслящееся, возможное нельзя изничтожить. Русский человек существует давно, он давно существует и далеко за пределами России, он правит половиной Европы, и взрыв, которого так опасались, отчасти ведь прогремел в последние годы, причем грохот был слышен далеко. Оказывается, Европа устала, оказывается, она хочет вернуться к истокам, отдохнуть, ей нужно новое сотворение, новое рождение.

Здесь мне вспоминаются два высказывания одного европейца — европейца, который в глазах каждого из нас, безусловно, является символом старины, минувшей эпохи, символом Европы погибшей или, по крайней мере, Европы, чье состояние внушало тревогу. Этот европеец — император Вильгельм. А вспоминаются мне слова, написанные им под довольно странной аллегорической картиной: он призывает народы Европы оберегать свое «священное достояние» от опасности, надвигающейся с Востока.

Несомненно, император Вильгельм не отличался большой чуткостью и не был глубоким человеком, однако, как искренний приверженец и защитник старомодного идеала, он до некоторой степени мог предчувствовать опасности, угрожающие этому идеалу. Он был чужд духовности, не читал хороших книг, к тому же слишком усердно занимался политикой. Поэтому свое предостережение народам Европы он сделал, не начитавшись Достоевского, как мы могли бы предположить, — оно возникло, скорее, от смутного страха императора перед народными массами Востока, которые могли хлынуть в Европу, будучи подняты честолюбием Японии.

Сам император очень, очень ограниченно понимал, что он высказал в своем предостережении и каким поразительно верным оно было. Карамазовых он, разумеется, не знал, так как не любил хорошие, глубокие книги. Но его предчувствие было поразительно верным. Именно опасность, которую он почувствовал, именно эта опасность уже появилась и день ото дня надвигалась на Европу. Имя ее — Карамазовы, их он боялся. Заразы с Востока он боялся, и вполне правомерно, и слабости европейского духа, которая отбросит его назад, заставит припасть к груди азиатской матери.

Другое высказывание императора, которое мне вспомнилось, когда-то меня буквально ужаснуло (не знаю, правда ли это слова Вильгельма или они приписаны ему молвой): «Войну выиграет тот народ, у которого крепче нервы». Тогда, в самом начале войны, в этих словах я почувствовал первый, отдаленный толчок начинающегося землетрясения. Конечно, император хотел сказать нечто очень лестное для Германии. Надо полагать, сам он был не из слабонервных, как и участники его охот и войсковых смотров. Знал он и залежавшуюся протухшую сказку о погрязшей в пороке Франции и о добронравных чадолюбивых германцах, знал ее и верил ей. Но все остальные, люди знавшие, более того, чувствовавшие, способные предугадать, что ждет нас завтра и послезавтра, восприняли его слова с ужасом. Ведь они понимали, что у Ге