С двух сторон от калитки – высокая трава. Выше меня и Райки. Дремучий лес травы вдоль забора, покрашенного зеленой краской. В детстве я очень любила ее отдирать. Поддевать ногтем и тащить широкие мягкие пласты.
Здесь мы с Райкой играли до одурения. И никто нам не мешал. От забора до серого сарая была наша с ней территория. И даже траву здесь дед не косил. Из-за нас. К концу лета трава высыхала, пахла концентрированным счастьем и громко шуршала.
Пушистая дедовская собака Шимка любила прокладывать себе здесь коридорчики. С радостным азартом добиралась до нас, припадала на передние лапы, игриво шарахалась в сторону и улыбалась во всю свою развеселую пасть. Стоило кинуть ей маленький мячик, как она тут же прокладывала себе новый шуршащий коридорчик и исчезала в зарослях. Шимка исчезала всегда надолго, потому что без мячика прибегать стеснялась. А не находила его почти никогда. Только высокие колоски шелестели и качались, качались и шелестели. А потом появлялась Шимка с прижатыми ушами и мордой, опущенной ниже лопаток. Она поднимала брови скорбным домиком и виновато смотрела своими удивительными карими глазами.
Шимка уморила себя после смерти деда Илиодора. От тоски по нему перестала есть. Верная была очень. Дед умер, когда мне было одиннадцать. Ни на какие похороны меня не взяли. Дело было промозглой осенью. Я жила в городе и болела. Так что для меня так и осталось не до конца понятным исчезновение нашего деда Илюши. Кажется, что ушел он с Шимкой за грибами или на охоту. И когда-нибудь обязательно вернется. А уж расскажет такое, что все вокруг соберутся, обопрут подбородки на руки и будут слушать, как околдованные. Это дед умел. Да он много чего умел… Преданная Шимка будет лежать у дедовых ног, положив морду на лапы, как все вокруг, и складывать брови домиком. А баба Нюра опять засияет и засветится и будет тихонько стоять с краю, поглядывая, кто как деда слушает, и наливаться такой гордостью, как будто бы это не муж ее родный, с которым прожила она тридцать лет и три года, а сын.
Сын-то был, да не приезжал никогда. Райкин отец, мамин брат. Но об этом в семье говорить не любили. Дядя Митяй пил беспробудно. Работал с грехом пополам в авторемонтной мастерской. Как его оттуда еще не выгнали – неизвестно. Руки золотые были, видимо, поэтому. С личной жизнью ни у моей матери, ни у дядьки как-то не заладилось. Развелись оба, когда дети были еще маленькими. Я-то, естественно, осталась при маме. А дядя Митяй свою дочку Райку видел потом раз или два – не больше. Зато бабкина невестка цыганка Роза почему-то осталась в семье. Жила в Пскове и Райку регулярно сдавала на лето в деревню к бабе Нюре.
Райка была черноволосой и яркой, вся в мать, только лицом светлее, и старше меня на три года. Поэтому превратилась в девицу гораздо раньше. Летом, когда ей было уже пятнадцать, наши интересы резко разошлись. В то лето мы с ней не дружили совершенно. Райка уже была лебедью, а я еще угловатой девчонкой с рыжей косой, веснушками и белесыми ресницами. Ее все тянуло к парням – пройтись перед кучкой пацанов, облепивших мотороллер. Постоять и повздыхать над озером, так чтобы ее было видно с футбольного поля. А я ей в то лето ужасно мешала. Я злилась на нее и пряталась. Но все равно продолжала за ней присматривать. Скрывалась в ветвях деревьев и никак не могла понять, почему она со мной не играет. И на кого она меня променяла?
После того лета мы долго не виделись. Райка поступила в Псковское медучилище. Когда мне исполнилось пятнадцать, мы подружились опять. И писали друг другу письма. Ей было восемнадцать, и она стала работать в Псковской городской больнице. Там она молниеносно вышла замуж за молодого врача по имени Паша Райкин. И стала соответственно Раисой Райкиной. Познакомившись с моей ядерной кузиной, будущий супруг тут же сообщил ей, что с детства знал, чей он Паша, ясен перец – Райкин. Реакция у них друг на друга произошла, как у щелочи с кислотой. В результате получилась соль, а потом осадок в виде новорожденной дочки Настеньки.
Почему-то Райке ужасно нравилось это имя. А когда девочку отдали в ясли, оказалось, что все мамаши между собой солидарны. Из шести девочек в группе пятеро были Настасьями. Но, конечно, такой черненькой среди них не было ни одной, кроме нашей Насти. Цыганские корни давали о себе знать.
Отработав положенные по распределению несколько лет, Паша вместе с семейством уехал в Питер, и у нас вновь появилась возможность видеться.
А в то последнее лето детства дулась я на Райку еще и потому, что бабушка взяла ее в помощницы. И теперь, когда к бабке приходили, Райка шла с ней. А я оставалась, как маленькая, во дворе. И маялась одна. Забор я уже давно ободрала. Деда уже не было. Никто меня к Клаве не отсылал. Мама была в городе. А подходить к окошку бани мне было категорически запрещено.
– Чирьями покроешься. Нос не суй! Бабка знала: чужими бедами заниматься -
дело опасное.
Чужие беды – липкие. С одного сойдут, к другому прилипнут. А особенно к тому, кто по незнанию от них незащищен.
Я и не подсматривала никогда. Боялась.
То лето было первым без деда. Года не прошло, как баба Нюра без него усохла и постарела. Без него ей было теперь плохо и страшно. В то лето по вечерам мы с Райкой ходили за бабушкой по всему дому со свечами и повторяли за ней нестройным хором.
– Стена нерушимая вокруг дома моего дом хранит от порчи, от корчи, от зависти, от языка-слизуна, от черного глаза. Стена нерушима от земли до небес стоит, дом мой крепко хранит. На перекрой-месяце от января до марта, от февраля до апреля, от марта до июля, от июня до сентября, от августа до ноября, от октября до декабря. Вокруг дома моего нерушимая стена.
А перед сном баба Нюра зажигала лампадку перед иконами и терпеливо читала вполголоса молитвы, которые я, к сожалению, на память не помню. Но некоторые из них, как музыка, звучат в моей голове и по сей день.
Я засыпала и в полудреме слушала, слушала непонятные волшебные слова.
– …Честнейшую Херувим и славнейшую без сравнения Серафим, без истления Бога слова рождшую, сущую Богородицу тя величаем…
…Маленькая церковь стояла на высоком пригорке, а потому видно ее было издали и казалась она очень высокой. Вокруг нее все заросло кустами жасмина и черемухи. Бабушка ходила в Колокольное причащаться. Ну и я ходила вместе с ней. С отцом Митрофанием, тамошним попом, они вечно сцеплялись языками. Не было между ними никакой подобающей дистанции.
– Да кто ж тебе власть дал?! Гордыни-то откуда столько? Раба божья Анна! – басил толстый седой батюшка.
– Да зачем мне власть-то твоя, батюшка? Власть, власть… – махала рукой бабка. – Все вам, мужикам, власть нужна. А мне енто ни к чему. Я прошу, а не властвую.
– Она мне дана от Бога, – объяснял терпеливо Митрофаний. – А тебе-то кто помогает?
– Кого попрошу, батюшка, тот и помогаить, – скромно отвечала бабка.
– Богу молиться надо! А ты неканонические молитвы читаешь. Грешно это…
– Чего все его-то беспокоить! Есть скорые помощники… Бестолковый ты, отец Митрофа-ний, какой! Ежели у тебя в храме крыша протекеть, на Москву, что ль, с телеграммой побежишь?
– Ты как язычница какая. Скорые помощники…
– Дак в твоей же церкове святых по стенам развешано – Пантелеймон, Никола, Георгий да Владимир. Значить, один Боженька со всем не управится. И мне они заступники и скорой помощи податели.
– Кто к тебе на помощь приходит, тебе неведомо. Сама не знаешь, что творишь! Гордыня тебя снедает…
– Вот слова-то умные ты выучил в своих семинариях, а вот что постишься по средам и пятницам – сомневаюсь. Вон брюхо какое наел, батюшка, на постных-то щах! Стыдоба!
– От гордыни твоей все грехи, баба Нюра…
– А ты не гневись, батюшка, – гневиться-то грех смертный! Да ежели бы я с чертями какими зналась, прости господи, – (отец Митрофаний положил широкое крестное знамение), – я б в церкву не ходила! Не виновата я, что ко мне идуть, а к тебе не идуть!
– Ко мне идти – значит, над собой работать! Душу свою выращивать! А к тебе-то на все готовое. Пусть полюбит, а ты – пусть. Пусть болезни не будет, а ты – пусть. Потом-то аукнется! Господь дал испытание, и не тебе решать – зачем. Внучек-то своих, небось, день и ночь сахаром не кормишь – зубы заболят, знаешь!
– Знаю, батюшка, знаю… Может, и аукнется… Так ведь я чуть-чуть. Вон и дохторша лекарства даеть. А про любов – я никогда! Тут уж что Бог послал… А Господь милостив!
После очередного разговора с батюшкой бабка заметно огорчилась. Подвязала платочек с голубыми незабудками потуже под подбородком. Пождала губы гузкой и строго глядела перед собой. Вышла из церкви. Обернулась, быстро перекрестилась и что-то зашептала. Я разобрала только последние слова.
– Зло сняла, подельнику отдала. Словом Божиим укрылась. Милостыней откупилась.
Она быстрым движением вынула из сумки краюшку хлеба и, проходя мимо, положила в шапку перед молодым парнем в десантной форме. Он сидел перед церковью на земле, и ног его нигде не было видно. Когда я это вдруг осознала, будто кусок льда прокатился по мне от макушки до пяток. Раньше ничего подобного я не видела.
– Мать! Ты чего! – недобро сказал он. И вдруг стал стучать себе в грудь и нараспев рвать себе душу. – Мне печаль залить не на что! А ты мне корку, как собаке… Эх ты… Все вы такие! А я, смотри…
Но бабка прошла и не оглянулась.
Мы возвращались из Колокольного пешком. Шли часа полтора. И всю дорогу она молчала.
А я все оглядывалась на гору с церквушкой на вершине. Пыльная двухколейка петляла среди полей и перелесков. А между двумя колеями шла гряда, заросшая розовым иван-чаем. Я шла по ней и стучала веткой по распушенным коробочкам с семенами. Что-то терзало меня изнутри. Этот несчастный безногий солдатик и бабушкина краюха хлеба.
– Баб Нюр, – спросила я наконец, – чего ты ему денег не дала? Жалко ведь…
– Когда порчу снимешь, деньгами не откуписся. Все на тебе останется. Милыстыню только хлебом можно давать. Подашь – и уходи. И главное самое – не оглядывайся, даже ежели звать будут. Ты, Гелка, об этом помни. Авось пригодится.