Магия, любовь и виолончель или История Ангелины Май, родившейся под знаком Рыб — страница 35 из 38

Вода стекала по шее на грудь, прокладывала себе извилистую тропу между рельефом мышц и терялась на тонкой темной дорожке, идущей по тощему животу вниз. Однажды я тоже по ней прошла… Но об этом лучше сейчас не вспоминать.

В центре комнаты стоял стул. На нем, уперевшись шпилем в пол, полулежала виолончель.

Наглые перепады ее талии и бедер невозможно было воспринимать спокойно. Неужели же можно привыкнуть к такому бесстыдному инструменту…

– Подожди здесь. Я схожу оденусь, – он побежал по лестнице на второй уровень квартиры. Внизу были кухня и гостиная. А наверху, вероятно, спальня.

Зазвонил телефон. Я слышала, как он взял трубку и заговорил по-английски. Флоранс? Кажется, так зовут хозяйку квартиры. Он долго молчал, потом рассмеялся, сказал два слова, потом его опять развлекала Флоранс.

Я подошла к виолончели, наклонилась над ней и стала ее рассматривать. Как она только выдерживает такой натиск эмоций? Фигурные эфы. Четыре внушительные струны, натянутые, как тетива. Всего четыре! А какая музыка!

Я дотронулась до виолончели пальцем. Казалось, она была живая, теплая и трепетная. Туманский все еще говорил по телефону. Я осторожненько села на стул. Придвинула к себе виолончель, обхватив коленями ее стройные бока. Прижала левое ухо к грифу. Дернула пальцем красную струну. Она отозвалась глубоким басом. Дернула тонкую. Она запела, задребезжав, повыше.

Туманский повесил трубку. Я слышала, как звякнул телефон. Напоследок я приложила ухо поближе и чуть посильнее дернула басовитую красную.

Она издала резкое «А-а-а!», сходящее на нет, как будто ее убили.

Что-то сверкнуло, и мне показалось, что мне отрубили голову. От неожиданности я вскрикнула. Шею от уха разрезало чем-то горячим.

Туманский с лицом, которого я не забуду никогда, в два прыжка скатился с лестницы.

За эти секунды горячая полоса налилась огнем и разошлась такой болью, какой мне испытывать еще не приходилось. Нужно было куда-то от нее деться.

В панике, с растопыренными пальцами, я вскочила.

Гулко упала на пол виолончель, забренчав порванной струной.

Туманский широко перешагнул через нее.

Одной рукой прихватил меня за затылок. Пальцы другой больно придавил к шее. Я застонала и попыталась вырваться.

– Не дергайся, – сквозь зубы сказал мне он. И рыжие звезды вокруг зрачка полыхнули огнем. Я увидела, как по руке его к локтю бегут две темные струйки крови.

А потом, как террорист, прикрывающийся заложницей, он потащил меня к раковине на кухне.

– …Тихо, тихо, ангел мой, – он сосредоточенно возился с моей шеей, с досадой промокая полотенцем выступающую кровь. – Голову-то мне самому давно надо было тебе оторвать. А я все ждал, пока ты нарезвишься. Теперь вот пришивать придется.

Он перетряхивал серую аптечку, вынимая какие-то пузырьки и нетерпеливо бросая их обратно.

– Все не то! А, вот… Кажется, нашел, – в бутылочке колыхнулась недвусмысленно темная жидкость.

– Йодом не надо! – взмолилась я.

– Надо, Федя! Надо.

Морщась, как художник над неудачной картиной, он осторожно убрал полотенце и широким мазком провел по открытой ране, которая тут же взорвалась от боли. Я зашипела и отпрянула. Слезы мгновенно накатили на глаза. Он тут же склонился к моей шее и быстро сказал.

– Дай скорей подую… Бедненькая девочка… Больно… очень… знаю.

От его слов мне стало жалко себя ужасно. Сдерживаться я уже не могла. Я всхлипнула и трехслойная тушь, не выдержав напора, потекла по щекам. Он крепко прижал меня к своей груди и поцеловал в макушку. Одеться он так и не успел.

– Все у тебя, ангел мой, будет хорошо. Голова-то держится. И на том спасибо, – он отстранился и успокаивающе посмотрел мне в глаза.

Как там было? «Запретить виолончель! Слишком сладко с ней и больно». Да уж, больновато…

От моего лица на его груди остались мокрые черные разводы. Я тут же стала стирать их ладонью. Почему-то даже мысли не промелькнуло, что лицо у меня должно быть еще чернее.

– Страшного тут, в общем, ничего. Так, царапина. Это я сначала испугался, – вполголоса приговаривал он, аккуратно отрезая от пластыря миллиметровые, как нити, полоски.

Он заговаривал мне зубы. Опять вытер кровь. Потом быстро и больно свел двумя пальцами края пореза. Я ойкнула и попыталась защититься.

– Руку убери, – мягко попросил он.

Но я уже давно заметила: когда он говорил мягко, почему-то получалось только тверже.

Руку пришлось убрать. Он тут же заклеил рану поперек узенькой полоской. Потом еще и еще. Получилось не хуже хирургического шва.

Кровь остановилась. Он замотал мне шею бинтом, напоследок приласкав ладонью по щеке.

Острая боль из постоянной превратилась в пульсирующе-грызущую.

– Спасибо, – прошептала я сквозь слезы.

– Да на здоровье… – ответил он, озабоченно вздохнув. – Я б тебе и сам по шее дал, если бы ты без меня не получила. Инструмент без спроса трогать… Это ж надо.

– Ты меня прости… Я такая дура! – Я закрыла лицо руками.

– А вот в этом я, ангел мой, очень сомневаюсь. Есть один нюанс. И ты меня поймешь, как никто другой. – Он отвел мои руки от лица и внимательно на меня посмотрел. – Виолончель-то у меня заговоренная. Мой друг Кадыр над ней поупражнялся. От злого умысла… Так что я должен о тебе подумать?

Абсолютный слух

Что было со мной дальше, я помню плохо. Кажется, он меня о чем-то спрашивал, а я никак не могла ответить. Или мне это приснилось. Помню только, что окончательно пришла в себя, когда, наклонив меня над ванной, Туманский мыл мне лицо холодной водой.

– Ну, еще давай. Вот так. Хорошо.

Он разогнул меня обратно и тут же накрыл мне голову пушистым полотенцем, насухо вытирая мне глаза и нос. А когда достал меня оттуда, я уже все видела. Лампа в ванной показалась мне слишком яркой, а Туманский – слишком уставшим.

В сознании пропечатался не очень знакомый, но уже насквозь пропитанный ассоциациями запах неба после грозы. Я осторожно прикоснулась рукой к забинтованной шее.

– Ты как? – он обеспокоенно на меня посмотрел.

– Ну так, – неопределенно пожала я плечами. – Вроде ничего…

– Ладно. Извини, – сказал он, выходя из ванной, – у меня тут еще одна пострадавшая.

Оставив меня, Туманский медленно подошел к лежащей виолончели. Перевернул ее, сел рядом на корточки. Я боялась пошевелиться.

– Ну надо же… – пробормотал он, разговаривая с самим собой. – Порвала до. Томастик Вольфрам. А есть ли у меня Томастик? Похоже, один Ларсен.

Он через две ступеньки помчался наверх, уже не обращая на меня внимания.

Я с опаской подошла к раненой виолончели. Оборвана была самая толстая струна. Теперь она завивалась, как подпаленный кошачий ус.

Туманский показался на лестнице с пакетиком в руках. В нем кольцами были свернуты струны.

– Есть Томастик… Повезло. Сейчас поставлю. – Он сел, взял в руки виолончель и стал откручивать колок. – Но ее, заразу, сутки подтягивать придется. А мне с утра играть… Да уж, повезло…

– Томастик – это что такое? – осторожно спросила я, глядя на его ловкие движения.

– Фирма. Ларсен ставят на верхние – ре и ля. А Томастик Вольфрам – на до и соль. У них звук густой. Струны прекрасные. По сто долларов штука… Один недостаток – очень сильное натяжение. – Он бегло на меня посмотрел. -Но ты это теперь лучше меня знаешь…

Я обняла себя руками за плечи. Теперь меня морозило, и чувствительно болели виски.

Он натянул струну. Взял смычок. Сыграл ноту. Прислушался, подтянул еще. Попробовал. И в тот момент, когда он подтянул еще раз, мне показалось, что раздался треск. Он на мгновение застыл.

– О, нет… – а потом прошептал с отчаянием. – Только не это…

Гриф качался, как молочный зуб. Я схватилась руками за голову.

– М-н-да… Приехали.

Туманский встал, отложил инструмент. Не глядя на меня, прошел рядом. Чиркнула спичка. Чиркнула вторая… Прикурить ему удалось только с третьей. Он медленно вернулся к виолончели и стоял над ней, как над погибшим другом.

Он молчал и курил, повернувшись ко мне спиной.

– Володь, – позвала я, – я все готова сделать, чтобы тебе помочь!

– Сделай, – ответил он хладнокровно, не оборачиваясь ко мне.

– Ты только мне скажи…

– Думай сама! – жестко перебил он. – Я не знаю.

Просить для себя всегда сложно. Но если защищаешь интересы другого человека, море становится по колено. Я вытрясла из мрачного, как туча, Туманского все визитки, которые кто-либо ему здесь давал, все телефоны организаторов конкурса, все, что могло бы быть полезным. Мой французский пригодился сейчас, как никогда в жизни. Но удача улыбнулась мне не сразу. Инструмент для музыканта – дело тонкое. Своим никто не поделится. Чужой надо объезжать, как лошадь. А музыканту такого уровня нужен инструмент не оркестровый, а мастеровой. Да еще подходящий. Они ведь все разные.

И тут я вспомнила про ту визитку, которая должна была валяться на дне моей сумки. Рико Гольдберг, коллекционер, был моей последней надеждой.

Я не уверена, что он вообще вспомнил, кто я такая, но для меня это значения не имело. Он знал Туманского. И обещал ему помочь.

Ночью они вместе уехали в Женеву, где находилась богатейшая коллекция Гольдберга. К утру должны были вернуться с подобранной виолончелью. С такой, которая в его руках сразу зазвучит.

Шея стреляла и гудела. Но чувство выполненного долга и искупленной вины компенсировало мои физические страдания.

С забинтованной шеей я отправилась в гостиницу к Тамаре Генриховне Шелест, как свой среди чужих, чужой среди своих.

– У Туманского треснула виолончель и порвались струны, – равнодушно сообщила я.

– Это правда? Да? – Тамара Генриховна вскочила, ахнула и, подозрительно глядя на мою забинтованную шею, сказала: – Вы, Геллочка, прямо ложитесь на алтарь нашего с вами дела. Я тронута.

– А вот на алтарь я не ложилась, – неприязненно сказала я, без сил падая на кровать.

Его выступление было назначено на двенадцать. Но вместо него в это время играла конкурсантка из Японии. Не было его и позже. Дальше все играли по расписанию. Тамара Генриховна торжествовала. Я не находила себе места.