Мы с Эммой мрачно переглянулись.
– Можешь отвести близняшек в подвал? – спросила я.
Возможно, сейчас мы в последний раз видели друг друга живыми. От этого знания смотреть Эмме в глаза было не легче, чем смотреть на солнце. Она поклялась вырастить меня и уберечь от всех опасностей, а сейчас рисковала потерять по вине тех же сил, которые уже однажды разрушили наши жизни. Внезапно я поняла – с ужасающей ясностью, – что она не знала, сможет ли найти в себе силы снова подняться, если потеряет меня. В ту секунду передо мной стояли две Эммы – та, что меня вырастила, и другая, которую она от меня прятала, которую я почти не встречала раньше. Эмма, которую я, возможно, так никогда и не узнаю.
Чары рассеялись.
– Вы слышали, что сказала ваша сестра, – произнесла Эмма оживленно, хотя голос ее звучал очень устало. Она подошла к Март и подняла ее на руки. Май покорно соскользнула с дивана. Обе близняшки неуверенно смотрели на меня. Нельзя было снова начинать плакать. Только не сейчас.
– Я вас люблю и закончу до обеда, – объявила я привычным голосом занятой перфекционистки. Когда Май открыла рот, я перебила ее: – Май, я знаю, что ты меня не ненавидишь. – Если бы я дала ей возможность произнести это вслух, то точно не смогла бы сохранить самообладание. – А теперь поторопитесь.
Прежде чем уйти, Эмма поцеловала меня в макушку. Я стиснула зубы, запрокинула голову к потолку и, только дождавшись, когда их шаги застучат вниз по ступеням, позволила слезам скатиться вниз. Старательно шмыгая носом, вытерла мокроту запястьями, окунула кисть в завитки киновари и желтого сурика и вернулась к работе. Сейчас мне остались только заключительные штрихи. Несколько изъянов отчетливо виднелись на холсте – пятно тени, на котором не хватало фиолетового рефлекса, пластина короны, на которую стоило добавить бликов для объема, – но у меня не осталось времени на то, чтобы все их исправить. Самая важная часть, говорила я себе, была закончена.
Раздался шелест ткани. Это Грач подошел ко мне и остановился, впившись взглядом в мое творение. Он оставался абсолютно неподвижен. Эта обездвиженность, это молчание сказали мне все, что я хотела знать. Пауза – и я опустила кисть. Уверенность поднялась внутри меня твердо и спокойно, как морской прилив, заполняя собой каждую полость сомнения.
Мое Ремесло было истинным.
Вдалеке, заставив стекла окон задребезжать в рамах, раздался зов рога – низкий, звучный, презрительный. Солнечные лучи пронзили мою мастерскую, когда снаружи рассыпались кристаллы: шипы сдались Ольховому Королю. Легкомысленная самоуверенность, пьянящая, как вино, подстегивала меня. Я подняла глаза на Грача и улыбнулась.
Он оторвал взгляд от портрета, пораженный. В какой-то момент внешние чары покинули его. Спутанные пряди волос обрамляли встревоженное лицо. Он изучал меня нечеловеческими глазами, жестокими глазами, которым не должна была быть свойственна доброта, нежность или любовь; но по ним все еще было видно, что я вела себя странно даже для смертной, и особенно для самой себя.
– У тебя закончилась магия, – мягко сказала я, касаясь его запястья. Янтарная кровь пропитала временную повязку. Он поморщился; выражение его лица дрогнуло. Подняв руку, Грач стал вертеть ее перед глазами, разглядывая длинные пальцы со странными суставами, как будто, подобно человеку, находил это зрелище отталкивающим.
– Приворот отнимает у меня много сил, – сообщил он. – Я больше не смогу защитить тебя от него.
– И не придется, – ответила я.
По полу прошла дрожь. Хотя я больше ничего не почувствовала, весь дом застонал, как будто его силой сорвали с фундамента и подняли в воздух. Когда он рухнул обратно с громоподобным грохотом, все половицы задрожали и с потолка посыпалась штукатурка. Грач огляделся, очевидно, замечая что-то, что мне было не дано. Мне не нужно было даже спрашивать. Чары, наложенные на мой дом, были разрушены. Ольховый Король пришел сюда лишь ради одной цели – чтобы убить нас обоих. И он не собирался тратить время.
Я отпихнула подушки и встала. Мои колени подкосились уже в третий раз за эти сутки, но Грач поймал меня снова, помогая удержаться на ногах, как будто я ничего не весила. Я потянулась за портретом.
– Изобель, – позвал он. Моя рука остановилась. – Я не большой мастер… объяснений, – продолжил принц, помедлив. Потом, глядя на меня, он совсем замолчал, очевидно, поглощенный зрелищем и успевший позабыть все, что собирался сказать.
– Знаю, – нежно заверила я его. – Припоминаю, как в первый раз ты умудрился оскорбить мои короткие ноги, помимо прочего.
Он немного выпрямился.
– В свою защиту скажу, что они действительно очень короткие, а лгать я не умею.
– То есть сейчас ты пытаешься сказать, что любишь меня такую, как есть, с короткими ногами и прочим?
– Да. И… нет. Изобель, я люблю тебя всецело. Я люблю тебя безгранично. Я люблю тебя так сильно, что это пугает меня. Я боюсь, что не смог бы жить без тебя. Десять тысяч лет подряд я мог бы каждое утро видеть твое лицо и каждый раз с нетерпением ждать следующего пробуждения, как первого.
– Кажется, мы тебя недооценили, – выдохнула я. – Это и впрямь было прекрасное объяснение.
Схватив за воротник, я притянула его к себе и поцеловала, несмотря на жуткое лицо и приглушенные звуки протеста, которые все равно скоро стихли. Его зубы оставались острыми, но он целовал меня с такой нежностью и осторожностью, что это не имело значения. Внутри меня распускался цветок – мягкий и редкий бутон, отчаянно жаждущий света, ветра, прикосновений. В каком-нибудь другом мире это мог бы быть наш последний поцелуй. Но сейчас я не собиралась этого допустить.
Мы отпрянули друг от друга, когда на окно упала тень. Грач неохотно отпустил меня, и я, шатаясь, зашагала вперед. Слабые ноги подкашивались, как у новорожденного олененка. Сняв портрет с мольберта, я подняла его перед собой, как щит, а потом развернулась.
Что-то происходило с дверью. Блестящие темные пятна растекались по ней, как кляксы чернил просачиваются сквозь страницу или пламя свечи чернит кусочек бумаги. Я не понимала, что случилось, пока сладковатый смрад тлена не ударил мне в ноздри, а на дереве не зашевелились мохнатые клочки белой плесени. Дверь гнила. Она осела на петлях, накренившись. Доски облезали клочками, падая наземь и превращаясь в губчатые комки. Латунная ручка со стуком упала на пол и покатилась в угол. И Ольховый Король вошел внутрь, согнувшись пополам и развернув широкие плечи боком, чтобы протиснуться в пустой дверной проем. Его огромный силуэт затмил собой свет и почернел, почти невидимый. По комнате поползла волна жара.
В моей мастерской побывали множество фейри, но таких, как он, я не принимала никогда. Когда он выпрямился, солнце иной эпохи загорелось в его бороде и засияло на изумрудном сюрко, освещая гигантскую фигуру под таким углом и с такой интенсивностью, что стало ясно: окна комнаты здесь ни при чем. Он был не из нашего времени, и это бремя было окутано вокруг него, точно мантия. Осознавая, что по сравнению с ним я была маленькой, как ребенок, я сделала шаг вперед. Он не смотрел на меня. Как будто вообще меня не видел. Под кустистыми бровями его глаза шарили в бесконечности веков, разыскивая настоящее, тот час и день, которые имели для него меньше значения, чем единственная пылинка, парящая в воздухе среди тысяч ей подобных.
Моя уверенность пошатнулась. В подготовленном плане был всего один изъян – он не мог сработать, если Король не опустит взгляд. Поэтому я прочистила горло и подала голос.
– Когда-то мы поклонялись вам, не так ли, Ваше Величество? Я видела статуи в лесу. Они были вырезаны руками человека.
Он наклонил голову, как будто прислушиваясь к далекому щебету птички.
– Я никогда не слышала историй и не читала книг, в которых в Капризе не царило бы лето, – продолжала я. – Прежде чем покарать нас, скажите, как долго вы правили?
Его голос скрипел, как живой лес.
– Я правил вечно. Я был королем, когда смертные еще не придумали слова. Сначала мной восхищались. Потом меня боялись. Теперь я забыл. Странно. Я не помню, сплю я или бодрствую и в чем состоит разница. – Его взгляд опустился, становясь острее от постепенного осознания, и все мои мышцы оцепенели; я сражалась с желанием спастись бегством, как кролик – от когтей пикирующего ястреба. – Однажды я пришел покарать смертную деву по имени Изобель и принца по имени Грач за преступление против Благого Закона.
– Да, – ответила я; в горле стало нестерпимо сухо. – Этот день сегодня, Ваше Величество. Но сначала я хотела бы преподнести вам дар, как и многие смертные до меня.
Я подняла портрет. Его взгляд опустился и задержался на нем. Мое сердце дрогнуло. Он изучал мою работу, не узнавая, как будто она ничего для него не значила. С тем же успехом я могла бы показать ему портрет Грача, Овода или вовсе пустой холст. Но потом он испустил долгий, медленный вздох – последний хрип умирающего, от которого по мастерской пронесся порыв ветра. Неземной солнечный свет, золотом озаряющий его плечи, потух, скрывшись за облаками, омрачив черты лица. Он снова превратился в того старика, сидевшего в тронном зале. Пыль все еще оседала на его коже. Показавшись из тени, между рогов его короны повисла паутина.
– Что это? – спросил он низким хриплым голосом.
– Это вы, Ваше Величество.
Он посмотрел на себя. Он видел свое лицо, как будто оно было чужое, но все же узнавал его: правитель, который восседал на троне бесчисленные тысячелетия, но чувствовал при этом каждую потерю, великую или крошечную, выдержал каждое тяжкое бремя своей бесконечной жизни. Существо, которое когда-то любило и, возможно, даже было любимо в ответ. Его рот дрогнул. Слеза прокатилась светящейся дорожкой по запыленной щеке.
– Вы сказали, что вам что-то снилось, Ваше Величество. Вы чего-то хотели. Что это было? – Я поудобнее перехватила холст. Металл, нагретый от моего прикосновения, шевельнулся в ладони.
Его лицо исказилось.