Магнат — страница 14 из 41

Даже Кокорев, до этого хмуро наблюдавший за суетой, одобрительно крякнул.

— Добротная работа. Сразу видно руку мастера!

— Таки да! — подхватил Изя. — Лева — это Рафаэль с иголкой вместо кисти! Теперь можно идти хоть князю, хоть к царю, хоть к самой императрице. Хотя к императрице лучше не надо, говорят, у нее муж ревнивый.

Он внимательно посмотрел на меня с ног до головы.

— Но это только начало, я тебе скажу. Ты думаешь, одним сюртуком отделаешься? Ой-вэй, какой ты наивный мальчик из Гороховца!

— А что еще? — спросил я, разглядывая себя в большом зеркале гостиничного трюмо.

— Что еще? Он еще спрашивает! — Изя воздел руки к потолку. — Тебе обязательно нужен фрак — для театра, для званых вечеров. В сюртуке ты можешь ходить по делам, но вечером, в приличном обществе, будешь выглядеть в нем как приказчик, заехавший к хозяину за указаниями.

— Фрак… — задумчиво протянул я, прикидывая, во что это мне обойдется. Изя прав — вечерний костюм может понадобиться внезапно, а здесь нет возможности заглянуть в ГУМ, «Проивэй сьют» или «Тримфорти» и через полчаса выйти полностью одетым в брендовые дорогие вещи. Тут хорошую одежду надо шить на заказ или унизительно просить близкого друга одолжить нужную деталь гардероба. А у меня тут друзей негусто: есть, правда, Кокорев, но мы с ним сильно разной комплекции. — Ну ладно, хорошо! Фрак так фрак.

— Дальше. Тебе нужно пальто. Не эта твоя сибирская доха, а настоящее петербургское пальто из кастора или драпа. На раннюю осень — легкий плащ-макинтош. А обувь? Ты посмотри на свои штиблеты! — Он с презрением посмотрел на мою вполне приличную, но, судя по всему, уже немодную обувь. — Это же сапоги для прогулок по сибирской грязи! Вам нужны лаковые полусапожки на вечер, туфли на пуговицах на день и еще пара или две для визитов! И все это, мой дорогой друг, делается на заказ!

Он снова повернулся ко мне.

— Так что, как только вернемся в Москву, тут же идем к Леве заказывать фрак и пальто, а потом я отведу тебя к одному сапожнику, он такие колодки делает — нога в них поет капеллу! И это, мой друг, будет время. Недели! Так что не расслабляйся.

И Шнеерсон уставился на меня с гордым видом полководца, только что выигравшего битву уровня Марафонской.

— Увы, Изя, — давясь от смеха, ответил я, — твой план совершенно неисполним. Нам запретили покидать Петербург!

— Азохен вэй! — изумленно выдохнул Изя, от расстройства так и севший на гостиничную кушетку. — И что теперь делать⁈

— Сухари сушить!

— Что?

— Неважно. Забудь. Слушай, а ведь у Левы сохранились мои выкройки. Сможет он по ним смастрячить мне фрак и пальто?

Изя, сникший было, как подсохший баклажан, тут же возродился к жизни.

— Точно! Точно! Надо телеграфировать ему, чтобы воспользовался снятой меркой! О, ты его не знаешь: он по ней такое сотворит! Я тут же телеграфирую ему. А пока…

Он сделал шаг назад, скрестил руки на груди и окинул меня последним одобрительным взглядом.

— А пока в этом сюртуке ты готов к любому делу, связанному с коммерцией. Можешь идти покорять Петербург. И напомню: встречают по одежке! Теперь ты выглядишь на миллион, осталось лишь забрать его и положить в карман!

* * *

Облаченный в свой новый превосходный сюртук, я почувствовал себя совершенно другим человеком. Граф Неклюдов сдержал свое слово: к вечеру от него прибыл лакей в щегольской ливрее с короткой запиской на плотном картоне: «Императорский Большой (Каменный) театр. Сегодня дают „Жизель“. Моя ложа в вашем распоряжении. Мадемуазель Кузнецова танцует главную партию. Будьте у служебного входа после окончания второго акта. Вас встретят».

И вот мы с Кокоревым отправились в театр. Купец, мужественно отринув старообрядческое неприятие «бесовских игр», сидел в графской ложе, набычившись, как медведь на ярмарке, и с детским изумлением разглядывал в массивный театральный бинокль ярусы лож, переливающихся золотым и малиновым бархатом, и гигантскую, похожую на застывший огненный фонтан хрустальную люстру под расписным потолком. Внизу, в партере, галдела, шуршала шелками и переливалась блеском эполетов и бриллиантов пестрая столичная публика: министры, князья, генералы, богатые русские и иностранные негоцианты.

Но, когда погасли газовые рожки и из оркестровой ямы полились первые тревожные звуки музыки Адана, весь этот шумный мир исчез. Поднялся занавес, и на сцене началось волшебство. Даже я, человек прагматичный и далекий от искусства, был заворожен. А когда случайно выпорхнула она — Жизель, Анна Кузнецова, — я поняла, о чем говорил граф.

Ее танец, как я понял, поставил некий Петипа — французский балетмейстер. И это, черт побери, впечатляло! Она не танцевала, она дышала музыкой: Хрупкая, почти бесплотная фигура с огромными, печальными глазами, она не просто отбывала номер, нет — она жила, любила и страдала на сцене, и в каждом ее движении, в каждом повороте головы, в каждом па-де-де было столько щемящей душу грации, столько неподдельного трагизма, что у меня, человека, видевшего настоящую боль и смерть, иной раз перехватывало дыхание. Да, эта Кузнецова была чудо как хороша. И почему-то мне подумалось, если князь действительно увлечен ею, то это высокое, светлое и искреннее чувство: трудно было вообразить, чтобы эта девочка на сцене могла вызвать в нем животное вожделение. Интересно…. Интересно!

После второго акта, как и было велено, я покинул Кокорева, потрясенно молча шедшего в своей ложе, и направился к служебному входу. Меня встретил сухой, как прошлый лист, старичок в потертой театральной ливрее — помощник режиссера, которого предупредил Неклюдов. Он провел меня по запутанным, пахнущим пылью, канифолью и нагретым газом коридорам в совершенно ином мире — мире закулисья. Здесь все было прозаично и буднично: рабочие в засаленных рубахах тащили громоздкие декорации, живописные готические замки; полураздетые танцовщицы из кордебалета, хихикая, пробегали мимо, обсуждая новое ожерелье какой-то Зозо; а на обитом железом сундуке сидел усатый пожарный с медной, начищенной до блеска каской на коленях и невозмутимо лузгал семечки.

Меня подвели к неприметной двери, обитой потрескавшимся дерматином.

— Мадемуазель Кузнецова сейчас здесь, — прошептал старичок. — У вас пять минут, сударь, не более. Перед последним актом ей надо отдохнуть.

Я поблагодарил его и деликатно постучал.

— Войдите, — донеслось из-за двери тонким, чуть утомленным девичьим голоском.

Я вошел и на мгновение замер. За гримировальным столом, заставленным бесчисленными баночками, коробочками и пуховками, сидела она. Без сценического костюма Жизели, в простом белом пеньюаре, небрежно накинутом на плечи, она выглядела еще моложе и беззащитнее, чем на сцене. Семнадцать или от силы восемнадцать лет — совсем девчонка, усталая, со следами смытой со щек краски, она казалась сейчас не богиней танца, а обычным подростком, пытающимся перевести дух после изнурительной работы.

Она подняла на меня свои огромные, удивительные глаза, и в них не было ни кокетства, ни жеманства. Только легкое удивление и глубокая, искренняя радость.

— Вы ко мне, сударь? Я слушаю.

Я поклонился, стараясь, чтобы это не выглядело ни подобострастно, ни развязно.

— Мадемуазель Кузнецова. Разрешите представиться: Владислав Тарановский. Коммерсант из Сибири. Потрясен вашим несравненным талантом!

Она вежливо кивнула, но я заметил, что мои слова скорее обеспокоили, чем порадовали ее. Похоже, она решила, что я очередной воздыхатель, явившийся предложить содержание, и уже раздумывала, как бы половчее от меня отделаться. Понятное дело — такие визиты для нее всего лишь привычный шум, фон, который сопровождает ее везде и всюду.

— Весьма любезно, господин Тарановский. Благодарю вас, — наконец ответила Анна. — Вы что-то желаете сообщить? Простите меня за прямоту, но у меня совсем мало времени!

Гм. Не очень хорошее начало. Ну да ладно!

— Простите и вы меня за прямоту, мадемуазель. Я пришел к вам не с цветами и не с комплиментами, хотя ваш гений их, безусловно, заслуживает. Я пришел за милостью.

Ее изящные тонкие брови изогнулись в удивлении.

— Простите, сударь? За милостью? Ко мне?

— Да, именно к вам. Это одно дело, очень важное для многих людей, для развития целого края там, в далекой и холодной Сибири. Оно может принести огромную пользу всей России. Но оно застряло, увязло в бумагах, в столичных интригах, как муха в паутине.

— При чем же здесь я, сударь? Я правда ничего не смыслю ни в делах, ни в интригах.

— Вы правы, вы ни при чем. Но есть единственный человек во всей империи, который может одним своим словом сдвинуть дело с мертвой точки. Его императорское высочество, великий князь Константин Николаевич.

При упоминании этого имени ее щеки едва заметно порозовели, взгляд стал еще более настороженным.

— Но… его высочество сейчас нездоровы и никого не принимают. Об этом знает весь Петербург!

— Мне это известно, — мягко сказал я, глядя ей прямо в глаза. — И я понимаю почему. Но дело не ждет. И я подумал… осмелился подумать… что, может быть, вы… Вы, чей голос он в конечном итоге услышал, даже когда был глух ко всему остальному миру… не сочтете за труд передать ему одну-единственную, крохотную просьбу? Не за меня — за тех людей, которых ждут сейчас в Сибири вестей из столицы. Просто выслушайте, уделите пять минут своего драгоценного времени одному сибирскому промышленнику! Больше ничего.

Девушка молчала, склонив прелестную головку и теребя шелковую ленточку пеньюара. На ее юном прекрасном лице отображалась сложная внутренняя работа: и облегчение оттого, что я не пристаю к ней с домогательствами, и досада, и сострадание боролись в ее душе так явственно, что даже я, невеликий знаток женских сердец, понял ее.

— Я… я не знаю, сударь, — наконец произнесла Анна, и в ее голосе звучала искренняя растерянность. — Я никогда… никогда не вмешиваюсь в такие дела. Ничего в них не понимаю, это не мое… Я просто танцую!