Мама стоит в дверях. Она пытается успокоиться, чтобы ответить мне ровным голосом. Я вижу, как сильно она хочет сказать: «Ты не умрешь» – но она не позволяет себе этого, ведь в этих словах нет ни капли правды.
Мама понимает, как трудно мне жить в этом дурацком поломанном теле, таком хрупком и недолговечном. И хотя пальцами она крепко сжимает дверной косяк, выражение ее лица успокаивает. Справившись с комком в горле, она улыбается и отвечает:
– Даже если умрешь. Конечно. Мы будем любить тебя вечно, до скончания времен.
Поддавшись унынию, я хочу ответить ей: «Нет, не будете. Рано или поздно об умерших все забывают. Это неизбежно. Время идет. Ничто не может быть настолько важным, чтобы помнить о нем вечно». Но я не говорю этого вслух.
Мама уходит, тихо закрыв за собой дверь.
Она думает, я легла спать и не слышу, как она целый час плачет в коридоре после нашего разговора.
Она думает, я не слышу, как она заводит машину и едет обратно в лабораторию. Не зная, как мне помочь, она может только продолжать свои медленно текущие исследования в попытке изобрести лекарство от болезни, которую никто не может понять.
Было бы здорово, если бы родителям не приходилось постоянно думать обо мне и моих проблемах. Я представляю маму с папой на отдыхе: они лежат на пляже и пьют коктейли с зонтиками, прямо как в рекламе.
На самом деле мы никогда не ездили на пляж. Они никогда не ездили отдыхать вдвоем. Причина одна: я.
И вот я подумываю о том, чтобы поймать машину – или даже угнать – и уехать в какой-нибудь другой город. Я вроде как умею водить. Три месяца назад родители меня научили: папа сидел спереди рядом со мной, а мама сзади, и оба они клялись, что полностью мне доверяют, даже после того, как я врезалась в мусорные баки у нашего дома.
Мама: «Не волнуйся. На скорости две мили в час еще никто не умирал».
Папа: «Ну, разве что только улитки?»
Мама: «И лемуры».
Папа: «И землеройки. Нет, постойте-ка, с какой скоростью они передвигаются?»
Мама: «Вообще-то землеройки двигаются невероятно быстро. Они хищники. Они делают десятисекундные перерывы на сон, а остальное время охотятся. Ты проиграл».
Папа (с улыбкой): «Ты выиграла».
Я: «Эм… так мне заводить машину?»
Права я так и не получила, но на большой скорости ездить умею, потому что родители меня и этому научили – глубокой ночью на шоссе подальше от города. Я тогда сильно-сильно разогналась.
Если бы у меня получилось очень быстро доехать до другого города, я смогла бы умереть там. В номере какого-нибудь отеля. Так я избавила бы близких мне людей от необходимости наблюдать, как я умираю.
Потом я думаю об Илай. Подобную выходку она не переживет.
И всю ночь напролет я думаю о том, что услышала: это был не английский язык и даже не язык вовсе, но звучал он знакомо. Каким-то удивительным образом я поняла его нутром. Мне казалось, что я вдруг стала колокольчиком и в меня звонят.
Глава 3{АЗА}
Я просыпаюсь в половине пятого, вся в поту и до смерти перепуганная. Меня мучает кашель, в груди бешено стучит сердце, а кожа как будто вот-вот лопнет. Шатаясь, я бреду в ванную, чтобы посмотреться в зеркало. Выгляжу я как обычно, разве что лицо исказила боль.
Я засыпаю, и до самого утра мне снятся странные лица и перья, я задыхаюсь, у меня возникает ощущение, будто мне закрыли рот и нос, будто что-то попало мне в легкие. Когда я снова просыпаюсь, на часах уже семь. Восходит солнце. Я захлебываюсь кашлем, но стараюсь себя успокоить.
В собственной коже мне тесно, как будто она слишком туго натянута на кости и сейчас порвется. Во рту тоже какое-то странное ощущение, а кашель стал намного хуже, чем вчера.
Школа отменяется. Вместо этого меня везут в больницу, где я надеваю свой собственный белый халат без спинки, на котором вышито мое имя, – мелочь, а приятно – и свои собственные тапочки. Я люблю обыгрывать подобные ситуации в воображении. В больнице я чаще всего представляю себя гостьей на черно-белом балу Трумена Капоте. На мне белоснежное шелковое платье с нижней юбкой и открытой спиной и, может быть, еще элегантная вуаль, сотканная из души Одри Хепберн. Вот только сомневаюсь, что на этой гламурной вечеринке гости сверкали ягодицами. Ничто не сравнится с тем чувством, которое испытываешь, садясь попой на холодный смотровой стол.
Впрочем, это детская больница, так что тут встречаются случаи и похуже моего. Мне случалось наблюдать, как вокруг коек быстро задергивают занавески, и слушать доносящиеся из-за них рыдания родителей. Мне доводилось видеть и сотрудников благотворительного фонда исполнения желаний, которые шатались по больничным коридорам в пестрых костюмах, ожидая, когда их позовут к пациентам, и больных детей, которые выглядели такими счастливыми, будто с приходом клоуна весь мир перевернулся и, когда они уже отчаялись, дал им все, чего они только могли пожелать.
Как показывает практика, больше всего на свете больные дети хотят создать видимость, что они такие же, как все. Как-то раз в больницу приехал один вечно лохматый певец в красных кожаных штанах, на котором повернуты все современные подростки. Я видела, как он направлялся в одну из палат, чтобы исполнить чье-то желание. Спустя некоторое время он вышел оттуда в состоянии когнитивного диссонанса.
Классическая ошибка: он, понимаете ли, притащился сюда в полной уверенности, что сотворит чудо, и слепые тотчас прозреют, а мертвые воскреснут, – но жизнь устроена иначе. Знаменитости, что бы они там себе ни думали, не обладают волшебной силой.
Из-за угла выбегает малыш. Он абсолютно лысый и пищит, как большой голодный птенец. К счастью, он гонится за клоунессой, а не удирает от доктора, хотя такие душераздирающие сцены здесь тоже случаются.
Клоунесса останавливается в дверях кабинета и принимается жонглировать разноцветными помпонами, пытаясь меня развеселить. Трехлетний пациент восторженно хлопает в ладоши и радостно смотрит на меня своими огромными глазищами. Хоть я сегодня и не в духе, но при виде этой парочки не могу сдержать улыбки.
Несмотря на то, что я поставила себе за правило никогда не брататься с другими несчастными потерпевшими, к приходу врача малыш уже сидит у меня на коленях, а клоунесса попеременно пускает мыльные пузыри и играет «Где-то над радугой» на губной гармошке. Мне приходится слушать эту песню из года в год, хотя, на мой взгляд, это не лучший выбор для детской больницы. Вряд ли пациентам будет приятно воображать, что после смерти их забросит за радугу, где синяя птица подвесит их за лодыжки над бездной.
Ну ладно, это еще не худший вариант. Да и малыш с довольным видом слушает и подпевает. И вообще, у нас обоих все могло сложиться гораздо хуже. А так мы ходим, разговариваем и кашляем, почти как нормальные люди.
Когда в кабинет заходит доктор Сидху, клоунесса уносит малыша в лабиринт больничных коридоров. Доктор принимается простукивать мою грудную клетку и слушать легкие, как будто она любопытная соседка, которая шпионит за жильцами квартиры напротив.
Вот только доктор Сидху не обычная соседка, она умеет смотреть сквозь стены. Выражение лица у нее остается неизменным, но как раз по этой самой неизменности я понимаю: что-то не так.
– Надо же, – говорит она.
– Что «надо же»?
Доктора Сидху я знаю с малых лет, и она никогда не говорит «надо же». К тому же со всеми странными особенностями моего тела, в котором даже органы расположены не там, где нужно, она уже давно знакома.
По одной версии врачей, у меня еще во младенчестве все органы в грудной полости стали смещаться и из-за этого я практически не могла самостоятельно дышать. Одно легкое у меня сильно наклонено к центру грудной клетки, а ребра гораздо гибче, чем у нормального человека.
Из-за Клайва-Подонка грудь у меня плоская, ребра выпирают, а легкие перекошены – в остальном же я просто богиня.
– Какой-то необычный звук. Помолчи.
Мне совсем не хочется молчать, но доктор Сидху строго смотрит на меня, и я повинуюсь. Постоянная болтовня во время приема только выводит ее из себя. Она замахивается стетоскопом, словно это лассо, и начинает слушать мое сердце. (Сердце у меня тоже заметно смещено, и ему всегда не хватало места. Мы уже свыклись с этим проклятьем, но да благословит Господь того отважного доктора, который примется слушать мое сердце в том месте, где его нет. Некоторые уже пробовали – я специально их не предупреждала, чтобы посмотреть, какие у них будут лица, когда они с перепугу решат, что этого важного органа у меня вообще нет.) Доктор Сидху ведет меня на рентген, а потом ненадолго исчезает, чтобы изучить снимок.
– МРТ, – говорит она, вернувшись.
Шикарно. За дверью папа, наверное, весь съежился от страха.
– Все нормально, – говорю я ему, когда меня привозят в комнату ожидания в инвалидном кресле (таковы правила больницы). Меня загружают в тоннель томографа, предварительно снабдив затычками для ушей, но они не могут полностью заглушить хлопки, щелканье, шипение и трели, которые издает аппарат, пока сканирует мои внутренности.
Иногда во время МРТ я представляю, что я кит, который плавает на большой глубине, слушая песни и перезвон своей китовой семьи. Сегодня в шуме МРТ мне слышится только одно: Аза, Аза Рэй.
Этот призыв доносится откуда-то извне. Или изнутри? Как же это невыносимо!
– Задержи дыхание – говорит оператор МРТ. – Постарайся не кашлять.
Я стараюсь не кашлять. Я представляю, что я уже не кит, а гигантский кальмар. Мигает свет, все свистит, хлопает и гудит, отчего у меня появляется чувство, что я должна уловить в этом шуме какой-то звук. Я где-то читала, что глубоководных животных, пользующихся эхолокацией, иногда сбивают доносящиеся с суши звуки. Поэтому так много китов выбрасывается на берег. А еще где-то я читала о звуковом хаосе, о том, что антропогенные шумы нарушают гармонию природы, и теперь из-за атональности окружающей среды люди начинают сходить с ума. Может быть, я и так уже спятила.