Махатма. Вольные фантазии из жизни самого неизвестного человека — страница 10 из 40

– Нельзя, – согласился Хавкин.

– Ну вот, – сказал Андрей. – Мы все, от рожденья, идём по пути к смерти: ни назад повернуть, ни сойти с дороги. Так?

– Так, – снова согласился Хавкин. – Но один из нас успевает что-то сделать в жизни, а другой живёт по привычке, как лошадь: только ноги переставляет.

– Ну, мы-то, может, и успели… – сказал Андрей.

– На бульваре? На лавочке? – спросил Хавкин.

Андрей кивнул молча.

– Да, – сказал Хавкин, – забыть это не получится… И вот теперь мы идём, идём по дороге, с остановками, с пересадками…

– В конце дороги – тупик, – сказал Андрей. – Точка.

– Лозанна – пересадка, Люсиль – остановка, – продолжал Хавкин. – Тупик, ты говоришь?

– Тупик, – повторил Андрей.

– А что в тупике? – спросил Хавкин требовательно.

– Ничего там нет, – ответил Андрей.

– Там калитка, – сказал Хавкин. – Дощатая белая калитка на двух петлях. – Он поднялся из-за стола. – Давай спустимся, пройдёмся немного, а то ноги затекли сидеть.

Они шли по бульвару Монпарнас, в окружении людей, деревьев и домов. Никто не проявлял к ним ни малейшего интереса, и это приятное ощущение безнадзорности в толпе было сродни свободе. Подступающая темнота ночи не несла в себе ни настороженности, ни угрозы.

– Так или иначе, – продолжал Хавкин начатый в мансарде разговор, – Россия осталась по ту сторону… Ты хочешь оставаться здесь, в другом мире, русскими эмигрантом?

– А я и есть русский эмигрант, – сказал Андрей.

– В этом другом мире, – сказал Хавкин, – который скроен по другим правилам и…

– …и даже не думает устраивать революцию, – досказал Андрей за Хавкина. – Они тут сто лет назад уже устроили революцию, с них хватит.

– Именно, – согласился Хавкин. – А России всё это только ещё предстоит: бунт, разрушение, царю голову отрубят. И всё это, похоже, произойдёт без нас с тобой: нарыв зреет изнутри, а не извне.

– Значит, мы так и будем тут сидеть, – спросил Андрей, – как рыбаки на другом берегу?

– Рыба и с этого берега ловится, – сказал Хавкин. – Ты, что, не знаешь? Но местная рыба по-французски говорит, а не по-русски… Французы Бастилию один раз уже взяли. Штурмом, кстати сказать. Теперь они другие опыты ставят.

– Зачем мы им? – мрачно спросил Андрей. – С нашими идеями?

– Не мы им, а они нам, – сказал Хавкин. – Мы сможем мир лечить и здесь, если приспособимся с открытой душой. Но эмигранты не приспособятся, они из другого теста.

– Ты прав, в общем, – сказал Андрей, помолчав. – Конечно, из другого… А ты знаешь, что можно было бы такого хорошего для них сделать? Для местных?

– Пока нет ещё, – сказал Хавкин. – Но, может, узнаю скоро.

Андрей поверил Володе Хавкину. Он вообще верил ему издавна, ещё с одесских времён.


Вальди действительно ещё не знал обстоятельно, что такого можно сделать, но общее представление имел. Первые намётки он получил в Одессе, зачитывая до дыр книги по истории массовых смертоносных эпидемий и медицинские справочники. Он искал хоть намёк, хоть ссылку на глубинную причину мировых пандемий – и не находил ничего: вопрос жизни и смерти оставался без ответа, как скрежет зубовный в пустыне. Светляком на горизонте для него оставалось утверждение Мечникова о том, что микроскопические бактерии вызывают самые чудовищные инфекционные заболевания на свете, такие как холера и чума. Володя Хавкин, студент, слышал это на семинарских занятиях от своего прославленного руководителя, и слова Мечникова, запав ему в душу, определили его путь в микробиологию. В то время, в 80-е годы позапрошлого века, над ней смеялись в открытую, а её адептов называли авантюристами и мошенниками. Само слово «микроб» воспринималось как издевательство над классической наукой, а то и хуже – как брань. Почти двухсотлетней давности изобретение голландца Левенгука – исследовательская увеличительная трубка с линзами, этот ко времени Пастера усовершенствованный предшественник нынешнего микроскопа – никого ни в чём не убеждало: шевеление мельчайших тварей под окуляром прибора, на предметном столике, вызывало недоумение и раздражение учёных мужей. На то, что не вписывалось в их представления о расползании смертельных болезней, большинство из них предпочитали плотно зажмуривать глаза… Но в науке, как и в культуре, именно профессиональные конфликты способствуют поступательному движению, и отважные одиночки-авангардисты выводят общество на новый уровень.

От начала времён неотвратимый мор человечества символизировала «чёрная смерть» – чума. Тому были веские причины: в обозримом прошлом, на закате Средневековья чума, нахлынувшая из Китая, за четыре года убила треть Европы – тридцать четыре миллиона человек. Недаром шекспировская реплика «Чума на оба ваши дома!» осталась зарубкой в памяти человечества.

Одно не исключает другого: помимо чумы, повсеместно злодействовали и другие занесённые в Европу болезни, не менее губительные. Так что Меркуцио, друг влюблённого Ромео, с тем же успехом мог призвать на головы Капулетти и Монтекки проказу, и строптивые аристократы мучительно сгнили бы заживо и развалились на куски… Но он предпочёл чуму – как видно, она была свежей в коллективной памяти европейцев.

Пандемии накатывали на Европу волнообразно. Чума необъяснимым образом отступила, её место к концу девятнадцатого века заняла холера, просочившаяся из Бенгалии. И если на этот раз речь не шла о гибели цивилизации, пустившей уже паровозы по железным путям и приспособившей электричество, бегущее по проводам, для житейских нужд, – но при всём при том жертвы этой азиатской смерти исчислялись в Европе многими сотнями тысяч, а в самой Индии – миллионами душ.

Так что не следует удивляться тому, что Хавкин, в поисках улучшения человеческой породы придерживавшийся масштабов планетарных, а не семейных или же племенных, обратился, едва переступив порог Пастеровского института, к холере. Чума, разумеется, представляла для него не меньший интерес, но чуме уготовано было дожидаться своей очереди. В этом подходе роскошный Шекспир не служил ему указкой: убойная агрессивность холеры делала именно её врагом номер один Европы и мира, а вместе с ними и Вальдемара Хавкина.

Время бежало то рысью, то плелось шажком. Многочасовые, из ночи в ночь, бдения помощника библиотекаря над микроскопом начали приносить свои плоды: увеличенная в сотни раз картина болезнетворных холерных тварей понемногу высвечивалась и освобождалась от тумана. Свои наблюдения и выводы Хавкин обстоятельно, не упуская мельчайших подробностей, записывал в лабораторном журнале. Эти записи, которые он вёл по-французски, легли в основу статьи, подготовленной им «на всякий случай» и нашедшей-таки место в негромком, но вполне серьёзном научном издании. Речь в статье шла о создании холерной сыворотки, ослабленной до необходимого предела, и весьма перспективных лабораторных экспериментах на мышах. Публикация вызвала резонанс: консерваторы, а их было давящее большинство, свысока насмехались над молодым автором, не получившим академического медицинского образования. И вот какой-то библиотекарь, то ли зоолог, место которого, в лучшем случае, в зверинце, берётся судить о методах борьбы с самой разящей эпидемией века!

Реклама и антиреклама растут из одного корня; о Вальдемаре Хавкине заговорили в научном сообществе. И совсем неважно, как заговорили – хорошо или плохо; главное, что не молчали, набравши в рот воды. И Хавкин в одночасье занял своё место в хвосте негустого пока что ряда микробиологов, в голове которого помещались Пастер и Мечников. Естественно, поднятый статьёй шум был услышан и в Институте – всякая публикация, связанная с микробиологией, добавляла устойчивости особняку в Пятнадцатом округе. На ученика библиотекаря сослуживцы стали поглядывать с интересом, а Вальди, отсидев положенные часы за библиотечной стойкой, отправлялся с наступлением вечера в опустевший после рабочего дня лабораторный зал – к микроскопу, плоским чашкам Петри, ретортам и смертоносным штаммам. Работа продолжалась как ни в чём не бывало, и конец её был не виден.

И всё же дерзкая публикация, замеченная строгими глазами критиков и вызвавшая волну, не прошла даром: Хавкин, неожиданно для себя, был повышен в должности и назначен ассистентом при экспериментальной лаборатории института Пастера. Это назначение открывало перед ним новые профессиональные возможности, но он не изменил своей привычке и над противохолерным препаратом, который в скором будущем назовут «лимфа Хавкина», продолжал работать с наступлением темноты, в пустом лабораторном зале, в почти пустом Институте.

В один такой прекрасный вечер к нему в зал спустились с третьего этажа двое: Пастер и Мечников. Третий этаж Института был жилым – там располагалась квартира Луи Пастера, туда допускались лишь самые приближённые люди великого учёного. Мечников входил в этот круг.

Появление поздних гостей на пороге лаборатории, а такое случилось впервые, застало Хавкина врасплох и лишило его дара речи. Они пришли к нему – больше здесь никого не было! Но зачем?

– Сиди, Володя, сиди! – подойдя, сказал Мечников по-русски, а потом перешёл на французский. – Господин Пастер прочитал твою статью и захотел на тебя поглядеть. Знакомься!

– Ваш учитель, – Пастер взглянул на Мечникова, – говорил мне о вас. Вы хотите расправиться с холерой? Решить «холерный вопрос» раз и навсегда? Рассказывайте поподробней! На чём вы тут остановились? – Он указал на микроскоп, а потом, чуть оттеснив Хавкина плечом, приблизил глаз к окуляру, всмотрелся и сказал почти шёпотом, для самого себя: – Изумительный пейзаж!

Вплотную к Пастеру, Хавкин испытывал к нему восторженное доверие, почти родственное. Да, пейзаж! Изумительный! Как в швейцарских Альпах или, может, на тропических островах с кокосовыми пальмами! Какая разница! Сам великий Пастер проявляет интерес к работе Хавкина… И Володя принялся рассказывать о погоне за вибрионом, о своих сомнениях и надеждах, а Пастер расспрашивал, вглядываясь вглубь темы, и разговор казался бы для непосвящённого совершенной абракадаброй.