Часа через три, к концу работы, когда привитые жители Тампи разбрелись на ночь по своим хижинам, Анис вспомнила об укусе: опухоль увеличилась, шею и верхнюю часть груди покалывало, как при онемении. К наступлению ночи женщину бросало то в жар, то в холод, и озноб набегал на неё. Всё это могло происходить и не от глупого дорожного происшествия, не от случайного падения ветви – но могло ведь и от него.
Наутро она не поднялась: глаза застилал красный туман, пальцы не слушались и не держали ноги.
Километрах примерно в четырёхстах от Тампи, в походном лагере своей противочумной группы, Государственный бактериолог, не изводя себя нетерпением, думал о скором возвращении домой и встрече с Анис, которая, по расписанию экспедиций, возвращалась в Бомбей одновременно с ним, в те же дни. До возвращения оставалось ещё около недели. Вальди хотелось, чтобы эти дни поскорей пролетели, он скучал по Анис, – но предаваться нетерпению не желал: это чувство размывало волю и к тому же было совершенно бессмысленно. Хавкин брался было за дневник – поразмыслить на эту тему и о тоске по Анис, но так и не решился приоткрыть душу: всё придёт в своё время и в свой час, и нечего ощупывать не случившееся ещё событие, как курицу на одесском базаре.
Он хандрил по вечерам, и ничего не мог с собой поделать. Засыпая наполненной звуками тропической ночью в гамаке под пологом, он перебирал в полусознании лепестки воспоминаний, и однажды пришло к нему почему-то вот это, слышанное в детской еврейской школе от белобородого ребе: «Грустить – Бога гневить». Это хасиды придумали на Волыни после истребительных казацких погромов: веселье сердца – заслон от грусти, разъедающей душу и неугодной Богу. Песня против стона, пляска против смерти. Диво дивное! И выжили со своими песнями и плясками, не вымерли евреи до единого под погромным катком и в удушающем трауре уцелевших. Так устроил Бог, в которого Хавкин не верил. В Бога – нет, но хасидское изобретенье вызывало в Вальди восторженное изумление: то был единственно спасительный ход, и он сработал!
Этот школьный ребе являлся незвано, раз за разом, несколько ночей подряд, и настраивал Хавкина на мистический лад, ему несвойственный. Дикий лес, набитое звёздами чужое небо – и вдруг, откуда ни возьмись, этот бородатый старик в чёрной ермолке! Он даже привык к явлению ребе и, укладываясь на ночь, поджидал его прихода. Веселиться в пику бедам и несчастьям, в угоду Главному Дирижёру! Ну да, это укладывалось в психологические рамки прямоходящих. Может, вся идея неохватной борьбы добра со злом и есть локальное сопротивление веселья губительному унынию, изобретённое неодушевлённым космическим разумом?
А попытки Вальди разбудить в себе веселье и, по примеру хасидов, прогнать хандру не удавались: он скучал по Анис и подгонял неторопливые часы времени. На пятый день группа должна была выйти к железной дороге Калькутта-Бомбей и погрузиться в поезд. И вот тогда можно будет вздохнуть посвободней: да здравствует технический прогресс! Он не спасает от превратностей судьбы, но облегчает жизнь.
В поезде, в вагоне первого класса, бездумно глядя из глубокого мягкого кресла на сливающийся в бегущую зелёную ленту пейзаж за окном, Хавкин снова ощутил присутствие того школьного старика, и зябкий ветерок тревоги его коснулся. Анис – больше не о ком ему было тревожиться; не о себе же… Он пытался выстроить связь – ассоциативную или вовсе неуловимую – между стариком из своего одесского детства и индийской Анис, и ничего у него не получалось. Но чувство тревоги его не оставляло, и это раздражало Хавкина и сердило.
По приезде в Бомбей он узнал, что Анис умерла в джунглях от укуса ядовитого паука.
Конечно, Хавкин знал вполне достаточно о диковинных, в глазах европейца, особенностях индийских похорон, но никогда на них не бывал и к душераздирающим подробностям не проявлял ни малейшего интереса. Он и в Европе, и ещё раньше, в Одессе, предпочитал держаться от кладбищ подальше. Почему? Бог весть: интуитивно или по вовсе необъяснимым причинам. Хранилища, куда навечно закладывали переставших быть живыми людей, вызывали в нём недоверие: «вечное хранение» наверняка обернётся временным, поскольку нет ничего вечного, кроме самой вечности, а отсутствие связи между содержимым могилы и тёплым духом ушедшего было для Вальди бесспорным. Кладбища настораживали его своей холодной надменностью, и он, по мере возможности, обходил их стороной.
Да и к самой смерти, этому завершающему факту жизни, он относился с терпеливым пониманием. «Род проходит, и род приходит, а земля пребывает вовеки» – это он тоже запомнил из своего еврейского детства. Время спустя, окружённый смертями, обложенный ими – холерными, чумными, – он испытывал к ним своего рода уважение, как равный к равному. Рано возмужав, он чурался отрежиссированного спектакля погребения – похоронного аншлага с оркестром, зрителями и плакальщицами. Только дети должны хоронить родителей, они одни – это их родовое дело; таким он видел порядок существования. Дети – родителей, но не наоборот.
Анис хоронила её мать Видья и многочисленная родня. Вальди не явился ни на похороны, ни на поминанье – Анис ушла, и соболезнования десятков незнакомых посторонних людей только разбередили бы тупую боль его утраты. Он сидел взаперти, настроив граммофон, в своём флигельке при лаборатории, уверенный, что горе следует переживать в одиночестве. В том, что произошло, он не улавливал глубинной связи событий и не объяснял смерть Анис случайностью. Не паук же ткал паутину случившегося! Тогда кто? Или что? В чём тут смысл? Замысел? Граммофон играл, Вальди, не давая музыке прерваться, поднимался из своего кресла и менял пластинки одну за другой. Он был в доме один – а как бы и не один, и вот благодарно поглядывал на раструб напарника-граммофона, наполнявшего комнату светлыми звуками знакомых мелодий. Музыка мягко поглаживала душу, защищала от наползающих валов горя. Школьный ребе, как видно, не ошибся… Всё здесь было, в доме, как прежде: кожаный диван, кресла, обеденный стол, граммофон, картинки псовой охоты по стенам. Не было маленькой Анис, красивой, как райская птица. Улетела Анис, вернулась в рай.
«Красота спасёт мир», – это знаменитый писатель Достоевский придумал. Не спасёт! Анис мир не спасла, и сама не спаслась. Если уж что его и спасёт от повального вымирания, то это антиинфекционные вакцины. А красота скрашивает жалкое рубище нашей жизни… Хавкин поворачивал голову, и ничто, никакой предмет в гостиной – ни роскошный, на деревянной тумбе граммофон последней модели, ни бегущие по заячьим следам бигли на картинках в золотых рамках – не задерживали его взгляд своей красотой. Красота ушла отсюда вместе с Анис, и заменить её было нечем.
А Вальди здесь было оставаться. Он желал, чтобы в его доме тотчас же, ещё до отъезда в очередную экспедицию, появилось что-то, отвечающее его представлениям о красоте и обращённое только к нему. Он не представлял себе, что это будет и на чём остановится его выбор: бело-зелёный цветок лотоса, ярко раскрашенная богиня с кошачьей головой или высокая сандаловая ваза, резная, звучащая на разные лады от легчайшего к ней прикосновения. Он извёлся сидеть в закрытом пространстве своего дома, ему нужно было выйти на волю, в толпу чужих людей, не имеющих к нему никакого касательства. Затворив за собою дверь флигеля, Вальди пересёк ухоженную лужайку и вышел за ворота парка, на улицу.
Он шёл по городу, праздно глядя по сторонам, пока ноги не принесли его вместе с гудящей, как рой насекомых, толпой к входу в Большой базар. В Бомбее было пять или шесть Больших базаров, и каждый из них соответствовал своему почётному названию: они действительно были крупными, и там можно было найти и купить всё, или почти всё. Торговцы и покупатели, казалось, собрались сюда со всего света. Кого здесь только ни было: индийцы и персы, китайцы и евреи, монголы и арабы. Встречались и чёрные жители африканских равнин, и, реже, розовые обитатели европейского континента. Дружелюбный дух торжища витал над Большим базаром, неистребимое желание объегорить и обжулить кого-нибудь сплачивало публику. Несмотря на национальную пестроту и этническую разбросанность, серьёзными конфликтами здесь и не пахло; в худшем случае могли зарезать какого-нибудь бедолагу в единичном порядке.
Хавкина сюда занесло впервые. Во все глаза глядел он на горы товаров довольно-таки диковинного свойства: сверкающие драгоценные камни вызывающих сомнения размеров, нанесённые на белую шёлковую ткань подробные, снабжённые рисунками наставления по получению чувственного удовольствия, тигриные когти, носорожьи рога и задние лапки песчаного варана для приготовления чудодейственных лекарств. Золото, ткани, чай, специи. Ароматические эссенции с запахом роз и жасмина. Снова золото. Хавкин шагал, впитывая глухой гомон базара. Наконец, людской поток прибил его к рядам торговцев дикими зверями.
Здесь покупателям предлагали возбуждённых многолюдьем толкучки обезьян, змей в плетёных корзинках, щенков гепарда, понурых шакалов, лис и лисенят. Публика вела себя, как в зверинце: глазела с долею недоверия и дразнила зверей. Живой товар не шёл нарасхват, но торговцы сохраняли терпение: придёт, придёт и к ним нужный человек и купит змею или шакала.
Сразу за звериным шёл птичий ряд. И это вполне логично, отметил Хавкин, проходя: тут ему самое место, не в золотом же ряду торговать воронами и галками. Птицы соседствуют со зверями на воле, а человек соседствуя с теми и другими, ловит их и торгует ими без зазрения совести. Так устроен мир – может быть, для того, чтобы получше разглядеть несправедливость его устройства.
Птицы чирикали, каркали и свистели в своих клетках – голубые голуби и сычи, чибисы и зимородки, сапсаны и удоды. Тройка крупных, размером с кошку, ворон держалась надменно. Кривоносые попугаи на жёрдочках вертелись колесом и показывали чёрные языки. Хавкин глядел на птиц с большим интересом, их независимое поведение располагало к ним.
Тесный закуток, примыкавший к птичьему ряду, был обнесён округлой огородкой. Там, в закутке, словно бы отъединённые от плебейской сутолоки базара, царили павлины. Остановившись, Вальди глядел на распушённый хвост райской птицы, разглядывал и не мог отвести глаз от немыслимой красоты в первозданном её виде, не допускающей человеческого вмешательства; этот дивный веер включал в себя всё роскошное многоцветье мира, а его узоры были созданы рукой гениального мастера. Глядя на это божественное изделие, Хавкин поймал себя на мысли, что никогда ещё за все годы в Индии павлин своей безупречной красотой не внушал ему такой необъяснимой радости… Вальди с сожалением отступил уже от ограды и собрался было идти своей дорогой – но вернулся, когда второй павлин без всякого понуждения вздыбил лазорево-зелёные перья и во весь размах, словно бы соревнуясь с первым, развернул радужный веер над спиной. Они были равно великолепны, обе птицы, и совершенно одинаковы; одну можно было заменить другой, и такой обмен в конечном счёте ничего бы не поменял в сохранении красоты: что тот павлин, что этот… Хавкин задержался здесь, и ему не пришлось сожалеть о задержке.