Махтумкули — страница 21 из 89

Довлетмамед знал, что Хромой мулла дурной человек, но показать этого не хотел по деликатности характера, и потому вежливо принимал его у себя. Он вообще никого не обижал словом, добрый, мягкий, тактичный Довлетмамед, болеющий болью своего народа и не имеющий духу подтолкнуть народ на социальную борьбу.

А младший сын его, Махтумкули, был иной закваски. Тактичность в его характере сочеталась с решительностью, когда нужно было сказать правду в лицо. Он не спешил сказать эту правду, но не боялся сказать ее. И Хромому мулле не раз доставалось по заслугам. Обидных слов от своего имени Махтумкули не говорил, но он приводил фразы старых поэтов и философов по поводу алчности и нечестности священнослужителей, и это заставляло Хромого муллу ежиться, изрядно потеть. Тот старался пореже встречаться с Махтумкули и уж конечно же был бы рад, представься случай сделать пакость болтливому и самоуверенному поэту, слава которого обогнала его возраст.

Первый раз Хромой мулла приехал в Хаджиговшан погостить у сестры — такова была официальная версия. В беседах с аксакалами между делом вспоминал Махтумкули, корил его за несдержанность. Дескать, молодой, а бессовестно клевещет на мулл и ахунов, не иначе как попал под влияние хивинских бунтовщиков. И тут же расхваливал Ильяса, сына Атанепес-бая, возносил его до небес.

Через малое время в Хаджиговшан заявился сам Атанепес-бай. Этот цели своей не скрывал, не юлил. В доме Карли-сердара он встретился с Медедом и без обиняков заявил, что желает породниться с ним: его сын Ильяс и дочь Медеда Менгли — пара подходящая.

Ильяс справил свадебный той всего полтора года назад. Но семейным счастьем насладиться не успел — от неведомой болезни жена скоропостижно скончалась. Неутешный муж переживал так, что мать его сразу же пошла от кибитки к кибитке в поисках невесты. Тут кстати подвернулся Хромой мулла, намекнул о своей племяннице, живущей в Хаджиговшане, взялся способствовать сватовству. Так определилась судьба Менгли.

Медед сперва мялся, мямлил, чесал затылок. Он зла дочери не хотел, но ведь кроме желаний есть еще и обстоятельства, которые вынуждают нас иной раз поступать не так, как того хотелось бы. И в конце концов был установлен размер калыма.

Неожиданно заболела Менгли. Она слегла на следующий день после того, как мать сказала ей о согласии отца. Босая, в легком платье вышла она глубокой ночью из дому и простояла до тех пор, пока заледенела вся. А потом слегла. Думали, что умрет, о всяких сватовствах позабыли, но здоровье взяло свое, Менгли оправилась, хотя воспаление легких — не шутка.

Снова возобновился свадебный ритуал. В считанные дни был уплачен калым, назначен день свадьбы. Обе стороны спешили еще и потому, что в Хиву ушел первый караван — мог прискакать Махтумкули.

Глаза у Менгли не просыхали, она готова была руки на себя наложить. Но мать глаз не спускала — по интимным делам вместе с дочерью ходила, ела вместе с ней, спать ложилась рядом, заперев предварительно дверь и привязав снаружи злобного пса, приведенного с другого конца села. А напротив их войлочной юрты, в камышовой мазанке, спал Медед — на него, правда, надежда плохая была, храпел так, что хоть уши затыкай.

* * *

Менгли металась на постели. Десятки раз она меняла положение, но улечься никак не могла. Подушка колола, одеяло кололо, матрац буграми собирался. О господи! Да когда же это кончится, когда покой снизойдет на сердце!

Нет пути, нет выхода, мертвый круг.

— Чем провинилась перед тобой, аллах?!

Огульгерек проворно подхватилась, мгновенно зажгла светильник, всмотрелась в полутьму.

— Ты чего?

Что ей ответить на пустой и ненужный вопрос? Ну, что!!!

— Чего молчишь?

Ах, мама, тебе ли спрашивать, мне ли отвечать…

Глухие рыдания бьются о глухую кошму юрты.

Сидит Огульгерек, чешется, сплошная сумятица чувств.

— Ну ладно, ладно, перестань…

А что "перестань"? Сама как меж двух жерновов: и дочку жаль, и от жизни никуда не спрячешься, хоть в таракана превратись. Эх, будь ты неладно все! Женская доля, дурная доля, кто тебя только одолеет? Мечется Менгли, убивается, про Махтумкули твердит. Жалко мне, что ли, чтобы ты за Махтумкули вышла? А что поделаю, коли не получается так! Не все у нас получается, что сердце просит… не все, доченька…

Когда-то и Огульгерек любила. Молодая была. Надеялась. А его Курбаном звали. Курбаном, а не Мамедом! Не спросили у нее, не посоветовались — взяли да и увезли из родного села. Вот тебе и мечтания, вот тебе и судьба. Не твоей волей она определяется, а обычаями определяется, традициями определяется, законом!

"Бедная ты моя Менгли! Традиции хочешь обойти? Закон нарушить хочешь? Уклониться от пути, по которому веками твои предки следовали? Ничего, моя бедная, у тебя не получится, и не моя воля стоит между тобой и счастьем твоим. И не отцовская воля… Хороший род у Довлетмамеда, и уважения много от людей, и почет кругом, да беден он. Атанепес же с редкостной щедростью раскошелился. А нам это — важно, нам Бекмурада, брата твоего, женить предстоит, калым ему платить требуется. Помоги, доченька, брату своему, мы с отцом не в силах сделать это. Мы любим Махтумкули, уважаем его, ценим, да ведь и такого забывать нельзя: "Не проходи мимо доли, когда она рядом ходит, — говорят. — Хватай ее обеими руками, пока другой не схватил". Или — глупая я? Хромого муллы наслушалась?.."

В общем, запуталась Огульгерек в своих желаниях. А когда запутаешься, не вдруг до истины доберешься.

— Мама!.. Мамочка!.. Не терзайте вы меня!

— Умолкни! — Огульгерек сердито заскребла зудящую голову. — Скольким людям отказали уже! До каких пор в девках будешь сидеть? До седой косы? Чего хнычешь!

— Мамочка!..

— Постыдилась бы! Свет на нем клином сошелся, что ли?

— Не пойду! Убивайте — не пойду!

— Пойдешь как миленькая!

— Не пойду-у-у-у!!!

Огульгерек замахнулась, но не ударила. Хоть она и кричала на дочь, а сама состраданием мучилась. И слезы девочки обжигали душу матери. Но ничего уже поделать было нельзя — все решено, освящено, узаконено. Иначе — позор на всю жизнь.

15

С приходом весны пробудилась унылая природа. Сперва заблестели, заискрились вершины горного хребта, потом солнечное тепло спустилось в долины, всколыхнуло подспудные силы земли — и вокруг стало прекрасно. Казалось, даже слишком уж хорошо стало, чтобы безоглядно верить в эту красоту — в живой бархат зеленых ковров, в щедрость и сочность красок, в легкий, освежающий, такой молодой воздух. И река как-то по-особому плавно несла свои воды, поигрывая мелкими барашками ряби.

Год обещал быть урожайным — дружно поднимались всходы озимых. Надо было торопиться с посевами яровых, и все хаджиговшанцы вышли на поле.

Довлетмамед тоже копался на своем участке. Односельчане не оставляли его в нужде. С их помощью он посеял кунжут, подготовил землю для посадки овощей и бахчевых. У каждого по весне своих дел было по горло, но старика старались поддержать, входили в его положение.

Да он и сам не сидел сложа руки, не ждал, пока принесут и в рот положат. Для него было обычным делом повязать голову платком, затянуть потуже кушак и целый день работать на поле. Шестьдесят лет — возраст почтенный, но не сторонился Довлетмамед ни лопаты, ни серпа, хотя и старались сыновья опередить отца. Особенно усердным Мамедсапа был. Абдулла иной раз посмеивался: "Когда аллах дары распределял, он Мамедсапе сразу лопату вручил, Махтумкули — талант шахира, а мне разрешил "Гуляй себе сколько влезет". Он, конечно, шутил, наговаривал на себя, потому что гулякой не был, от дела не отлынивал, не прятался в холодке за холмом. Теперь вот нет ни его, ни Мамедсапы. И мать их лежит, еле дышит. Скорей бы младший приезжал, что ли. Может, его возвращение придаст матери сил, поможет встать на ноги, облегчит ее исстрадавшееся сердце…

До полудня копошился Довлетмамед на своем участке. А когда наступило время попить чаю и пожевать кусочек чурека, он накинул на влажную от пота рубашку легонький халат и пошел к чатме на соседнем поле — там обретался Медед, отец Менгли, а Довлетмамед все собирался, да никак не мог собраться потолковать с ним по душам.

Жил Медед ни шатко ни валко, под любую ношу собственное плечо подставлял, достатками хвастаться не приходилось, но и духом не падал. Есть крыша над головой, есть старый осел, несколько овец — жить можно, у других и этого нет, бедняков, живущих впроголодь, искать не надо, сами навстречу идут.

Самой большой заботой Медеда был сын Бекмурад. У малого уже усы пробивались, кровь бурлила, женить пора. А где калым возьмешь? В черной юрте ни ковров с халатами и платками шерстяными, ни монеты золотой, одна Менгли сидит. Единственное достояние. Бекмурад давно уж на нее посматривает выжидательно, побаивается, что родители продешевить могут. Девушки на примете у него пока еще нет, да он и не привередлив, лишь бы только уродина какая-нибудь с тайными хворями не попалась. Однако и за простенькую платить надо, негоже искать такую, от которой родственники без калыма рады избавиться.

Медед топтался вокруг костерка с тунчой в руках, ловчась приладить ее поудобнее, когда подошел Довлетмамед. Тунча тут же была поставлена на землю, протянуты почтительно обе руки:

— Салам алейкум, — мулла-ага!

Довлетмамед ответил.

Они уселись на старенькой кошме в полумраке чатмы. Медед пристроил наконец у огня тунчу, развернул узелок с чуреком и сухим, каменно-твердым овечьим сыром. Заговорили о погоде, о посевах, о видах на урожай.

— Хорошие всходы, — говорил Довлетмамед. — И погода обещает быть благоприятной. Если повезет, люди поправят свои дела.

Да, если повезет. Потому что призрак голода, призрак разоренного хозяйства не оставлял даже в самые урожайные годы. Не все ведь от урожая зависит. Вот налетят из-за гор кизылбаши, пройдутся черной грозовой тучей по колосящемуся полю, выжгут пшеницу и ячмень — и лопнули все надежды на благополучие. Ждал народ изобилия, а получил нищету. А зачем, спрашивается, жечь, вытаптывать? Ни себе, ни другим…