ов, а правды в нем было столько же, сколько в обычных газетных байках, рассчитанных на сногсшибательный эффект. Его с жадностью прочли все американские федералисты, а статья противной направленности в «Репабликэн Фримэн» прошла pari passunote 149 по всем демократическим газетам и была проглочена с равным аппетитом всеми сторонниками противоположной идеи. Это различие, как я потом узнал, было значимо чуть ли не для каждого жителя страны. Если я оказывался в обществе федералиста, он целый день готов был слушать ту часть моего рассказа, которая относилась к захвату моего судна французским капером, с демократом же было vice versanote 150. Поскольку купцы по большей части были федералистами, а англичане сыграли в моей истории более неприглядную роль, я вскоре обнаружил, что уже простым упоминанием о происшедшем вызываю всеобщую неприязнь; в скором времени кто-то распустил слух, что сам я не кто иной, как дезертир, бежавший из английской армии, — я, пятый Майлз из нашего рода, владелец Клобонни! Что до Марбла, люди готовы были поклясться, что это он обобрал своего капитана, а за четыре года до того сбежал с английского двухпалубника. Все мы живем в обществе и знаем, как сочиняются истории, порочащие человека, который не пользуется всеобщей любовью, и с каким усердием они распространяются; предоставлю читателю вообразить, какова была бы наша участь, если бы у нас не хватило благоразумия прекратить рассказы о наших злоключениях. Уже не помышляя о том, чтобы обратиться к властям с просьбой о возмещении ущерба, я почитал себя счастливым, когда все наконец забылось и я не вовсе лишился своего доброго имени.
Признаться, возвращаясь домой, я иногда воображал, что меня защитит страна, в которой я родился, страна, за которую я сражался и которой я платил налоги; но мне было всего лишь двадцать три года, и тогда я еще не понимал, как действуют законы, особенно если общество мирится с тем, что его наиболее важные интересы находятся под контролем иностранных держав. Когда бы несправедливость по отношению ко мне допустили только французы или только англичане, мои дела обстояли бы получше, по крайней мере внешне, хотя денег мне все равно было уже не вернуть; та или иная политическая партия поддерживала бы ко мне ex parte симпатии, пока это было бы ей выгодно или пока не подвернулась бы более соблазнительная весть о каком-нибудь новом скандале и не вытеснила бы меня с моими бедствиями. Но я стал жертвой обеих воюющих сторон, и вскоре все дружно согласились оставить эту тему. Что касается возмещения ущерба или компенсации, я не был столь глуп, чтобы добиваться ее. Напротив, обнаружив, каким непопулярным я становлюсь среди купцов, пытаясь в такой неподходящий момент доказать, что Великобритания вела себя не лучшим образом, я благоразумно смолк и тем самым спас свое доброе имя, которое в противном случае постигла бы судьба моего имущества; клевета — самый удобный способ заставить опасного витию держать язык за зубами.
Не сомневаюсь, что многие молодые люди не поверят, что подобное могло иметь место в стране, называющей себя независимой; но прежде всего надобно помнить о том, что ослепленные фракционными страстями сторонники той или иной идеи неспособны занять независимую позицию, свободную от внутрипартийной лжи и уловок; далее, все, кто знает, каково было положение в стране в 1804 году, должны признать, что она не была независимой во взглядах ни от Англии, ни от Франции. У нас осмысление никогда не поспевает за фактами; и в то время общественное мнение так же отставало от происходящих в стране перемен, как… как… ну, скажем, как сейчас. Мне не найти сравнения лучше или вернее. Я не сомневаюсь, что то же самое повторилось бы снова, если бы те же могущественные воюющие державы совершали подобные злоупотребления теперь.
Меня забавляло, как искренне Марбл возмущался этими маленькими примерами недостатка национального чувства у его соотечественников. Он не собирался держать язык за зубами; и многие годы он высказывал свое мнение о том, как гражданин Америки лишился судна и груза и не надеется на возмещение ущерба, с прямотой, которая делала честь его чувству справедливости, но отнюдь не благоразумию. Что касается меня, то я, как было сказано выше, даже не пытался добиться справедливости. Я понимал всю безнадежность таких попыток; «Рассвет» и его груз сгинули вместе с сотнями других судов и грузов в политической бездне, которая разверзлась после объявления войны 1812 года.
Мне не очень приятно говорить на эту тему. Я бы с радостью не затрагивал ее вовсе, ибо мой случай доказывает, что объединение политических сил в нашей стране не удалось; но ничего нельзя добиться, утаивая правду. Пусть читатель задумается о прошлом, — может быть, от этого будущее изменится к лучшему и гражданин Америки в действительности получит некоторые из тех прав, которыми он так привык гордиться. Если бы сокрытие правды приносило хоть какую-нибудь пользу, я бы с радостью умолк, но болезни в теле политическом требуют смелого и мужественного лечения даже в большей степени, чем недуги физические. Я помню тон заметок, опубликованных в газетах торговых городов на тему недавнего договора с Францией, — это один из самых чудовищных примеров несправедливости и неуважения к праву, которые знает история, и, признаюсь, у меня нет надежды на сколько-нибудь заметные положительные перемены.
Отделавшись от полковника номер два, мы с Марблом пошли дальше. По дороге нам встретилось несколько моих знакомых, но никто из них не узнал меня в моем теперешнем наряде. Это меня нисколько не огорчало, ибо мне надоело рассказывать историю моих бедствий, и я был бы рад несколько дней походить инкогнито. Но Нью-Йорк в 1804 году был сравнительно небольшим городом, и там знали в лицо всех, кто был сколько-нибудь заметной фигурой. Поэтому я, в сущности, не надеялся долго оставаться неузнанным.
Мы брели по улице Святого Павла — в то время роскошному кварталу города, где было построено несколько домов в новомодном претенциозном стиле. На веранде одного из этих патрицианских домов, как теперь стало принято говорить, я заметил одетого по последней моде человека, который ковырял в зубах с видом, возвещавшим о том, что это хозяин дома. Едва мы поравнялись с этим человеком, как тот вскрикнул от удивления и произнес имя моего помощника. Мы остановились. Это был Руперт.
— Марбл, голубчик, какими судьбами? — воскликнул наш старый товарищ по плаванию, спускаясь со ступенек с этаким вальяжным, полурадушным-полуснисходительным видом и протягивая руку, которую Мозес схватил и пылко пожал. — Ты напомнил мне старые времена и соленую воду!
— Мистер Хардиндж, — отвечал мой помощник, который и не подозревал о неприглядных качествах Руперта, разве что о его безразличии к морю. — Я очень рад видеть вас. А ваш отец и красавица сестра тоже здесь живут?
— Нет, старина Мозес, — отвечал Руперт, по-прежнему не глядя в мою сторону. — Это мой собственный дом, в котором я был бы рад принять тебя и познакомить с моей женой, которая к тому же твоя старая знакомая — мисс Эмили Мертон, — дочь генерала Мертона из британской армии.
— Черт бы ее побрал, эту британскую армию! И британский флот тоже! — с чувством воскликнул Мозес, забыв о приличиях. — Если бы не он, наш старый друг Майлз был бы теперь богатым человеком.
— Майлз! — повторил Руперт с изумлением более естественным, чем обычные его проявления чувств. — Значит, это правда и ты не погиб в море, Уоллингфорд?
— Я жив, как видите, мистер Хардиндж, и рад возможности осведомиться о вашем отце и сестре.
— Оба они в добром здравии, спасибо; особенно старый джентльмен будет рад видеть тебя. Он очень переживал, когда на тебя посыпались несчастья, и старался как мог, чтобы предотвратить этот прискорбный случай с Клобонни. Но ты ведь понимаешь, ему собрать пять — десять тысяч долларов все равно что миллион; а бедняжка Люси все еще несовершеннолетняя и может получить только свои проценты, а к тому времени их не так уж много набежало. Уверяю тебя, Уоллингфорд, мы сделали все, что могли, но я собирался обзавестись домом и мне как раз нужны были деньги, а ты знаешь, что это такое. Бедное Клобонни! Я ужасно огорчился, когда узнал, хотя, говорят, мистер Дэггит, твой преемник, собирается сотворить с ним чудеса — он, что называется, капиталист и умеет доводить до конца все свои замыслы.
— Я рад, что Клобонни попало в хорошие руки, если уж оно уплыло из моих. Всего хорошего, мистер Хардиндж, в самое ближайшее время я навещу вашего отца и разузнаю подробности.
— Да-да, он будет чрезвычайно рад видеть тебя, Уоллингфорд; и, разумеется, я с удовольствием помогу тебе, чем только смогу. Ты, верно, сейчас на мели?
— Если то, что мне нечем заплатить долг в двадцать — тридцать тысяч долларов, вы называете «на мели», тогда верно. Но я не отчаиваюсь, я молод, и у меня благородная профессия, подобающая мужчине.
— О да, Уоллингфорд, у тебя все будет прекрасно, — отвечал Руперт покровительственным тоном. — Ты всегда был предприимчивым малым, и за тебя можно не беспокоиться. Вероятно, было бы неделикатно приглашать тебя к миссис Хардиндж как ты есть — ты, конечно, замечательно выглядишь в твоей короткой куртке, но я знаю, как придирчиво молодые люди относятся к своему виду, когда речь идет об обществе дам, а Эмили как раз очень утонченная особа.
— Однако миссис Хардиндж часто видела меня в куртке и проводила в моем обществе целые часы, несмотря на то, что я был одет точно так же, как теперь.
— Да, в море все по-другому. В море ко всему привыкаешь. Всего хорошего, я буду иметь тебя в виду, Уоллингфорд, и, может быть, мне удастся кое-что для тебя сделать. Я на короткой ноге с главами всех больших торговых домов и, конечно, буду иметь тебя в виду. До свидания, Уоллингфорд. Марбл, я задержу тебя на минутку.
Я не без горечи усмехнулся и гордо зашагал прочь от дома Руперта. Я и не подозревал, что в тридцати футах от меня сидела Люси, внимая рассказам и шуткам Эндрю Дрюитта. О том, в каком состоянии духа она слушала его, читатель скоро узнает. А Марбл, догнав меня, сказал, что Руперт задержал его, чтобы узнать наш адрес; быть может, это невеликодушно с моей стороны, но я нисколько не был признателен ему за эту милость.