Майор Барбара — страница 8 из 33

Но странно — посреди бушующего пожара всеобщей злобы один только человек сохранил еще веру в доброту и разумность че­ловеческой натуры, и этот человек — сам динамитчик, пресле­дуемый отщепенец; у него, судя по всему, нет другого средства закрепить свое торжество над тюрьмами и эшафотами Европы, кроме пистолета и готовности разрядить его в случае необходимости в свою или в любую другую, голову. Представьте себе, как страждет он найти хоть одного джентльмена и хри­стианина в людской стае волков, жаждущих его крови. Пред­ставьте себе еще вот что: с первой же попытки он находит того, кого ищет, настоящего испанского гранда, благородного, с возвышенным образом мыслей, неустрашимого, не ведающего злобы, в образе — каких только не бывает масок! — современно­го издателя. Волк-анархист, спасаясь от волков-плутократов, доверяется ему. Тот, не будучи волком (и лондонским издате­лем) и потому не настолько восхищаясь собственным подвигом, чтобы сделаться кровожадным, не швыряет его в гущу преследующих волков, а, напротив, всячески помогает скрыться, и тот уезжает, познав наконец силу, которая сильнее динами­та, хотя ее не купишь за шесть пенсов. Будем надеяться, этот справедливый и достойный человеческий поступок пошел на поль­зу Европе, хотя беглому он помог ненадолго. Волки-плутократы все-таки выслеживают его. Беглец стреляет в случайного, бли­жайшего к нему волка, стреляет в себя и затем своим портре­том в газетах доказывает миру, что он никакая не уродливая игра природы, не оборотень, а красивый юноша, что в нем не бы­ло ничего ненормального, кроме устрашающей отваги и решимо­сти (отсюда испуганный вопль «трус!» по его поводу), то есть тот, кому убить счастливую юную чету в утро свадьбы пока­залось бы при других, разумных и доброжелательных, человече­ских обстоятельствах неестественным и ужасным преступ­лением.

И тут наступает кульминация иронии и бессмыслицы. Волки, оставшись без волчатины, накинулись на того благород­ного человека и, как у них водится, кинули в тюрьму за то, что он отказался сомкнуть зубы на горле динамитчика и держать жертву, пока подоспевшие не прикончат ее.

Так что, как видите, человек не может быть в наше вре­мя джентльменом, даже если захочет. Что касается желания быть христианином, то тут ему предоставляется некоторая свобода, так как, повторяю, христианство имеет два лика. Об­щедоступное христианство имеет в качестве эмблемы висели­цу, в качестве главной сенсации — кровавую казнь после пытки, в качестве главного таинства — фанатическую месть, от кото­рой можно откупиться показным покаянием. Но существует более благородное, более неподдельное христианство, оно утвер­ждает святую тайну Равенства и отрицает вопиющую тщету и безрассудство мести, которую часто вежливо именуют на­казанием или Правосудием. Христианство виселицы дозволено, другое считается уголовным преступлением. Понимающие толк в иронии отлично знают, что единственный издатель в Англии, который отрицает наказание как в принципе неправильное, не признает также и христианства, свою газету он назвал «Сво­бодомыслящий» и арестован за «дурной вкус» по закону, напра­вленному против богохульства.


ЗДРАВЫЕ ВЫВОДЫ

А теперь я попрошу возбужденного читателя не терять головы, приняв ту или иную сторону, а вывести здоровую мо­раль из этих нелепостей. Вы не проявите здравого смысла, если предположите, чтобы законы, обращенные против преступности, применялись только к главарям и не применялись к соучастни­кам, чье согласие, совет или умолчание обеспечивают безнака­занность главарю. Если уж вводить наказание как элемент за­кона, надо наказывать и за отказ наказывать других. Если у вас имеется полиция, в ее обязанности неизбежно входит пону­ждать всех содействовать полиции. Бесспорно, если законы ва­ши неправедны, а полицейские выступают как орудие притесне­ния, в результате мы получим грубое вторжение в частное сознание граждан. Но тут уж ничего не поделаешь. Един­ственное средство не в том, чтобы всем, кому заблагорассу­дится, давать право мешать исполнению закона, а в том, чтобы создать такие законы, которые бы располагали к обще­народному согласию и не расправлялись жестоким и бессмыс­ленным образом с правонарушителями. Никто не одобряет взломщиков, однако современный взломщик, будучи задержан до­мовладельцем, обычно взывает к поймавшему, умоляя не обре­кать его на бесполезные ужасы каторжных работ. В иных слу­чаях нарушителю удается скрыться, так как те, кто мог его выдать, не считают такое правонарушение серьезной виной. По­рой в противовес официальным возникают неофициальные три­буналы, и они нанимают убийц на роль палачей, как делал, напри­мер, и Магомет, пока не утвердил свою власть официально, или ирландские католические организации за время долгой борьбы с лендлордами. В таких ситуациях убийца разгуливает на свобо­де, хотя всем в квартале известно, кто он и что совершил. Его не выдают отчасти потому, что оправдывают его точно так же, как законное правительство оправдывает своего официаль­ного палача, а отчасти потому, что их убьют, если они его вы­дадут,— еще один прием, перенятый у официального правитель­ства. Стоит учредить трибунал, пользующийся услугами наемного убийцы, не питающего личной вражды к жертве, — как всякая моральная разница между официальным и неофи­циальным убийством исчезнет.

Короче говоря, все люди — анархисты по отношению к за­конам, противоречащим их совести либо в своих основных прин­ципах, либо в мерах наказания. В Лондоне злейшими анархиста­ми можно считать судей, так как многие из них так стары и невежественны, что, когда их призывают применить закон, осно­ванный на принципах и сведениях менее чем полувековой давно­сти, они с ним не соглашаются. И поскольку они всего-навсего заурядные, доморощенные англичане и закон как абстрактное понятие они не уважают, то они наивно подают дурной пример, нарушая его. В этом случае человек отстает от закона. Но когда закон отстает от человека, человек все равно оказывается анархистом. Когда какая-нибудь грандиозная перемена в со­циальном устройстве, например индустриальная революция во­семнадцатого и девятнадцатого веков, делает наши правовыеипромышленные установления устаревшими, анархизм превра­щается почти в религию. Вся армия самых активных гениев данного времени в области философии, экономики и искусства сосредоточивается на том, чтобы демонстрировать и напо­минать, что нравственность и закон — всего лишь условности, они могут быть ошибочными и постепенно устаревать. Траге­дии, где героями выступают бандиты, и комедии, где законопослушливые персонажи, наделенные общепринятой моралью, выс­меивают сами себя, приводя в негодование зрителей каждый раз, как они выполняют свой долг, — появляются одновременно с экономическими трактатами под заглавием типа: «Что та­кое собственность? Грабеж!» — и с историческими сочинениями на тему «Конфликт между религией и наукой».

Так вот, такое положение вещей нельзя считать нор­мальным. Преимущества жизни в обществе пропорциональны не­свободе индивидуума от кодекса морали, а свободе от сложно­сти и тонкости кодекса, который этот индивидуум готов не только принять, но и поддержать как нечто столь жизненно важное, что всякий правонарушитель делается вообще недопу­стим ни под каким видом. Но подобная позиция становится не­возможной в условиях, когда единственные в мире люди, спо­собные заставить услышать и запомнить себя, растрачивают всю энергию на то, чтобы нас тошнило от современного закона, современной морали, респектабельности и законной собственно­сти. Обыкновенного человека, необразованного по части теории общества, даже если он воспитан на латинских стихах, невоз­можно восстановить против всех законов своей страны и одно­временно убедить чтить закон как абстрактное понятие, жиз­ненно необходимое для общества. Стоит приучить его отвер­гать известные ему законы и обычаи, и он будет отвергать саму идею закона и саму основу обычаев, высмеивая человеческие права; превознося безмозглые методы как «исторические» и не признавая ничего, кроме чистого поведенческого эмпиризма: динамитакак основы политики и вивисекции — как основы науки. Эmo чудовищно, но что тут можно сделать? Вот я, например: по классовой принадлежности человек респектабельны, по наличию здравого смысла — не терпящий беспорядка и пустых трат, по образу мыслей — считающийся с законами до педантизма, по темпераменту — осторожный и бережливый, почти как старая дева. И тем не менее я всегда был, есть и теперь уже всегда буду революционно настроенным писателем, ибо наши законы делают Закон как таковой невыно­симым; наши пресловутые свободы уничтожают всякую Свобо­ду; наша собственность есть организованный грабеж; наша мораль — бесстыдное лицемерие; нашей мудростью распоря­жаются неопытные (или с отрицательным опытом) профаны; наша власть в руках трусливых и слабовольных, а наша честь насквозь фальшива, с какой стороны ни посмотри. Я — враг су­ществующего порядка и имею на то свои причины, но мои напад­ки нисколько не мешают людям, которые считают себя врага­ми этого порядка по своим собственным, но не моим причинам. Существующий порядок может сколько угодно визжать, что, если я буду говорить о нем правду, какой-нибудь глупец вынудит его стать еще хуже, попытавшись уничтожить его. Что ж, ничего не могу поделать, даже и предвидя, до чего он может докатиться. Даже сам этот порядок способен предвидеть, к чему может привести новое ухудшение: к тому, что обще­ство со всеми его тюрьмами, штыками, кнутами, остракизма- ми и лишениями окажется бессильно перед лицом Анархиста, готового пожертвовать своей жизнью в борьбе против обще­ства. От дешевых опустошительных взрывчатых средств, ка­кие может изготовить любой русский студент и с каким на­учился обращаться любой русский гренадер в Маньчжурии, нас охраняет то, что храбрые и решительные люди, когда они мер­завцы, не станут рисковать своей шкурой ради человечества, а когда не мерзавцы, то настолько гуманны, что любят челове­чество, ненавидят убийство и ни за что не станут совершать его, если только не растревожить в них совесть сверх меры. Значит, средство простое — не растревоживать их совесть сверх меры.