Майская ночь, или Утопленницы — страница 4 из 68

— Да он завсегда так!

— А завтра, слышь, как раз в четвертую и ступай. Со мною вместе…

— А тобе куды деть?

— В плат сверни да в котомку сунь.

— А спросит, чаво в котомке?

— А ты ему с котомкой-то не показывайси.

Призадумался Стенька.

— Сабельку точить?

— Точи…

* * *

Так оно все наутро и случилось. Разослал Ураков разбойничков в три конца, а четвертый заповедал. «В энту, — говорит, — сторону ни по ногу не шагай!» Стенька, по обыкновению своему, давай перечить, кочевряжиться:

— Чаво енто? Куды хочу, туды иду!

Уставил на него грозный атаман свой мигучий глаз. Чародейский.

— Про Волкодира слыхивал? — вопрошает.

— Не-а…

— Твое счастье, кашевар. А пойдешь в ту сторону — еще и взвидишь, не приведи Господь! Ненадолго, а взвидишь…

— А чаво он?

— Таво! Чуда речная. Броня на ем — как на князе Барятинском, Юрии то есть Никитиче — неразрубная… Как взвидишь — сабельку бросай и сам в пасть к нему лезь! Все меньше хлопот…

* * *

Шли рощей и переругивались. Нет, шел-то, понятно, один Стенька — голова барыней в котомке ехала.

— Чаво идем? Волкодиру в пасть?

— Боисси, недовыросток?

— Дык… Боись не боись…

— Вот и не боись!

На ближней раине, натопырив перья, орала горбатая ворона.

— Нишкни, карга! — прикрикнул на нее Стенька. — Ишь!..

Ворона не унималась.

Волкодир… Кто ж он такой, этот Волкодир? Верно, волк какой-нибудь громадный. А почему тогда чуда речная, если волк? Еще и в броне…

Деревья расступились, и очутился Стенька на обрывистом волжском бережку. Глянул — чуть сабельку не выронил. Такое там лежало, что и впрямь оборони Господь! Взять ящерку, приумножить до верблюда хивинского — как раз оно и получится.

— Энто хто?.. Волкодир?..

Голос от страха пропал — один шип остался.

— Коркодил, — буркнули из котомки. — А в Волкодира это его уж ваши волжские переиначили… по недослышке…

— Дохлый, что ль?..

В котомке сердито промолчали.

Откуда-то свалилась все та же отчаянная ворона, явно целясь присесть на серо-зеленый горб недвижного страшилища. Но тут что-то шевельнулось, и Стенька заметил наконец рядом с бугристой и вроде бы замшелой коркодильей башкой саму Настю. Вернее, тулово ее, сидящее на коряге. Скорбно оглаживая одной рукой прижмуренное веко ящера, безголовая отогнала пернатую нечисть. Та шарахнулась, обезумевши.

Сидящая встала и направилась к Стеньке.

Мигом все уразумев, полез кашевар в котомку, достал голову, подал со всем нашим почтением.

Настя приняла ее обеими руками и бережно водрузила на плечи. Обмахнула с шеи следы засохшей крови. Огладила личико, словно бы проверяя, все ли на месте.

— Коркодил… — горестно повторила она. — А было у него еще одно имечко… тайное… Собеказухия. Потому как сам собе указ[1].

Отважился Стенька — тронул эту страсть. Вроде и вправду дохлый.

— Печенези тобе молились, — со слезой продолжала Настя, обращаясь к простертому на траве чудищу, — половцы молились… Татаре Зилантом звали, казаки — Яиком Горынычем… Царство хазарское за грехи утопил, Ростислава-князя под воду утянул… Учугов одних порушил — не счесть… Ни стрела тобе каленая не брала, ни палица железная…

— А чаво ж ен? — опасливо полюбопытствовал Стенька.

— Срок вышел… Годков-то ему, почитай, сколько? Волге с Волховом ровесник…

— А ты-то ему кто?

— Я-то?.. — усмехнулась, приосанилась. — А я вроде как невеста евойная… была.

— А ноне чья?

Вмиг осерчала, глазами пыхнула.

— Ноне — твоя… Чаво мигаешь? Тобе теперь учуги рушить, царства топить…

— Чаво это?

— Таво это! Перва ты моя встреча, чтоб тя об печь да в черепья!

А была та Настя белесая, светлоглазая — иноземного, чуть ли не варяжского подобия. Здешние-то все смуглявые да чернобровые. Оно и понятно! Что цыгане, что казаки — обличье у тех и у других заемное. У цыган — покраденное, у казаков — награбленное. В какую сторону уходили в набег, с той стороны и баб привозили. А хаживали обыкновенно к басурманам.

Вот и батька Стенькин Тимофей Разя фамилию себе привез из Крыма. В смысле — жену. Врала, будто турчанка, на самом деле была татаркой, а глаз имела дурной: на что посмотрит — все спортит. Да и трех сынов таких же выпекла, особливо среднего…

* * *

— Минутку, минутку, Степан Тимофеевич! — не выдержал и возмутился я. — Это уже не байки, это исторические факты! Прямо из учебника…

Старик хитровато на меня покосился.

— А учебник тобе не байка?

А и впрямь…

* * *

Не по нраву пришлись юному Стеньке обидные Настины речи.

— Какого ж я шута сабельку точил?

— А такого шута, что руби давай! Уракову скажем: битва была.

Дохлый коркодил (он же Волкодир, он же Зилант, он же Яик Горыныч) и вправду казался неразрубным. Похмыкал Стенька, похмыкал, вынул сабельку, примерился — и хвать ею по горбу! Клинок отскочил, показалось даже, будто искорка брызнула. Да уж броня… Как на Юрии Никитиче, князе Барятинском.

— Этак ты ее выщербишь только! Пузом кверху опрокинь!

Стенька отложил саблю, ухватил Волкодира за переднюю лапу, поднатужился, но так и не превозмог. Пришлось звать на помощь Настю. Кое-как перевалили вдвоем навзничь. Отступили, отдышались. Да, брюхо-то, пожалуй, послабже будет, чем хребтина, — глядишь, поддастся.

Так оно и оказалось: вошла сабелька в пузо, как в сырую глину.

* * *

— Ну Степа-ан Тимофеич!.. — разочарованно взвыл я. — Ну нельзя же так! Все сказание загубили! Такое сказание… Красивое! Героическое! «Волкодир его тянет и хочет проглонуть сразу. Стал Стенька шашкой своей владать, все челюсти ему разрезáть…»

— Пасть посек… — помедлив, согласился старик. — Настя велела… Камень в брюхе нашел — белый, с кулак. Взял его голой рукой — пальцы жгеть. Хотел выкинуть — запретила. «Прибереги, — говорит, — пригодится». Ладно, сунул в котомку… А вот голову… — посетовал он. — Голову долго рубить пришлось. Умаялси. Сабелька вся в зазубринах, притупела, скривилась — совсем никуды… «Ну, — думаю, — не слуга ты мне больше. Новую искать надо…» А Настя обратно поперек: «Слуга, — говорит, — слуга. Только ты ее, слышь, не обтирай — прямо так Уракову покажешь…»

— И поверил Ураков?

— Куды там! Очумел, крику поднял — на весь берег!.. Орет — из дресен вылазит. «Врешь, — кричит, — Стенька! Я тута девять лет с шайкой своей промышляю, а и сам в ту сторону не ходил, и другим не велел! Не мог ты такую чуду одолеть!»

— А вы?

— Побожился ему, поклялся: «Правду говорю, чтоб меня об печь да в черепья! Хошь, пойдем поглядим?» И сабельку кажу…

— А он?

— «Ай, — говорит, — курвин-прокурвин сын! Зарубил, небось, кого по дороге и сабельку нарочно выщербил… Чаво удумал? Всех нас Волкодиру скормить?» А шайка-то — смотрит-слушает. Неловко атаману при них труса-то праздновать… «Первым, — грозит, — пойдешь, а мы уж за тобой…» Ну тут и остальных…

— Абдраган вдарил?

— Ён самый… «Никуды не пойдем! — орут. — Жрать хотим!» Проголодались, вишь… Кашу им вари! «А вот как сходим посмотрим, — говорит Ураков, — так и пирушку учиним! Ежели не соврал Стенька — заздравную, ежели соврал — заупокойную…»

* * *

До того страховиден был атаман Ураков, что иная перва встреча сама богу душу отдавала, не ждя, пока он ножик вынет. А Волкодир-то все ж страховиднее оказался — даже дохлый. Как взвидел атаман башку отрубленную с челюстями да пузо раскрытое — сперва остолбуха хватила, а потом кинулся он что-то там искать в потрохах. Искал-искал, руки по плечи окровавил — так и не нашел ничего.

— Камушка не было? — спрашивает.

А Стенька стоит рядом — вроде как недоумен.

— Иде?

— В Ногайской Орде! Камушек! Бел-горюч, с кулак!

— Не-а… Требуха одна…

Шайка поодаль толпится, перешептывается. Боязно им подойти.

Закручинился атаман.

— Рассосался, что ль?.. — горюет. — Али с нуждой наружу вышел?.. — Потом глянул на Стеньку: — Погодь! — говорит. — А котомку куды дел? Ты ж с котомкой был!

Углядел-таки, одноглазый… (А котомка-то в дупле давно припрятана — Настя велела.)

Стенька только руками разводит:

— Дык… Проглонул он котомку… Я ее в его со страху бросил — он и проглонул… Я ж чаво брюхо-то ему резал? Котомку искал…

— Нету?

— Нету!

— Энто чем же она те так дорогá? Котомка-то!

— Да трубка в ней была! Куды ж мне таперь без трубки?

Крякнул атаман.

— Ладно… Свою подарю. Айда праздновать…

* * *

И пошла у них заздравная пирушка. Три дня гуляли.

Глава 3. Бел-горюч камушек

Был у атамана Уракова на бережку любимый бугор. Взойдет на него атаман, оглядит единым глазом Волгу-матушку и чуть узрит какое суденышко — кричит зычным голосом: «Заворачивай!»

Ну те смотрят: вроде Ураков на бугре. Значит, лучше завернуть. Так-то он ограбит и, глядишь, отпустит на радостях. А не завернешь — осерчает, догонит, набьет те пороху во все дыры да и запалит с прибауткой. То-то веселье…

Отгуляли они три дня, продрали утром ясны очи — а по Волге кораблик бежит! Гаркнул Ураков — не слушают на кораблике: плывут себе и плывут.

— Ах, курвины-прокурвины дети! — говорит Ураков. — Совсем Божий страх потеряли!

Сели с похмелья в лодку, взялись за веселки.

— Ай, грянем дружно!

Настигли-то вмиг, да капитан на кораблике не прост оказался. Выйдет на палубу: глянет — догоняют разбойнички, возьмет и тряхнет портками. Ну тех сразу на двадцать сажен и отбрасывает.

Так и ушли нетронутые.

Опечалился атаман.

— Вишь, Стенька, — корит. — А найди мы тады с тобой в потрохах у того гада бел-горюч камушек, были бы и ноне с добычей…

* * *

Выйдя к дуплистой иве, Стенька сперва оберегся — глянул, нет ли кого окрест. Вроде никого. Вынул из дупла котомку, из котомки — камушек и стал гадать, что ж это за диво такое. Ну бел, ну горюч, а добыча-то тут при чем, о которой Ураков толковал?