Впрочем, никакой трогательной встречи в тот вечер и не произошло. Да, мы оказались с ней рядом и просидели плечом к плечу в течение томительных полутора часов. Все так и было… Но мы не сказали друг другу ни слова! Как выражался чеховский Чебутыкин: не угодно ли вам сей финик принять?!
Мы промолчали все полтора часа.
Быть может, она меня не узнала?
Почему же – узнала. Еще как узнала. Вздрогнула, напряглась, стрельнула зеленым глазом. Узнала – и, вероятно, ждала, что я первый… ну и так далее. Но я – ни звука. Поэтому и она – молчок. Немая комедия, ей-богу. Мы припухли и даже не повернулись друг к другу. Словно палые сухие листья, способные лишь на шелест, на лирический шорох (не забыть бы – вернуть этот славненький образ в бюро проката), словно робкие хрупкие бабочки, мимикрически притворившиеся двумя цветками, двумя незабудками, если так можно выразиться, а если нельзя – то двумя анютиными глазками, ну и так далее. Именно так мы и просидели, в ностальгическом окоченении, напряженные притворщики, совсем рядом, молча, подряд полтора часа, и оба, конечно, мысленно разоблачили друг друга – но ни звука при этом не произнесли. Мы таращились на экран. И там, на мерцающем волшебном холсте, на белой скатерти-самобранке, мы, опять же, как тени, слонялись среди вымышленных персонажей, там мы встретились, наконец-то, там наши души соприкоснулись и переплелись. И мне вдруг показалось, что я совершенно перевоплотился в экранного героя-американца с тяжелым волевым подбородком, а она – вот она, рядом, в облике загадочной Моники Витти, и чудесные ее глаза смотрят на меня с любовью и нежностью. Ведь именно об этом мы и мечтали – стать героями заочно любимого фильма, необязательно именно этого… но можно и этого. Наши души выпорхнули из грудных клеток и переметнулись на экран, а ветхие телесные оболочки остались в креслах, словно сброшенные пальто…
Так мы и просидели молча весь сеанс, рядом, не касаясь друг друга и неотрывно глядя на экран. Мы смотрели на самих себя. Мы смотрели кино про самих себя, про то, какими хотели мы быть изысканными («некоммуникабельными»!) страдальцами, и какими мы никогда не были и не стали, и теперь уж не станем…
А когда фильм закончился, мы встали – и, не глядя друг на друга, разошлись в разные стороны. Вот и все. Такие дела. Долгожданная встреча не состоялась. Пшик.
А ведь как можно было бы славно пообщаться! Мы могли бы о стольком поговорить, мы могли бы весь вечер… и ночь напролет… до утра мы могли бы взахлеб разговаривать, перебивая друг друга… Так ведь нет же – разбежались трусливо, как мыши… Ну, что мы за люди такие?! Нет, мы не люди, мы ненормальные, мы инвалиды, калеки, ветераны холодной войны, полузадушенные, полузадохшиеся… и наши неразвитые души за годы бездействия и духовной блокады завяли и высохли… и привыкли мы жить лишь воображением, а живая реальность пугает нас и отвращает. Наши органы чувств атрофировались от многолетнего неупотребления – и мы ослепли как кроты, онемели как рыбы, оглохли как… как… Мы совсем не чувствуем друг друга, не ощущаем ни вкусов, ни запахов… Как же долго мы прозябали в нашей «красной пустыне», корчась от зависти и тоски…
Впрочем, думал я, выйдя в тот вечер из кинотеатра, сейчас жизнь настала совсем другая. Времена изменились, живи и радуйся. Говори, что хочешь. Читай, что хочешь. Смотри, что хочешь. Если хочешь, конечно. А если хочешь – будь счастлив. Ведь правда же? Правда же? Ну чего ты молчишь? Конечно, правда!
Но моя-то жизнь… но моя любовь… но мое-то счастье…
Так весь день и прошел в полудреме, и когда, уже поздно вечером, вернулась моя жена, на телеэкране показывали сжигание чучела Зимы – зрелище зело забавное.
– А вот и мы, герои детских сказок! – сказала супруга, помахивая мне ладошкой. – Надеюсь, ты тут не скучал?
Она была пьяна. Она была похожа на чучело Зимы – такая же взъерошенная, разлохмаченная, с такими же вытаращенными безумными глазами.
…примерно так же выглядела она в тот день, когда впервые привела домой своего косоглазого доктора – целовалась с ним у меня на глазах, спала с ним на полу, в двух метрах от меня, хихикала как идиотка, произносила похабные слова…
Как такое можно забыть и простить? Как такое можно было стерпеть?
Как такое можно было допустить?!
…Ах, ну да – ты же был в коме… ты был в состоянии кататонического ступора… ты был в состоянии гипнотического транса… ты был па-ра-ли-зо-ван…
Но ведь ты был рядом – и ты все это видел! И сейчас ты видишь ее – и молчишь, и не скажешь ни слова!
– Чего уставился? – проворчала пьяная жена. – Не нравлюсь? Ах, недоволен, что я выпила? Так ведь праздник сегодня! Масленица! Проводы русской зимы! Даже мамочка моя на карусели каталась… так накаталась, баба-Яга, что ее потом скорая увезла… боюсь – загнется… А ты не катайся на карусели, старуха! Чего молчишь? Чего уставился? Или ты ревнуешь? Не имеешь права! Молчишь? Ну и молчи! Если б не ты, я давно бы отсюда уехала… И не в Китай, на хрена мне эта Поднебесная… И не в японскую зону… На Запад свалила бы, как многие – у нас здесь, в зоне Ру, ловить нечего… Вон сынок наш окончательно решил уехать в американскую зону… жена его там давно уж, теперь и он с Настей хочет… А я тут возле тебя сижу, как привязанная… дура!.. дура, конечно… долг свой супружеский выполняю… Если б не ты… ах, если б не ты! Если б не ты – я совсем по-другому бы жизнь прожила… Я бы ни за что не стала аборты делать – а ведь это ты меня, девчонку, дважды гонял на аборты! Чего смотришь, мудак? Забыл? Разве я говорю неправду? Чистая правда! Двое деточек… – И она всхлипнула. – Двое ангелочков… это ты их заставил убить… ты! А эти деточки были бы, может, получше, чем тот, что у нас сейчас – ни рыба, ни мясо… я знаю! Я в этом уверена! – Жена зарыдала. – Из одного убиенного деточки мог бы вырасти гениальный скрипач… я знаю! Я знаю! А вторая деточка… ангелочек!.. девочка моя неродившаяся… нежная, сладкая!.. Из нее бы выросла чемпионка мира по фигурному катанию… как Ирина Роднина! И не смейся, гад! Не смей, гад, смеяться над моим горем! Развалился тут, лежит… вонючка, гнида, тварь… Чтоб ты сдох скорей! Кощей бессмертный! Чтоб ты сдох! Чтоб ты сдох! Чтоб ты сдох!
…в эту майскую ночь мне приснилась Милка – старая гнедая кобыла, жившая при нашей психобольнице еще в ту пору, когда я только начал работать врачом-психиатром… Сонно жующая сено, смешанное с комбикормом, она дремлет стоя на задворках больничного двора. «Милка моя, – говорю я, поглаживая крутую холку, мягко расправляя спутавшуюся гриву, – лошадка ты моя славная…» Она добродушно ржет, скалит желтые зубы, косит карим огромным глазом.
В этом сне я зачем-то привел ее к себе домой, в однокомнатную квартиру на третьем этаже «хрущёвской» пятиэтажки, и мы стали с ней жить вдвоем. Кормил я ее неплохо, давал и ячмень, и овес, и морковку добавлял, и поил трижды в день вволю, и соли не забывал подсыпать. Собирал для нее с газонов в целлофановый мешок свежескошенную душистую сочную траву. Аккуратно расчесывал большим гребнем черный хвост и гриву, так же тщательно чистил щеткой ее гнедой корпус, пока темно-коричневая короткая шерсть не начинала блестеть и лосниться. А потом я вывел ее на балкон, то есть целиком она выйти, конечно же, не могла, а лишь полкорпуса высунула наружу, и я стоял рядом, опершись на перила, и поглаживал ее трепетную морду, и ласково теребил ее гриву. Милка спокойно смотрела с балкона – сверху вниз – на город, на людей, на машины, на кроны деревьев, на далекие синие горы, на огромный бескрайний мир – и я видел в ее лошадином взгляде полное равнодушие. Этот шумный мир ее не интересовал. Она устала от этой жизни. И ко мне она относилась спокойно – с тихой вежливой благодарностью, но без проявлений особой любви и привязанности.
А ночью я вывел ее на прогулку, во двор, а потом и на улицу, где в этот час не было ни прохожих, ни машин. Мы неспешно шли с ней рядом, и по легкой дрожи, пробегавшей по ее крупу, я мог угадать, что истомившаяся кобыла готова ускорить шаг. «Ах, Милка моя, – прошептал я, обнимая ее теплую голову, целуя ее в гуттаперчевые сухие губы. – Ну, держись!»
И вскочил на нее верхом, и крепко вцепился пальцами в гриву, и ударил пятками в теплые и тугие бока – и закричал: «Н-но!.. Милка, пошла!»
И она понеслась – и не рысью, а стремительным галопом – легко и свободно, как в молодости, как в юности, как в детстве, как в сладком деревенском сне…
– Деда, привет, это я, Настя. Папа на работе, прабабушка умерла в больнице, а бабушка ушла в школу – сегодня там родительское собрание. Она попросила, чтобы я с тобой посидела. А я скоро пойду в первый класс! Как жалко, что ты молчишь, я бы с тобой посоветовалась – что мне лучше надеть первого сентября… Я вся на нервах, деда! Мама с бабушкой хотят, чтобы я надела школьную китайскую форму, как у всех, а мне хочется черный бархатный сарафанчик с серебряной пряжечкой и розовую кофточку с перламутровыми пуговками… И синие туфельки! Как ты думаешь? Ну да, ты же не разговариваешь… А смотришь так, будто все понимаешь.
А ты, деда, не притворяешься? Я бы никому-никому не сказала, это был бы наш с тобой секрет! Ну, не хочешь – не надо. А папа собирается скоро уезжать в американскую зону, к маме… Насовсем! Ты представляешь? Он хочет сначала один уехать, а потом, когда устроится – и меня заберет с бабушкой… Нет, ты представляешь? Я вся на нервах! Я совсем не хочу уезжать! А тебя они не хотят забирать с собой… Ты представляешь? Хотят тебя здесь оставить этим китайцам… А мне это очень не нравится, потому что я не хочу жить без тебя! Как – почему? Да потому, что ты мой самый любимый дедушка, вот почему. Ты немой, но ты мой! И мне совсем не противно, что ты немножко плохо пахнешь, я бы тебя протирала вкусным одеколончиком, и ты бы пахнул ну как цветочек, честное слово… Ах, дедуля… Мне бы очень хотелось, чтобы ты поскорее выздоровел – и мы бы с тобой дружили, и разговаривали бы, и вместе играли бы, и делились бы разными секретами… Ты не хочешь? Мне кажется, что ты хочешь мне что-то сказать… Ведь правда же? Правда? Ах, деда, я вся на нервах… Сейчас я тебе открою страшную тайну, но ты никому-никому, даже если вдруг сможешь заговорить… Вот эта страшная тайна – когда я вырасту, я выйду замуж за Вадика из нашего двора, он тоже первого сентября пойдет в школу, и мы с ним вчера поклялись в вечной любви, мы поклялись на крови! Да! Вот, посмотри – мой пальчик – а на пальчике ранка – это я вчера ножиком расковыряла – и кровью расписалась на бумажке, и Вадик тоже свой пальчик расковырял и тоже расписался – и мы поклялись, что будем любить друг друга до гроба, а если кто предаст, нарушит эту клятву, тот будет проклят на веки вечные! Я вся на нервах, деда! Ты улыбаешься? Значит, ты понял, что я сказала? Скажи – ты все понял? Если «да», то моргни – и я буду знать… Ага!!! Ты моргнул – значит, ты все слышишь и понимаешь! Обманщик! Притворщик! Но, деда – тс-с-с – я никому не скажу… Ни-ко-му! Ни-ког-да! Ни за что! Тс-с-с!