у об этом. И получу за это миллион рублей. И это будут мои деньги, батя, с тобой я не поделюсь. Опять ты кричишь. Ну, решай сам, батя, даю тебе час времени. Если через час не приедешь в лагерь, я позвоню куда следует. Пока!
И я отключил сотовый.
ВАЛЕРИК
Я верю в бога, но не верю в вечную жизнь, в бессмертие души. Все мы – заводные игрушки, боженька вставляет в каждого из нас батарейки и мы живем, пока батарейки не сядут, а потом – чао, привет. И никакого тут нет кощунства, а просто – трезвое понимание реальности. Сам я давно уж избавился от иллюзий, хотя занимаюсь созданием на холсте иллюзорного мира, стремясь передать с помощью красок всю непередаваемую прелесть мира реального.
Да, я художник. Профессионал. Член творческого союза, заслуженный художник РФ, имею мастерскую, всё как положено. Впрочем, ничего, кроме мастерской, у меня нет. Да и ту грозят отобрать, ссылаясь на 131-й закон. Выставят на аукцион – и выкупай, если есть деньги. А откуда у меня деньги? Покупателей мало, редко кто может польститься на мои полотна, хотя сам-то я себе цену знаю – она высока. Так ведь в нашем провинциальном Кырске нет ни арт-рынка, ни приличных галерей, ни меценатов. Изредка кто-нибудь закажет портрет своей ненаглядной супруги или любовницы – и потом еще заглядывает через плечо, диктует: ты ей, братан, глазки покрасивше сделай, а то она у меня обидчивая, сука. Так вот и зарабатываю – гроши.
Но вообще-то грех жаловаться – почти все свое время отдаю любимому делу, каждый день пролетает в работе, которая так мне сладка, что я готов заниматься ею даже бесплатно. В отличие от моих собратьев по цеху, которые только и знают что строить бизнес-планы да околачивать кабинеты потенциальных спонсоров. Суета сует. Я же из мастерской почти не высовываюсь, тут и живу, другого дома у меня не имеется. Мне еще нет шестидесяти, но я оформил пенсию досрочно, с учетом инвалидности по зрению (да, я подслеповат, но ведь и Бетховен был глуховат). Грошовой пенсии мне хватает, чтобы не сдохнуть. И сын Ярослав иногда подкидывает – то жратвы, то деньжат. Я его не прошу – сам не забывает одинокого папку. А чего стесняться? Зарабатывает он неплохо в своей фирме, и жена его Светлаша при деле, то есть при нем, в том же офисе секретаршей. Детей у них нет, что им, деньги солить, что ли?
Кстати, скоро Светлаша должна родить, на последнем месяце ходит. Ярослав озабоченный, хмурый, предчувствует море хлопот. А у меня заранее сердце от радости то замирает, то скачет – скоро стану дедом! Одинокая жизнь хороша, конечно, особенно для художника, но иногда такая тоска наплывает, что хоть вешайся, хоть стреляйся. Пару раз я на грани был, честное слово. Никому не рассказывал, но сам-то я этот ужас помню. Первый раз – когда умерла моя жена Тамара. Пусть мы с ней давно уж не жили вместе, но все равно душой-то были привязаны друг к другу, я вообще человек привязчивый, хоть и капризный, и мнительный, и эгоистичный. Мне всегда почему-то казалось, что если сегодня этот человек – мой, то значит – и навсегда. Ей, Тамаре, наверное, вовсе так не казалось, а вот я – после ее внезапной смерти так уж затосковал, так затосковал… несколько дней не ел, из дома не выходил, работу забросил, не мылся даже, совсем опустился, как бич стал. В ту пору меня сын Славка спас – пришел, растормошил, повез за город, в лес, на дачу, на озеро… Если б не он – я точно б тогда голову в петлю сунул, или с балкона шагнул, а живу я, кстати, на седьмом этаже.
Второй раз такая же черная волна накатила, когда открылась моя юбилейная выставка, приуроченная к пятидесятипятилетию. Предоставили аж два зала в Доме художника, афиши по городу, объявления по радио, интервью по телику, на церемонию открытия толпа собралась, речи звучат поздравительные, букеты, подарки… Казалось бы – радуйся, ликуй! Смотри, как все тебя любят! А у меня – такой мрак на душе, будто я на собственных поминках стою, и все со мной будто прощаются, мол, какой был хороший художник, какой был замечательный человек… Слушаю – и не верю ни единому слову. В каждом слове – фальшь, лукавство, обман. Лица масляные, улыбчивые, а глаза – чужие, холодные, лживые… Глянул на молодых художников, что стояли за спинами стариков – на их лицах не было лжи, там сверкала откровенная усмешка, честный сарказм, искреннее глумление. Молодые глаза не лгут! В этих наглых прекрасных глазах я увидел всю правду о себе и своем искусстве. Никому ты не нужен, старик. Скорей бы ты сдох – и освободил бы свою мастерскую для кого-нибудь из нас. Твоя живопись устарела, как и сам ты, развалина, и твои искусственные зубы тебе не помогут, и твой бархатный пиджак тебя не спасет, и твои фривольные шуточки лишь свидетельствуют о твоем маразме. Твой поезд не просто ушел, он тебя переехал, твой поезд.
После того вернисажа я возвращался домой пешком, хотя в мастерской меня ждали друзья и сын с невесткой, и стол, полный яств, и мои замечательные пейзажи и натюрморты стояли вдоль стен – лучшее украшение интерьера… но я не хотел возвращаться, и часа три бродил по темному городу, изнывая от собачьей тоски, а когда все-таки вернулся, то не стал ничего отвечать на обрушившиеся на меня вопросы и упреки, но молча сел за стол и выпил полный фужер водки, которая показалась мне простой водой.
У меня нет будильника, но в это февральское утро будто что-то в моей седой башке прозвенело: проснись! Я открыл глаза, глянул на часы – шесть утра. Что такое? Идти никуда не надо, давление, вроде, в порядке, сердце почти не болит, тьфу-тьфу-тьфу, так чего ж мне не спится-то, старому дураку?
Снова лег и закрыл глаза – и тут же меня пронзило: ОН родился! Мой внук – родился!
Схватил телефонную трубку, набрал номер ординаторской в том роддоме, где лежала Света – и дрожащим голосом спросил:
– Как там Светлана Белякова?
– Только что родила, – ответил сердитый женский голос.
– Мальчик?
– Мальчик, мальчик… УЗИ не врет.
– Ну и как он?
– Как, как… Какает нормально. Шучу. Все в порядке, здоровый пацан. Четыре двести. А вы кто – дедушка?
– Конечно! Огромное вам спасибо! А можно их навестить?
– Ну не сейчас же. Пусть мамаша с ребеночком отдыхают. Позвоните позднее.
– Спасибо! Спасибо! Огромное вам спасибо! – повторял я одно и то же, и даже когда она бросила трубку и зазвучали гудки, я продолжал восторженно повторять: – Спасибо, спасибо, спасибо…
Словно благодарил в ее лице судьбу за этот бесценный подарок.
А потом я помчался в магазин – и потратил все деньги, какие только у меня были, на подарки новорожденному – накупил всевозможных пеленок, распашонок, подгузников, игрушек-погремушек. Не сразу сообразил, что тащить все это в роддом смешно и бессмысленно. Отнес покупки домой, позвонил сыну – и договорился с ним встретиться в роддоме.
Встретились в приемной. Сын, в отличие от меня, был спокоен и деловит. Полноватый, высокий, с короткой стрижкой и модной небритостью щек, в длинном черном распахнутом пальто, он стоял возле открытого оконца, где принимали передачи. Славик передал Светлане фрукты и очищенные грецкие орехи (чтобы лучше шло молоко).
– Ну, поздравляю, сынок! – схватил я его за плечи. – Как решили назвать малыша?
– Валерием.
– Значит, Валерик? Ура!
– Да ты тише, тише, папа. Чего ты так разволновался… Можно подумать, это у тебя сын родился. Небось, мне так не радовался в свое время…
– А я то время уже и не помню! – сказал я дрожащим от счастья голосом. – Сегодня – мое время! Лучше скажи – когда я смогу увидеть Валерика?
– Да хоть сейчас. Светлане как раз должны его принести на кормление. Их палата на первом этаже. Пошли.
Мы вышли во двор, подошли к окну, на стекле которого была приклеена бумажка с цифрой «7», сын заглянул в окно, постучал ногтем по стеклу, поманил кого-то пальцем – и к окну подошла Светлаша с ребенком на руках. Она была в пестреньком больничном халатике, лицо бледное, под глазами тени.
– Покажи нам его! – крикнул Славик.
Светлаша придвинула к окну драгоценный сверток, из которого высовывалось круглое розовое сморщенное личико с вытаращенными карими глазенками.
Да, это был мой Валерик – мой маленький мальчик, которого я так ждал, сам не зная об этом, все последние долгие годы. Это был он, мой малыш. И я заплакал от счастья.
Дни проходили, а Света всё не выписывалась из роддома. Я уже изнемог в ожидании встречи с Валериком, изводил телефонными звонками и сына, и Свету (у нее был мобильный), и врачей, которые всё толковали о каких-то непредвиденных осложнениях, о необходимости обследования, вгоняя меня в тревожную панику.
– Здоров ли ребенок? – кричал я в трубку, и мне отвечали:
– Здоров, но нужны дополнительные анализы…
– Зачем же, если здоров? – недоумевал я, чувствуя, что меня водят за нос.
А меня и впрямь водили за нос, не решаясь, видите ли, сказать горькую правду.
Правда же заключалась в том, что ребенок родился с болезнью Дауна – врожденным хромосомным заболеванием…
– Ну и что? – горячо перебил я сына, когда он, зайдя ко мне в мастерскую, впервые отважился поведать эту тяжкую тайну. – Разве от этой болезни умирают? Будем лечить, будем за ним ухаживать, будем за него бороться… Я тебе буду помогать – обещаю!
– О чем ты говоришь, папа? – страдальчески поморщился Славик. – Болезнь Дауна неизлечима. Мальчик будет отставать в развитии… он так и останется слабоумным, уродом… Да лучше бы он вообще не родился!
– Типун тебе на язык! – ужаснулся я. – Это же твой ребенок… Как ты можешь говорить такое? Я же видел его – он такой славный, так похож на тебя и на меня…
– Ну, спасибо… – Лицо его передернулось, и мне показалось, что Славик сейчас заплачет. – Эх, папа, папа… Ты сам хуже ребенка… Для тебя он – живая игрушка, утешение в старости, а для меня – горе и наказание… Как ты не понимаешь?
– Значит, надо нести свой крест, – сказал я тихо, опуская глаза. – Разве мы живем только для удовольствия? Это твой ребенок – чего тут еще толковать?