Майя и другие — страница 46 из 58

Счастлива – и на здоровье.

Они увиделись только в 2005 году.

Копотов переминался у могилы, стараясь не смотреть на гроб и часто-часто моргая. Все двоилось, тряслось, как будто снятое с руки, – деревья, незнакомые лица, серое небо, губы самого Копотова. Он изо всех сил пытался не расплакаться, но не справлялся. Нет, не справлялся.

Мама умерла. Мама.

Пару раз всего перевел ей деньги, скотина. Всего единожды пригласил к себе. Как она удивлялась всему. Как радовалась. Ахала. Маленькая, одета плохо. Сутулая. Зато в горы каждый год катался на две недели. И в Италию летом. Тоже – каждый год. Один. Копотов закусил губу, всхлипнул. Хрюкнул даже. Отвернулся. Кто-то подошел, хрустя кладбищенским гравием. Взял за руку. И Копотов, не открывая глаз, узнал сразу же – по запаху, по теплу. Сгреб в охапку, привалился, зарылся носом, лицом. Расплакался, наконец, в полную силу, в голос, отчаянно. Она. Слава Богу. Только и сказала – Санечка, родной. И сразу стало легче.

Копотов, все еще смаргивая слезы, все еще задыхаясь, удивлялся. Великолепная стала. Вот именно это слово – великолепная. Высокая, тонкая. Шея, как у статуи. А одета как! Каблуки, шелк, кашемир. Пальцем стерла с его мокрой дрожащей щеки помаду. Темно-красную. Как укус.

Ты краситься стала, что ли?

Мне уже тридцать два года, Саня. Можно.

Копотов кивнул, успокаиваясь. Можно. Тебе вообще все можно. И всегда было. Только мне ничего нельзя. Она засмеялась – тоже по-новому, запрокинув голову, напоказ. За спиной у нее маячил какой-то мужик, грузный, квадратный. Следил за каждым движением, как волкодав. Муж? Она легко кивнула. Не наигралась еще?

На этот раз все очень серьезно, Саня. Навсегда.

Мама писала, что в прошлый раз тоже все было… Копотов осекся. Ты надолго приехала? Она оглянулась на своего волкодава. Всего на пару часов. У Коти дела, он не может… У Коти! Копотов даже зубами скрипнул от отвращения. Она попыталась взять его за руку. Не злись, Саня. Я тебе позвоню. Или напишу. Обязательно! Или по скайпу наберу. У тебя же есть скайп?

Она, правда, позвонила. Через год, когда Котя канул в ожидаемое небытие. Бросил ее, скотина. Да еще и бил, оказывается. Как ты вообще могла это терпеть? Копотов дернул от злости микрофон. Она только плечами пожала. Он хороший человек, ты не думай. Просто не очень уравновешенный. Жалко его очень.

Да у тебя все хорошие! И всех жалко!

Да, сказала она очень серьезно. Все – хорошие. И всех – жалко.

Они тогда перезванивались почти каждый вечер. Как Копотов спешил домой, Господи. Отменил все вечерние встречи, занятия, бдения. Не разуваясь, бросался к компьютеру.

Привееет! Ну, рассказывай, как ты?

Копотов улыбался, едва удерживаясь от желания погладить монитор. Отчитывался самым аккуратным образом. Что ел, как спал, сколько тонн словесной руды наработал. Сны даже свои рассказывал, идиот. Ей все было интересно. Правда. Он это видел. Чувствовал. За пару каких-то месяцев она выучила по именам всех его коллег, знала, какие булочки он покупал к завтраку, напоминала, что пора забронировать апартаменты в отпуск. В Италию, как всегда? Да.

Слушай, а поехали в этом году вместе?

Копотов репетировал эту фразу несколько дней. Еле выговорил.

А? Поехали? У тебя же все равно в мужьях пересменка.

Монитор. Камера. Стол. Две незнакомые комнаты, испуганно вглядывающиеся друг в друга. Эрзац общения.

Копотов зажмурился даже. Давай, дура! Я соскучился до смерти. Скажи – да!

И вдруг там, у нее, в Москве, зазвонил мобильный. Она схватила его и тотчас вспыхнула от радости – ярко, молодо, страшно. Будто кто-то дунул в ночной костер. Извини, Саня. Это… я сейчас перезвоню. И отключилась. Больше не ответила ни на один звонок, ни на одно письмо. Просто исчезла. В очередной раз выкинула его из жизни.

Приехала только в этом году. Просто зашла на кухню. Копотов как раз ковырялся с тремя мусорными пакетами – стекло, органика, пластик. Вполне достойное занятие для историка. Сортировка ежедневной жизни.

Сказала – это я, Саня. И, как маленькая, уточнила – можно войти?


* * * * *


На перроне они снова поссорились – слава Богу, в последний раз. Копотов сдерживался изо всех сил, но это было просто невозможно. Сначала она попыталась сунуть чаевые таксисту – полную горсть мелочи и даже приблудившийся к этому бренчащему табору полновесный ойро. Водитель, степенный, немолодой, в порнографических совершенно подусниках, подаяния не принял, но посмотрел с таким вежливым недоумением, что Копотов даже зашипел – тут не принято давать на чай, дура, я же сто раз говорил… Она кивнула, вылезла из машины неловко, боком. Протянула монеты ему – горячие, влажные. Извини. Просто мне уже точно не пригодятся. Копотов машинально взял – и тут же отпихнул ее руку. Попьешь кофе в аэропорту, когда доберешься. Монеты снова перекочевали в ее пригоршню. Эмигрировали в очередной раз. В общем, купишь себе что-нибудь.

Она не слушала – смотрела куда-то за спину Копотова, так что он тоже оглянулся – толпы людей, носильщики, вкусный, вокзальный запах горячего железа, креозота и будущего. Давай нищему тогда отдадим. Вон, видишь того побирушку? Ужасно жалко. Побирушка, мордастый, щетинистый, черномазый, вальяжно расположился на перроне – картонка под увесистой жопой, пустая банка из-под пива. Это цыган. Ну и что? Она удивилась, как будто Копотов сказал несусветную глупость. А то! У него пособие – больше, чем у меня в месяц по двум грантам выходит. И жратва бесплатная три раза в день!

Копотов уже орал, все сумрачное, германское, выпестованное за годы, слетело мигом – на них оборачивались в недоумении, кто-то уже искал глазами спасительного полицейского, а Копотов все не мог остановиться, все перечислял свои незаслуженные обиды, пока не захлебнулся от злости. Ты зачем приперлась вообще? Я тебя звал? Попрощаться хотела, Саня, – сказала она просто и, привстав на цыпочки, поцеловала его в щеку – прохладными мягкими губами. Ты езжай. Не жди. Дальше уж я сама.

Она шла к вагону, неуклюже загребая ногами. Некрасивая, жалкая, Господи. Только затылок был прежний – светлый, плюшевый. Детский. У подножки она оглянулась еще раз, но Копотов уже шел к стоянке такси, почти бежал. Облегчение, постыдное, яркое, как воздушный шар, парило у него над головой, обгоняло, норовило сорваться с невидимой нитки. Еще одна незапланированная трата, последняя. И жизнь снова пойдет привычным чередом.

Таксист, вопреки теории вероятности, оказался тот же. Читал, поджидая клиентов. Копотов, садясь, привычно подсмотрел – Достоевский. Однако. Спасибо, хоть не по-русски. А я думал – это вы уезжаете. Копотов удивился – почему? Тот, кто остается, всегда больше грустит. Ваша подруга была очень грустная. Копотов раздраженно поправил – она не моя подруга.

Все равно – очень грустная.

Таксист глубокомысленно покачал головой, покалеченной Достоевским, тронулся, и Копотов, провожая глазами вечернее небо, сырость, мглу, отплывающий вокзал, вдруг вспомнил, как она посмотрела на розы – мелкие, зимние, суховатые, и сказала удивленно: они даже в январе живые, а потом плакала ночью, каждую ночь – тихонько, как будто скулила. А он ни разу не постучался, не вошел, только злился, проходя мимо и подбирая с пола там носок, тут – мятую футболку. Какая страшная бардачница все-таки. Никакого порядка. Ни в жизни. Ни в голове.


Копотов отпер дверь и по невытравимой русской привычке пошел сразу на кухню. На холодильнике, прижатая магнитом, висела записка.

Покорми, пожалуйста, Гитлера.

Копотов вдруг всхлипнул, рывком распахнул шкаф, еще шкаф, холодильник. Выхватил, наконец, коробку сухого корма, громыхнул – слава Богу, осталось еще, и сразу почти увидел – припрятанное, в уголке. Консервы, тоже кошачьи. Сложены аккуратным зиккуратом. Самые дорогие. Он отказался покупать – еще не хватало! Тунец в сливочном соусе. Кролик с креветками. Я себе такое позволить не могу! Когда успела? На что? Копотов с острым, жарким чувством стыда вспомнил, как она копалась в кошельке, шевеля губами – все пыталась перевести евро в рубли. Кем она вообще работала? На что жила? Что делала, когда закончились все эти Виталики и Коти? Когда все ее бросили? Разлюбили? Все. Даже он сам.

Единственный, кто у нее остался, – этот чертов Гитлер.


Копотов распахнул дверь – кота не было. Гитлер, – окликнул он. В живой изгороди что-то шуркнуло и затихло. Копотов громыхнул коробкой с кормом. Гитлер! Эй! Жрать хочешь? Нет ответа. Копотов заглянул под черные глянцевитые кусты, хлопнул калиткой и оказался на улице, праздничной, заграничной, ночной. Румяные, уютные фонари. Сахаристая изморозь. Гензель и Гретель. Самое безопасное место в мире. Как в детстве. Только совершенно, совершенно чужое. Чур, я в домике. Это она так говорила. Чур, я в домике. Дурочка, вечно пряталась в одно и то же место – под обеденный стол. Сидела там, занавесившись тяжелой скатертью. Ахала восторженно – как ты меня нашел? Из роддома приехала в розовом атласном одеяльце. Как Копотов боялся, что ее украдут! Хорошенькая, как кукла. Веселая. Бежала на толстых ножках, смеялась. На улице все оборачивались, улыбались. Точно украдут! Вот же дура! Копотов сгребал ее в охапку, прижимал к себе, трясясь от нежности и злости.

Ты кого любишь больше всех на свете? Никогда не задумывалась даже. Саню!

Копотов вдруг побежал, не замечая, что плачет, вообще ничего не замечая. Гитлер! – орал он по-русски. – Гитлер! Гитлер! В пряничных домиках засуетились. Захлопали там и тут двери, загомонили удивленные, негодующие голоса. Копотов заметался среди грубых фраз, виляя, уворачиваясь, шарахнулся от чьей-то морды, не признав соседа, милейшего, деликатного, совершенно одинокого. Как и он сам. Как он сам.

Гитлер! Гитлер! Пустите, суки! Да Гитлер же!

Из-за угла уже выворачивала полицейская машина, вырывая из темноты то синие, то белые сполохи, и крик сирены, истошный, отчаянный, на мгновение заглушил Копотова и снаружи, и внутри.

Кто-то наступил на упавшую коробку с кошачьим кормом и машинально извинился.