Майя Кристалинская. И все сбылось и не сбылось — страница 31 из 72

— Тебе было шестнадцать. Но ведь твои собратья были постарше, они знали, что делают и зачем им эта «пощечина общественному вкусу». А ты…

— А я уже был с усами, и мне хотелось другой, более яркой жизни, времена же были тяжелыми, тусклыми. Танцами я занимался активно. Ездил даже в Мытищи, там была знаменитая танцплощадка. В ресторане «Спорт» на втором этаже играл оркестр Лаци Олаха. Там было не протолкнуться, когда Олах играл. Он был потрясающим ударником. А позже ходили туда, еде на барабанах был Боря Матвеев. (О, Лаци Олах, кумир всей «стильной» Москвы, лучший, талантливейший ударник нашей советской эпохи, мрачный, полуграмотный венгерский цыган-самородок, скверно говоривший по-русски. Но в своем «барабанном» искусстве его догнал и Даже превзошел через несколько лет Борис Матвеев, которого сегодня можно увидеть на улице у театра имени Ермоловой, на той же, теперь уже бывшей, улице Горького, в составе небольшого бенда. Услышав виртуоза, прохожие замирают, не в силах двигаться дальше. Это уже причуды новой России, которая не в состоянии обеспечить сносную жизнь первоклассному музыканту и погнавшей его на улицу. — А. Г.)

Когда я начал ходить на танцплощадки, оркестры там исполняли Гленна Миллера, Дюка Эллингтона, по тем временам они шикарно играли, мне казалось, что это было в чисто американском духе. Играли знаменитый «Экспресс», «Караван».

Для меня стиляжничество выливалось в две сферы. Первая — ходить на танцы и знакомиться с «зубрами», изумительно они танцевали, вторая — хождение по «Бродвею», важно было показать, как ты одет. А когда были деньги, шли в коктейль-холл, это был — «кайф». На втором этаже — полумрак, музыка, коктейли.

Государство вело политику запретов, это было неправильно, запреты — разжигали.

— И все-таки — музыка, Юра. Что нравилось, что ты любил?

— У моего друга была коллекция пластинок Лещенко и Вертинского, я хорошо знал их. И всю советскую эстраду воспринимал через эту призму. Бунчиковы, Нечаевы мне были чужды, а вот такие, как Сикора, которые приближались к интимному жанру, мне нравились… В коктейль-холле все пело, гремело, свербило сердце. Рвал джаз, гремела посуда на столиках, подскакивали окурки в пепельницах, а в табачном дыму у самой эстрады вращали тонкими ножками, стуча подковками на подошвах, молоденькие пацаны с прическами а-ля Тарзан, в брючках-дудах, напоминающих фагот.

И разваливались коки на глазах у зачарованных подруг, разлетались набриолиненные пряди.

Пускай мотив звучит нам «ай лав го».

Это уже запел кто-то, кого трудно было различить в пелене табачного дыма, нечто бестелесное, видное только моментами, — темный костюм, галстук без экзотики, голос не сладкий, чуть треснувший внутри. Джаз словно доносится издалека, приглушенно рокочет саксофон, и ударные мягко рассыпаются невидимыми шариками.

Если б знала ты, как я любить могу,

Счастье и любовь тебе я принесу.

Скорей, скорей приди,

Прижмись к моей груди,

Любовь и счастье ждут нас впереди.

Зайдем с тобой мы в ресторана зал,

Нальем вина в искрящийся бокал.

Хочу с тобой одной я танцевать,

Любимой называть.

Расскажи, о чем тоскует саксофон,

Голосом своим терзает душу он,

Приди скорей, приди,

Прижмись к моей груди,

Любовь и счастье ждут нас впереди.

Пускай мотив звучит нам «ай лав ю»,

Я для тебя, любимая, пою,

Под звуки джаза я пою

О том, как я люблю…

Но ведь это не «бути», под которое выделывали кренделя стиляги, это — танго, да такое пронзительное, что не сравнятся с ним ни «Брызги шампанского», ни «Дождь идет» с душкой-тенором из Парижа.

Ни в одном песеннике вы не найдете это «Венгерское танго». Я бы назвал его лирическим лейтмотивом стиляг. О поэзии здесь говорить не приходится, однако стихи при всей своей неумелости все же чем-то трогают. Возможно, благодаря слиянию с мелодией, в этом не откажешь безвестному автору. «Зайдем с тобой мы в ресторана зал, нальем вина в искрящийся бокал», — мог напевать себе под нос возвращающийся с обычного вечернего променада по улице Горького подвыпивший студент в длиннополом зеленом пиджаке с широкими плечами. «Приди ко мне, приди, прижмись к моей груди…» — песня дразнила.

И она пробилась сквозь пласт песен более мастеровитых, которые звучали по радио, но вот такой щемящей откровенности в них не хватало. Если уж упорно замалчивали вернувшегося в СССР Вертинского, заставляя его петь в промерзлых залах Дальнего Востока, то что говорить об этой самодеятельной песне? Разумеется, на эстраде ей места не нашлось. Кабацкая она, эта песня, — вот такой, пахнувший пивом и вяленой рыбой, ярлычок висел на ней.

Но песня звучала не только в коктейль-холле и «Спорте», ее можно было купить у ГУМа в записи на тех же «ребрах», как и другую — она тоже была близка сердцу под голубой рубашкой — и тоже не из веселых, блюз «Сан-Луи». Под музыку страдающего джаза пары танцевали, прильнув друг к другу с беззастенчивостью влюбленных, трубач силился подражать Армстронгу, у которого был заимствован блюз, и не только попыткой классно сыграть, но и спеть безнадежно хрипло: «О, Сан-Луи, город стильных дам, крашеные губы он целует там…» Тоже вызов. Почти — по Маяковскому. Общество, привыкшее переносить куда более тяжелые удары, только поморщилось.

Стиляги утаптывали паркет в московских ресторанах, танцевали «буги», а затем первыми приняли на себя запретный рок-н-ролл, упивались тоже запретным для широкого экрана фильмом «Серенада солнечной долины» с джазом Гленна Миллера.

Идеологические монстры ощетинились и отстреливались, как могли. По стилягам палили «Комсомолки» и «Крокодил», не отставали периферийные газеты в тех городах, где стиляги, приняв условия игры москвичей, прошвыривались по своим «Бродвеям».

Бедные парни в зеленых пиджаках! Они и не знали, какого джинна выпустили из бутылки. В мгновение ока, по одному лишь сигналу недремлющего вождя, они могли превратиться в колымско-воркутинскую пыль. И хотя уже действовал лозунг: «Стиляга в потенции враг!», на самом же деле это был эпатаж весьма узкого, как их дуды, слоя молодежи, которая не собиралась, да и не могла заниматься любовью с политикой. Большей частью это были дети состоятельных родителей и примкнувшие к ним обожатели быстрых танцевальных ритмов. Но получился протест, а не только дразнилка.

Однако не будем преувеличивать заслуги наших революционеров. И круг их был узок, и от народа они были далеки. Даже в Москве многие были только наслышаны о них и никогда живого стилягу не видели. Разве что в кино. В Московском авиационном их и в помине не было. МАИ — институт тружеников, где студент обречен на каторжную работу, чтобы получить стипендию, а ведь ее не хватило бы даже на пару бокалов искрящегося вина в ресторане с любимой. Какие уж тут сумасшедшие буги-вуги, вот танго — другое дело, для этого и вечеринки в складчину достаточно, где можно и потанцевать с приглянувшейся девушкой под патефон.

Как-то вместе с Валей Котелкиной Майя видела в кинотеатре короткометражку, где играли Тамара Носова и Олег Анофриев. Носова — ученица-парикмахерша, Анофриев (вот ведь чудеса, Майя смотрит на экран и еще не знает, что лет через семь вот с этим артистом она будет записывать песню в радиопередаче «С добрым утром», не раз выступит в одном концерте, они станут добрыми друзьями, уважительно относясь к взаимной работе на эстраде) — стиляга с обязательным коком. Взмах ножниц — и срезанный кок летит на пол. Таков был сюжет. Майя с Валей очень смеялись над обиженным стилягой и как настоящие комсомолки одобряли его обидчицу.

Но стиляги сыграли свою, хоть и скромную, роль в отведенном им на несколько лет историческом пространстве. «Зеленопиджачные» сменили цирковую униформу на обычную, цивильную, уже не столь мешковатую, когда двинулся в нашу страну, всегда плохо одетую, ширпотреб производства стран народной демократии — гэдээровские костюмы из ткани с примесью бумаги, ботинки из Чехословакии, голубые рубашки «Дружба» из КНР.

«Москвошвей» тихо предавался анафеме при обсуждении явных достоинств импорта: ткани хоть и похуже, но каков покрой, каков пошив!

И вот тогда же, к концу пятидесятых, когда на эстраде появились новые имена и уже начала поблескивать звездочка Кристалинской, песня начала понемногу принимать «лица необщее выраженье». Интимно-негромкая оставалась во владении Шульженко и Бернеса. О стилягах же постепенно начинали забывать, пресса молчала и вспомнила о них в конце Московского фестиваля, назвав вдруг талантливый оркестр и его дирижера «музыкальными стилягами». Это сегодня пресса может спорить с властями, что считается чуть ли не главным достижением постперестроечной демократии, а тогда она обязана была держать «нос по ветру».

И все же стиляг уже не было. И главная их серьезная пес на — «Венгерское танго» — стала растворяться в других песнях. Возможно, я не прав, но некоторое сходство с «Венгерским танго» мне видится в некогда боготворимой слушателями песне «Мне бесконечно жаль», которую пел только один певец — Иван Шмелев.

Мне бесконечно жаль

Моих несбывшихся мечтаний,

И только боль воспоминаний

Гнетет меня.

Хотел я счастья с тобой найти,

Но, очевидно, нам не по пути…

Что-то общее есть в этих двух песнях. Автором «Мне бесконечно жаль» был Александр Цфасман, виртуоз-пианист, композитор, крупнейший наш джазмен (слово «советский» употреблять не хочется, уж слишком явно джаз в СССР выступал в роли вечно гонимого странника). В этих двух песнях джазовое сопровождение играет не последнюю роль, да и стилистика текстов очень близка.

Воздадим должное стилягам. И помянем их сегодня добрым словом.

Вот приблизительно о чем мы говорили с Юрием Николаевичем Безелянским, моим старым другом и коллегой-болельщиком, сидя на пустой трибуне стадиона «Динамо» под занавес дня, который заканчивался футбольным матчем. Уходить не хотелось.