Майю совсем нельзя было узнать, так она стала оживлена и весела. Теперь жених ее казался бо́льшим любителем уединения и сельской тишины, нежели она. Ариан любил жизнь в деревне и предпочел бы тотчас после свадьбы ехать в свое имение, но Майя мечтала о поездке в чужие края, и будущий муж, разумеется, ей не противоречил.
Вообще, роли странно переменились. Майя не любила теперь не только говорить о чудесах своего детства, но даже думать о них. Она избегала всякого напоминания о прошлом. Казалось, будто она стесняется, стыдится признавать его из ряда выходящие особенности. Она, которая так самостоятельно и безбоязненно прежде отстаивала самые невероятные события своей духовной жизни, теперь настойчиво их замалчивала, не желая даже графа посвящать в проявления того таинственного мира, который ныне сам от нее удалился.
– Все это ушло! Ничего более такого со мной не бывает и никогда не будет, – нетерпеливо отзывалась она на вопросы заинтересованного жениха и Орнаевой, которая вдруг стала особенно часто и настойчиво возвращаться к обсуждению «изумительных общений Майи».
Раз даже девушка сердито одернула Софью Павловну, когда та спросила:
– Не желаете ли, чтобы ваш наставник, Белый брат, благословил союз ваш с Арианом на счастье всей жизни?
Майя вспыхнула, и сердце ее болезненно сжалось.
– Зачем вы! – вскричала она чуть не со слезами негодования. – Зачем тревожите прошлое, невозможное? Зачем говорить о том, чего нет?
– Как о том, чего нет? – изумленно вскричала Орнаева. – Что ж, неужели вы будете теперь отрицать существование вашего учителя, Майя?
– Не буду. Не могу отрицать того, что было, но я хочу сказать, что… они не вмешиваются в такие житейские дела – в мелочи жизни, – тихо возразила она.
– Мелочи жизни, Майя?.. Что может быть важнее, серьезнее, священнее брака в человеческой жизни? – воскликнул граф Карма, присутствовавший при этом разговоре. – Что вы говорите, дорогая моя!.. Рождение, брак и смерть – три главных события в человеческой жизни.
– Разумеется, но не для Белых братьев… Они не так смотрят на задачи бытия, как мы, простые люди. Для них реальность – мелочь, скоропреходящая подробность земного существования, которое и само по себе не стоит заботы, – объяснила девушка, почему-то жестоко краснея.
– Разумеется, нам недоступны их знания, а потому невозможен их взгляд на вещи, – согласилась Орнаева. – Нам незнакомы источники, откуда проистекают любовь, красота и радости земные. Но братья наши по смертной плоти, достигнувшие возможного на земле совершенства и мудрости, должны, однако, понимать: хотя корень духовных благ и сокрыт от нас, но цветы доступны и составляют для многих единственную отраду в жизни, переполненной тяжкими испытаниями… Не правда ли, профессор?
– Без сомнения, но что вы хотите доказать этим?
– А то, что, зная наши немощи, Белые братья…
– Если таковые точно существуют! – вставил, улыбаясь, граф Карма, часто с недоумением слушавший такие беседы, не совсем ему понятные.
– Конечно! – кивнула ему Орнаева и продолжала, не смущаясь: – Зная нашу слепоту и беспомощность, Белые братья, казалось бы, должны в общении с людьми не смотреть со своих высот, а снисходить до нашего немощного уровня. Я, по крайней мере, уверена, что покровитель Майи готов напутствовать ее своим благословением в новую жизнь.
– Если только сам покровитель этот не плод воображения нашей маленькой фантазерки, – тихо шепнул граф Карма невесте, отойдя вслед за ней к дальнему окну.
– Ах, если бы только Софья Павловна оставила меня в покое! – раздражительно прошептала Майя.
– А что? – снисходительно улыбнулся жених ее. – Взрослую барышню конфузят напоминания о детских фантазиях, которыми девочка морочила близких?
– Нет, не то! – пробормотала, неопределенно улыбаясь и сильно краснея, Майя. – Но сама я никогда ничего не говорила ей – папа, верно, рассказал! Так зачем же она ко мне пристает?!.
И, быстро повернувшись, девушка вышла на террасу и в сад, куда последовал за ней и граф Ариан, мало интересовавшийся отвлеченным разговором Орнаевой с хозяином дома.
Профессор же и гостья его надолго углубились в мистическую беседу. По мере того как в помыслах Майи все дива прошлой жизни отходили на второй план, как яркие краски видений и самые речи Кассиния бледнели, испаряясь из памяти, будто невидимая рука стирала их, – Софья Павловна, напротив, все более интересовалась ими, вникала в рассказы профессора, сама наводила его на них. Беседы с ней теперь были единственным развлечением Ринарди. Он отдыхал в обществе кузины более чем когда-либо. Их всегда можно было видеть вместе, когда профессор не был специально занят в лаборатории; она даже часто с ним запиралась и в кабинете его. Но в одном пункте с нею тоже произошла капитальная перемена, которую Ринарди никак не мог себе объяснить: Орнаева сделалась вдруг ярой противницей эксперимента по указаниям графа Калиостро. Несколько раз даже она принималась горячо уверять профессора, что рукопись может быть поддельной, а если и нет, то ведь и Калиостро мог ошибаться, и в любом случае такие опыты не могут быть безопасны.
Она несказанно смущалась увлечением старика и несколько раз уже готова была признаться ему в истине. Но трудно было сознаться в такой лжи, в столь искусном лицемерии, а главное – в помощи Велиара и братии его… В том, что она их сообщница и слуга!
Конечно, если бы предвиделась какая-нибудь опасность, какой-нибудь вред Ринарди или дочери его, Орнаева в настоящем своем настроении решилась бы на всё; но она была совершенно убеждена, что «седьмая гроза и седьмая молния» – плоды ее собственного измышления – пройдут, как и все другие молнии и грозы, не дав ни малейших результатов. Она желала лишь одного: чтоб скорее они грянули, чтоб и будущие молодые, и сама она могли оставить Ринарди безбоязненно, зная, что он разочаровался в своих надеждах еще раз и окончательно успокоился.
Перед свадьбой Майи, дня за два, приехали Бухаровы и еще несколько гостей. Старый дом Майиных предков давно не видывал такого оживления и многолюдства, а сама она впервые прельщала всех своими хозяйскими заботами, любезностью и лаской. Всех – за некоторыми, впрочем, исключениями.
Бухаров в первый же день приезда заявил Орнаевой конфиденциально, сжав губы и вздернув брови со вздохом разочарования:
– Эге, как изменилась наша бесплотная фея!.. Я надеялся, что любовь лишь возвысит ее духовную красоту, но совсем нет! Как ни божественно хорош ее избранник, ей, видно, тоже нужен был сильф или полубог, чтобы она могла любить, не заражаясь плотскими свойствами.
– Ты находишь, что Майя подурнела? – удивилась его жена.
– О нет! – возразил художник. – Она так же прелестна; многие, вероятно, найдут, что она еще похорошела, но в ней… что-то изменилось, и сильно. Не могу даже определить, что именно. Выражение ли всего лица или взгляд ее утратил прежнюю искру «не от мира сего», но в ней чего-то недостает. Что-то ушло…
– Перестань фантазировать! – смеясь, остановила его жена. – Вам, художникам и поэтам, только бы витать в облаках и среди людей искать неземных идеалов. Я так нахожу, что Майя стала еще красивее, что она выиграла в живой окраске и блеске ее прежде туманных и гораздо менее выразительных глаз. Не правда ли, Софья Павловна?
– О женщины, женщины! – с комической печалью вскричал Бухаров. – Вы видите одну только внешность, красивую окраску… Где вам уловить и оценить искру Божью в глазах человека!
Орнаева ничего не отвечала, неопределенно улыбаясь им обоим.
Она давно сама замечала изменение в наружности Майи, но духовная, внутренняя перемена девушки, которая лишь отражалась на внешности, казалась Софье Павловне куда серьезнее и печальнее. Сердце ее теперь часто сжималось страхом сознания, что она во многом повинна в столь разительной метаморфозе и ответственна за нее.
Дом так переполнился гостями, что весь нижний этаж был занят ими; Софья Павловна на правах родственницы хозяев любезно уступила свою комнату Бухаровым, а сама спала наверху. Майя предложила разделить с ней свою спальню, разгородив ширмой. Эта большая комната была составлена из двух разделенных аркой помещений; в одном находилась спальня молодой девушки, где та и осталась; в другой половине был кабинет Майи, в котором она теперь совсем не нуждалась, никогда более не занимаясь науками с тех пор, как стала невестой. Там и поселилась Орнаева на последние сорок восемь часов, проводимые ею у родственников. Софья Павловна имела в виду уехать тотчас же после венчания и отъезда графа и графини де Карма, как ни противился тому и как ни упрашивал ее не покидать его в полном одиночестве профессор, все еще лелеявший свои надежды. Красавица и сама их у него не отымала, выжидая, что даст будущее. Вопрос, как устроится ее жизнь, почему-то ее совершенно перестал занимать. Орнаева сама себе дивилась! Ни прежних забот, ни сомнений, ни боязни за свое благополучие она теперь не знала. Ей и думать лично о себе не хотелось… Она очень много размышляла о Майе и отце ее, сожалела и боялась за них обоих, но едва пыталась перенести заботу на себя, ей представлялась совершенная пустота без желаний, без всяких чувств, стремлений или интересов. Кроме, впрочем, одного: жажды проникнуть в смысл своего загадочного видения, удостовериться, что это не пустой сон безо всякого значения. Удостовериться Орнаевой очень хотелось бы! Ее к тому побуждала память о прежней практичности, но, в сущности, Софья Павловна давно была убеждена, что переживает великий кризис и что ее нравственная перемена должна закончиться чем-либо решительным и неожиданным, – хотя самой себе не признавалась в этой уверенности.
Не без смущения, но все чаще и дольше задумывалась Софья Павловна над своим обетом – обетом искупления прегрешений неведомой чашей страдания. Какова-то будет эта чаша и когда пробьет ей час?.. Орнаева не колебалась, хотя не могла порой не содрогаться в предвидении неведомого искуса.
Но стоило ей вспомнить свое видение, стоило перенестись к тому тяжкому мигу, который в ту минуту, когда стояла Софья Павловна на девственных вершинах, где ей предложили свободу выбора, было так трудно пережить; стоило ей подумать, что́ ее ожидало бы, не избери она сама благой удел, – и прежняя решимость овладевала ею. А вместе с решимостью в душе водворялись мир и спокойствие. Как видно, не напрасно напутствовали ее неведомые голоса, когда роковая сила тянула новообращенную с горних высот обратно на землю, в юдоль слез и страданий.