Сравнивая прежнее свое тревожное, часто мучительное существование, когда она покорно несла непосильно тяжкое иго Велиара, не смея помышлять об избавлении, с тем состоянием блаженного умиротворения и ясности духа, которые она обрела в последние дни, несмотря даже на неведомый дамоклов меч, висевший над нею, – Софья Павловна еще более укреплялась в доверии к своим новым покровителям и в надежде на помощь их.
Глава XXIII
Накануне дня, назначенного для бракосочетания графа Кармы с дочерью Ринарди, профессор прислал за Майей рано утром, едва та успела встать и одеться.
Встревоженная, несмотря на разумное предположение Орнаевой, что отец просто желает переговорить о делах без свидетелей, пока еще никто не выходил к завтраку, девушка быстро спустилась к отцу и, войдя в кабинет его, остановилась, пораженная.
– Папа! Ты болен?
– Нет, душа моя, нисколько! – спокойно отвечал Ринарди.
– Но ты ужасно изменился за эту ночь… Отчего же?
Старик протянул дочери руку, ласково улыбаясь, привлек ее к своему креслу и, обняв, заставил сесть на подлокотник, как, бывало, она часто сиживала в задушевных беседах с батюшкой. Туг Майя увидала, что в руке у него открытый медальон – лучший портрет ее матери.
Профессор не дал дочери времени выговорить нового вопроса.
– Оттого, моя душа, – продолжал он, – что, во-первых, в мои годы душевное беспокойство о счастии единственной дочери и о разлуке с ней даром не проходит. А во-вторых…
– Но, папа! Еще вчера вечером ты смотрелся совершенно здоровым, – перебила Майя, – а теперь…
– А во-вторых, – продолжал, не обращая внимания на ее слова, Ринарди, – я отвык за давностью лет, – он печально улыбнулся, – от таких радостных потрясений, в каких для меня прошла эта ночь…
– Что такое? Опять «белая женщина»? – тревожно осведомилась Майя.
Отец помедлил, любовно глядя на нее и загадочно улыбаясь. Наконец он прошептал, крепче прижав дочь к сердцу:
– Да, голубушка моя Майинька: белая женщина! Но на этот раз я не буду тебя спрашивать, кто она. Мы ее хорошо знаем…
– Мама?!. – закричала вне себя Майя, вскакивая и глядя на отца такими испуганными глазами, каких он никогда у ней не видел. – Мама была у тебя, отец?! Зачем?..
Странный испуг и огорчение слышались в голосе ее. Они поразили профессора.
Он смотрел на девушку задумчивым взглядом, ожидая объяснений или сам размышляя.
– Зачем же она… явилась? – спросила опять Майя.
– Пришла, а не явилась. Сделалась видимой мне и говорила со мной, – поправил профессор.
– Ну да… Но зачем? И как раз накануне моей свадьбы!..
В голосе ее отцу послышалось небывалое раздражение.
Он посмотрел на нее вопросительно, долгим взглядом.
– Разве тебе и благословение матери теперь кажется столь же излишним, как на днях ты заявила, будто благословение Кассиния тебе более не нужно? – тихо спросил он.
Майя растерянно огляделась и вдруг, закрыв лицо руками, горячо заплакала.
Профессор совсем растревожился и напугался.
Он начал успокаивать дочь; объяснять ей, что не знал, не думал никак, что она так примет… Напротив, рассчитывал ее порадовать. Майя, с своей стороны, просила прощения, объясняла отцу, что это «от неожиданности, от маленького расстройства духа», весьма понятного в ее обстоятельствах – накануне разлуки и с батюшкой, и с любимыми ею от колыбели людьми и местами, накануне бесповоротного решения всей ее участи.
– Так мама сказала тебе, что благословляет меня? – наконец спросила она, успокоившись.
– Да, – подтвердил профессор. – Она сказала, что мы вместе будем молиться о твоем земном счастии и… и небесном спасении.
– Как вместе? – опять испугалась Майя.
– Конечно, вместе! Разве ты думаешь, что я о тебе не молюсь? – слабо улыбаясь, объяснил ей отец и тотчас заключил: – Но знаешь ли, милочка моя, я лучше не стану более с тобой говорить об этом… Ты так нервно настроена сегодня. Зачем же расстраивать тебя окончательно накануне свадьбы и путешествия?.. Поди с богом, поди к жениху, к гостям… Я тоже сей час выйду.
Ринарди встал, довел дочку, обняв, до порога, там горячо ее поцеловал и отпустил. Но, печально глядя на девушку, удалявшуюся в раздумье, он вдруг будто встрепенулся, пораженный каким-то соображением, и закричал:
– Майя!
Ей послышалось сдержанное рыдание в этом призыве.
Она быстро обернулась и, вся бледная от волнения, подбежала к порогу комнаты, где отец еще стоял.
– Майя, милое дитя мое! Я вспомнил… видишь ли…
Он, видимо, пытался подобрать слова, искал их в жестоком волнении, борясь между боязнью испугать дочь и необходимостью исполнить задуманное им.
– Я должен тебе сказать… Передать слова твоей матери. Послушай: что бы ни случилось…
– Боже мой!.. С кем?! – отчаянно перебила его дочь.
– С кем? Все равно!.. Я не знаю. Она не сказала мне. Но слушай, Майя, и не забывай моих слов: помни, что чрез меня с тобой говорит твоя умершая мать. Майя! Что бы ни случилось с нами… со мною, с кем-либо из нас, знай, Майя, что это случится к лучшему! Время великой перемены близко! Не забывай слов этих, Майя, и да послужат они тебе всесильным облегчением в час испытания. Прости, что огорчаю тебя, дитя мое! Но я размыслил, что обязан не медлить и тотчас передать тебе завет твоей матери. Мало того: уж прости мне, Майинька, еще одну просьбу…
Ринарди быстро запер дверь кабинета и, увлекая дочь за собою в следующую комнату, докончил:
– Я хочу здесь, с тобой наедине, сейчас благословить тебя. Майя, дитя мое милое! Пойдем туда, в нашу с твоей матерью спальню… Я покажу тебе, где она, матушка твоя, стояла, и там же за нее и за себя благословлю тебя!
Когда через несколько минут Майя, растроганная и заплаканная, встала с колен и вышла от отца, старик, проводив ее, заперся на ключ и долго в этот день не выходил из своих комнат. Все заметили, что он побледнел и осунулся, как после болезни, но понимали, что профессор не может быть равнодушен к разлуке с дочерью, и, уважая его горе, молчали, делая вид, что не замечают ни его расстройства, ни заплаканных глаз Майи.
Только после обеда, когда все разбрелись по парку, Ариан, оказавшись наконец наедине с невестой, привлек ее к себе и спросил, в чем дело. Неужели временная разлука с отцом так ужасно огорчает девушку, что утешить ее не может даже его любовь и их будущее счастие?
Майя рассказала ему все без утайки.
– Я боюсь, дорогой мой, чтобы это видение не знаменовало чего-нибудь печального, – прибавила она. – Какое несчастие нас может ожидать, что мать нашла необходимым предупредить о нем?
Но граф Ариан лишь улыбнулся ее словам, как взрослый улыбается неосновательным печалям ребенка, и поспешил уверить, что сон ее отца лишь означает расстройство духа профессора и беспокойное состояние чувств.
– Да если и придавать какое-либо вещее значение предупреждению твоей матери, то и тогда чего ж тебе бояться, когда сама она просила тебя быть спокойной? Знать, что «это поведет к лучшему», уже истинное благо! – успокаивал он невесту.
Ему успокоить Майю было нетрудно: она скоро забывала с ним свои печали и сомнения, а против ее самых дорогих убеждений он один мог ратовать и заставлять их устранять, принимая на веру его собственные принципы. Уж такова всемогущественная сила любви.
Под влиянием ласк жениха Майя не только успокоилась, но и развеселилась до того, что и не заметила, как пролетел этот последний день ее девичьей жизни. Бухаров, вечный boute-en-train [22] всякого общества, предложил вечером танцы на террасе – в зале было бы, по общему мнению, жарко. Мигом рояль прикатили поближе к дверям и за него усадили жену Бухарова; террасу освободили от лишней мебели и осветили канделябрами, поставленными на все окна, и цветными фонарями, развешанными в цветнике, после чего закипело веселье.
Стар и мал приняли участие в этом импровизированном бале. Майя и Бухаров объявили, что все, искренне желающие счастливой и радостной жизни будущим молодым, должны напутствовать их веселием, а по этому случаю и профессора волей-неволей поставили в пары.
Часа в два ночи едва успокоились и крепко заснули после денной устали и добровольного вечернего беснования хозяева и гости, переполнявшие дом профессора. Он бы и сам охотно лег, но, взглянув на барометр и выйдя вслед за тем на балкон, весь встрепенулся, а сон и упадок мигом с него отлетели.
После жаркого июльского дня, очевидно, собиралась гроза, в это безгрозное лето всего седьмая по счету – давно и нетерпеливо ожидавшаяся профессором гроза.
Ринарди мигом распорядился, собрал свои пожитки, захватил глухой фонарь и, осторожно отпирая и тщательно запирая за собой двери, прокрался из дома в цветник, а там, тотчас свернув направо, углубился в чащу сада. Минуя дорожки, он прямиком спешил к павильону, в глухую часть парка, где им все было заранее заготовлено ради приближавшегося «великого события». В профессоре не было ни искры сомнения, что эта гроза – великое событие и результаты ее не для него одного будут велики.
Весь дрожа от тревоги, от боязни не поспеть, пропустить желанное мгновение, Ринарди наконец, задыхаясь от быстрой ходьбы и волнения, достиг маленькой избушки, крытой соломой. Это и был так называемый павильон, склад старых садовых орудий и глиняных цветочных горшков, который недавно был хозяином поместья изъят из ведения садовника и тщательно заперт на ключ. Сие маленькое, никуда не годное строение профессор издавна решил предать возможности сгореть. Большого пожара бояться было нечего: павильон от всего был удален, стоя особняком на полянке у рва, окружающего парк. Даже деревья не могли воспламениться его огнем, потому что их густая стена возвышалась на некотором расстоянии.
Дрожащей рукой отпер профессор замок низенькой двери, усердно прислушиваясь и приглядываясь. Едва он чиркнул спичкой, собираясь зажечь фонарь, голубой отблеск молнии мгновенно осветил окрестности, и не успел старик сосчитать до десяти, как глухой внушительный гул разнесся по лесам и долинам.