Майя — страница 29 из 54

– Все равно надо как-нибудь проводить Святки! Надо одаривать молодежь, прислугу, своих и чужих детей на праздник. Так уж пусть в этот день будут по-старому и елки, и ряженые, и, как всегда, дым коромыслом! – решила генеральша Белокольцева.

И созвала, кроме своих, еще человек до ста гостей, из которых многие, издалека прибывшие с чадами и домочадцами, должны были и заночевать в ее прадедовских деревенских палатах.

День прошел еще шумнее, чем прочие. Какие бы кошки у кого на сердцах ни скребли, с виду все были довольны и веселы.

А что скребли у многих на сердцах лютые кошки, в том не могло быть и сомнения. Немало в этом доме под сурдинку разыгрывалось драм и печалей.

Начать с семьи Карницыных. Как ни работала, часто спины не разгибая, бедная Марья Леонидовна, но с великим трудом концы с концами сводила, живя даже на всем готовом. А уж как ей это готовое теперь жутко приходилось при самовластном, чванном и не совсем-то справедливом нраве хозяйки дома – и говорить нечего! Ну да уж что было делать? Терпела она, порой лишь ночью подушке поверяя свои сиротские печали… Об одном мечтала: только бы сын ее Ледя на ноги стал, только бы ему курс благополучно кончить да на службу пристроиться. Всего лишала себя, чтобы его содержать, и не плакалась бы, если бы не дочка ее, шестнадцатилетняя Маня, которую матери зачастую до слез бывало жалко. Дело в том, что, живя в богатом доме на правах барышни, во всем равной «дочерям дома», хорошенькой девочке, понятно, хотелось не отставать от подруг ни в выездах, ни в туалетах, а где ж было матери набраться средств одевать ее наравне с богатыми девушками?

В детстве Маня ничего не замечала, да к тому же при жизни Белокольцева и заметить нельзя было большой разницы, потому что генерал постоянно жене напоминал и сам заботился о своих крестниках Мане и Леде, старшем брате ее. Тогда всем им жилось лучше. Теперь было не то!.. С годами возрастали потребности и желания, а позаботиться об их удовлетворении было некому: Аполлинария Антоновна часто о них забывала, а уж напомнить ей – не приведи Бог! Карницына скорее бы проглотила язык, чем заставить его попросить у барыни что-либо для себя или детей.

– Не видит, не хочет, не сознает своей обязанности хоть малым вознаградить нас за потерю всего состояния, за неисполнение воли своего покойного мужа – ну и бог ей судья. Унижаться пред ней мы не будем! – решила Марья Леонидовна.

Тем не менее горько ей бывало за дочку, а самой девочке и того хуже. Не раз глаза себе наплакивала бедняжка, отказываясь от веселых поездок в город, от вечеров и танцев, потому что не во что было одеться. Вот и к праздникам всем шили обновки: Сашеньке, Наташе, даже десятилетней Соне Белокольцевым по три, по четыре нарядных платья, а ей мать едва одно собралась сшить, шерстяное серенькое, и приходилось одним нарядом все праздники пробавляться дома – куда же тут о гостях думать!..

Заикнулась было Наташа матери, что «бедной Манечке надо было бы нарядное платье сшить», что лучше бы мать ей так много не шила, а позаботилась о Мане, – но так ей за это досталось, чтобы не в свое дело не мешалась, что Наташа сама целый день проплакала. У семнадцатилетней Наташи и свое было горе, как у старших сестер. Положим, мать не собиралась ее еще, как Сашеньку, замуж «за старого урода выдавать», но попались генеральше письма Наташины, из которых узнала Аполлинария Антоновна, что третья дочка ее «с ума спятила»: вообразила, будто влюблена в Леонида Карницына и собирается замуж выходить «за голь перекатную». Ну и досталось же Наташе!

Так крепко досталось, что мать успокоилась: вообразила, в свою очередь, что достаточно напугала «глупую девчонку» и та о замужестве и думать забыла. Да только нет: хитрая и настойчивая девочка была Наташа Белокольцева. Поплакать-то она поплакала, но студенту Карницыну и даже матери его тут же заявила:

– Мы оба молоды, можем подождать. Леде будет через четыре года всего двадцать пять лет, а мне совершеннолетие минет. Тогда я сама себе госпожа: за кого хочу – за того и выйду!..

– Полно, девочка, вздор городить, – возразила ей печально Марья Леонидовна. – Куда тебе с матерью бороться? Да и по правде, чем вы жить с Ледей станете? Не к той жизни ты привыкла, чтобы быть женой бедного чиновника.

– Мы и не будем совсем бедны: у нас у каждой по сто тысяч приданого. Разве этого мало? Я, как совершеннолетняя, потребую выдела, и всё тут! – резонно решила Наташа.

Но от слов за спиной матери до настойчивой, в продолжении нескольких лет борьбы с ней далеко! Мать и сын это хорошо понимали. Потому-то Леонид Алексеевич и ходил в этот свой приезд на праздники к матери как в воду опущенный, молчаливый и сумрачный. Не будь ее, Наташи, в Белокольцеве, студент ни за что не оставался бы в деревне и дня. Но ради ее присутствия сдерживался и старался даже сохранить наружную веселость, принимая участие во всех домашних затеях и увеселениях Аполлинарии Антоновны.

И вот 27 декабря громадная елка горела в столовой, вкруг нее готовился ужин; в другой зале танцевали домочадцы и гости, вполовину ряженые; то и дело наезжали новые партии замаскированных. Огромный орган, рояль и доморощенный струнный оркестр, еще существовавший в старом барском гнезде, чередовались непрерывно. В гостиных сидели почетные приглашенные, старики и старушки; губернатор, начальник местных войск, председатели разных палат и прочие сановники играли в бостон во внутренних комнатах, подальше от шума. Один Щегорин не садился играть, предпочитая любоваться молодежью; он страшно надоедал ей, злил бедную Сашеньку, а от других, особливо от бойкой Наташи, терпел всякие насмешки, стараясь их не замечать и приятно улыбаться. Женихом он еще не был объявлен, но все к тому шло, невзирая на слезные протесты намеченной им невесты. Еще в это самое утро Сашеньке крепко досталось за то, что она швырнула в форточку букет, присланный из оранжереи старого селадона.

В самый разгар пляса доложили, что приехало еще трое саней с ряжеными. Музыкантам приказано было заиграть марш, двери в переднюю широко отворились, все высыпали встречать вновь прибывших, и они, пара за парой, вошли в залу.

Несмотря на маски и костюмы, все эти турки, бояре, цыгане и паяцы, разумеется, очень скоро были признаны за добрых, хоть и не очень близких знакомых, за городскую молодежь; двоих только, вместе вошедших, никто не признал: капуцина в коричневом капюшоне с бородой и четками и красивого осанкой маркиза, напудренного и в такой чудно́й маске, что она казалась открытым лицом. Все так и решили, что это живое, слегка подкрашенное лицо, только дивились глазам: они были блестящи и глубоки, но как-то жутко неподвижны; словно смотрели, не видя, или были сосредоточены на какой-либо упорной мысли, не замечая ничего внешнего…

Никто положительно не знал этого горделивого, бесстрастного с виду и недоступного красавца, костюмированного франтом времен Екатерины II. Решили, что это какой-нибудь проезжий, увлеченный знакомыми в веселую святочную поездку. Вначале на маркиза обратилось общее внимание, но он так упорно молчал, был так странно, не по времени и не по месту холоден и неподвижен, что всем вблизи от него становилось жутко до страха, и все перестали с ним заговаривать.

Зато товарищ его, капуцин, очень скоро привлек всеобщее внимание. Он выказывал замечательное знание способностей, тайн, даже помыслов всех его окружавших. Он сделал несколько удачных замечаний и два-три предсказания присутствовавшим, до того метких, что громкие возгласы слышавших их привлекли целую толпу. Многие бросили танцы и ходили, заинтересованные странными незнакомцами, из комнаты в комнату вслед за ними, слушая их, делая предположения, стараясь узнать капуцина по голосу – но и голос его положительно был незнаком никому.

Оба оказывались совершенно никому неизвестными.

Тем лучше!.. Молодежь была в восторге. Слушала, дивясь, капуцина, любовалась молчаливым маркизом и наконец увлекла их из пределов молодого царства в покои, где находились пожилые гости.

Подростки, свои и чужие, бежали впереди и, как водится, шумели больше всех. Соня Белокольцева, завидев мать, беседовавшую с сановными гостями, не игравшими в карты, закричала ей издали:

– Мамочка! Мамочка!.. Послушайте монаха! Какой у нас интересный монах!.. Такой умный, всё знает.

– Мне сказал, что я буду моряком, как дядя! – кричал Стеня.

– А мне предсказал, что я могу быть хорошим живописцем, если не стану лениться! Сам узнал, что я рисовать люблю, – передал Федя.

– А Наташе сказал: будьте тверды! Не изменяйте тому, кого любите, и будете счастливы! – перебила меньшая сестра.

Аполлинария Антоновна сдвинула брови.

– Не очень же мудр ваш монах, чтобы такие советы детям подавать.

– А что ж, – отозвалась Наташа, задетая за живое, – он и Сашеньке добрый совет дал: «Будьте самостоятельнее! Пожалейте себя, если другие вас не жалеют…» Отлично сказал!

– Он еще Саше предсказал, что она в будущем году выйдет замуж за кого-то незнакомого теперь, – прибавила Соня.

И все наперебой начали докладывать другие речи мудрого капуцина, отнюдь не нравившиеся хозяйке дома.

Она посмотрела украдкой на Щегорина, который щурился на молодежь и расточал приторные улыбки, будто ничего неприятного не слыхал, и перевела сердитый взор на приближавшихся капуцина и маркиза. Но вдруг глаза генеральши встретились со взглядом последнего, и она вздрогнула. Холод мурашками прошел по спине ее. Аполлинария Антоновна сама не знала, что именно поразило ее в этом взгляде, в этом будто бы знакомом неподвижном лице, но с нею что-то положительно творилось особое. Совсем непривычная растерянность, даже робость овладели ею. Она не знала, что сказать, куда деваться от этих глаз.

– Прекрасные костюмы! Очень интересные маски! – проговорил Щегорин одобрительно, но в ту же секунду осекся и умолк, как обожженный.

Капуцин очень ласково ему заметил:

– Зачем ты здесь скучаешь, старичок? Сидел бы лучше да поминал старину со своими сверстниками, дедушками да бабушками. – И, покачав укоризненно головой, в общем неловком молчании, наступившем после взрыва худо сдержанного смеха между молодежью, прибавил, изменив ласковый голос на суровый: – Стыдись, старик! Чего кичишься богатством, да еще не своим? Двух жен уморил, теперь третью хочешь взять, чтобы в гроб уложить? Сам бы лучше о часе смертном помыслил, о душе своей подумал! Когда опомнишься? Когда перестанешь родного сына обирать, пользоваться его добротой? За его уважение сыновнее, тобой не заслуженное, ты его разоряешь, его материнским богатством пыль глупым людям в глаза пускаешь, корыстных баб обманываешь?.. Еще раз: стыдись! И спеши покаяться. Тебе под семьдесят, смерть не за горами.