Майя — страница 51 из 54

Вот! Значит, не бредила она, не сон все это!.. Господи праведный, Господи всемогущий! Кого же это она видела? Кто были те старик и девочка?..

Катерина Алексеевна встала, будто приподнятая посторонней силой: между стаканом с белой звездочкой подснежника и желтенькой изогнутой свечечкой она увидала… яичко розового мрамора! То самое яичко, которое она отдала девочке, которое та унесла с собою…

Так как же здесь оно?.. Кто и когда его сюда положил?!

Рука Катерины Алексеевны Арданиной, не творившая крестного знамения ровно год, со дня смерти ее дочери, сама собою поднялась и осенила чело крестом.

«Помяните в молитвах Мануила Геронтьева и младенца Марию», – вспомнилось ей.

И еще раз она сознательно перекрестилась.

С той Христовой пасхальной ночи она вновь обрела силу и способность молиться и надеяться, и никогда не забывала на молитве поминать завещанные на веки памяти ее имена.

Ночь всепрощения и мира

Была Великая Суббота – 1600-я [36] годовщина святотатственного преступления, даровавшего спасение миру.

В Генуе храмы были переполнены народом, собиравшимся чествовать ночь Воскресения Господня. Колокола торжественно звонили, вечерние службы уже заканчивались, но оживление еще царило на улицах и в цветущих окрестностях древнего города, над которыми раскинулся темно-синий купол небес, усеянный ярко сиявшими алмазами созвездий.

В маленькой вилле, утонувшей в зелени пальм, олеандров, мирта, лавров и роз, под мраморным портиком на крыльце стоял, прислонившись к резной колонне, человек высокого роста, еще не старый, но с лицом, уже изборожденным многими морщинами – следами забот, трудов, а подчас и тяжких лишений. Он вышел вздохнуть ароматным воздухом, оживить грудь сильными, здоровыми испарениями моря… Взор его блуждал по вольному простору Генуэзского залива, по цветущим берегам и морской зыби, отливающей серебром и фосфором под дрожащими лучами звезд, – но полна была душа сосредоточенных дум и печали.

Рука его лежала на голове большой черной собаки, пристально устремившей взор в лицо хозяина. Глаза животного горели, как изумруды, в темноте ночи, в них светились глубина и сила мысли изумительные. Собака не отрывала взгляда от лица своего господина и по временам визжала или рычала, словно хотела ему сообщить что-то.

Человек этот был известным теологом, оратором, доктором, химиком, историком и лингвистом; другие считали его астрологом, алхимиком, магом и чародеем, повелителем элементов и духов, равным полубогам древности и подобным Гермесу Трисмегисту по знаниям и могуществу. Это был великий ученый Корнелий Агриппа, врач Луизы Савойской, матери Франциска I, летописец Карла V, автор труда «О сокровенной философии», почти за три столетия ранее Месмера провозглашавшего скрытые силы человека над человеком; многократный изгнанник и великий путешественник, едва не погибший на костре за то, что, будучи синдиком в Меце, спас от пламени бедную девушку, приговоренную к сожжению за колдовство. Рядом с Корнелием Агриппой сидел Мосье, его заколдованная собака-демон, описанная всеми современниками ученого, признававшими исключительные особенности их обоих.

Сам ли Мосье был оборотень, домовой в шкуре пса? Или его всезнайство исходило из магического ошейника, скрытого в его длинной и шелковистой черной шерсти, – ошейника с каббалистическими знаками на внутренней стороне его? В этом хроники не согласуются, но, как бы то ни было, Мосье служил советником, учителем и другом Корнелия Агриппы, и оба это сознавали.

Вот и в ту ночь, величайшую ночь христианского мира, Агриппа вышел, не чая ничего необычного, но черный пес его знал, что должно случиться нечто не совсем обыденное… Мосье отводил пронзительный взгляд свой от хозяина лишь затем, чтобы требовательно, нетерпеливо устремлять его в темную ночь; многозначительно взвизгивал, словно предупреждая о чьем-то появлении.

Ученый наконец обратил на пса внимание.

– В чем дело, дружище? – тихо спросил он. – Ты ждешь кого-то или извещаешь меня о прибытии гостя?.. Надо ли нам бояться того, кто придет?

Он сосредоточенно смотрел в глаза собаки, и та ему отвечала не менее глубоким взглядом.

– Нет?.. Вижу, что нет. Тем лучше: я утомился в житейской борьбе. Устал скитаться и боюсь, что время мое сочтено… Не великой перемены страшусь я, нет! Предвечного закона нечего страшиться. Но я боюсь, что не успею выполнить своих задач: не успею передать грядущим поколениям вверенных мне знаний. Пойдем, товарищ, работать: ни дело, ни жизнь не ждут!

И Агриппа вошел в единственную комнату своего одинокого жилища, вместе и лабораторию, и кабинет для чтения и приемную для немногих посетителей, являвшихся к нему за советом, предсказанием или составлением гороскопа. Тут было все: скелеты и реторты, фолианты, глобусы и геометрические инструменты; на полках и на столах были расставлены бокалы и фляжки с таинственными амальгамами, с цветистыми эликсирами, солями и кислотами, а рядом с ними – куски разнородных металлов и банки с различными семенами и всевозможными ингредиентами. Висячая лампа в виде ладьи освещала таинственным синеватым пламенем рабочий беспорядок, пучки трав, чучела пресмыкающихся и птиц, спускавшиеся с потолка. А возле огромного стола красноватые отблески углей, тлевших в жаровне, бросали огненные искры и багряный свет на ближайшие предметы.

Ученый тотчас углубился в свои мысли и сложную работу, позабыв весь мир, а Мосье, не зная забвения, уселся сторожем на пороге и зорко глядел в темноту, поджидая неминуемого гостя.

И вот тот появился у входа в сад, вот шагнул за ограду и прямо направляется в открытые двери жилища… Пес слегка повернул голову к хозяину и предупредил его тихим ласковым рычанием.

Но Корнелий Агриппа был слишком углублен в себя, чтобы видеть что-либо или слышать.

Незнакомец вошел в район света и молча стал на пороге.

Странен был вид гостя!

Удивительные противоположности, невиданные в людях никогда, смесь отличительных свойств, совсем между собою несходных, поражала в наружности позднего посетителя. Начиная с возраста, все было в нем неопределенно, противоречиво. Он не был сед, едва ли несколько белых нитей серебрило его черные кудри, но ни бороды, ни усов у него не было. Не было также и глубоких морщин; глаза порою блистали, как у юноши, но в общем облике, в выражении лица и всей высокой согбенной фигуре сказывалось такое великое утомление, будто года лежали на нем тяжелым бременем. Его древнееврейская одежда поражала богатством тканей и драгоценностей и вместе такою ветхостью, что, казалось, она сейчас распадется лохмотьями и прахом… Но нет! Каким-то чудом восточные шелка, расшитые золотыми буквами и каббалистическими эмблемами, пурпуровая мантия-эфод, накинутая на плечи, когда-то богатые, но выцветшие сандалии держались, не распадаясь, на исхудалом бескровном теле, казалось, тоже готовом разложиться, если бы его сочленений и мускулов не сдерживало нечто более сильное, чем материальные атомы и законы физические.

Наконец глухой сдержанный лай собаки, очень похожий по тону на вопрос: «Ну что ж ты?», заставил Агриппу поднять голову и оглянуться. В ту же минуту, пораженный, он встал и пошел навстречу пришельцу, не зная, что о нем подумать. Ученый чувствовал нечто весьма близкое к страху, будто видел пред собой не живого человека, а мертвеца с глубоко запечатлевшимся выражением страдания и томительного горя на челе.

– Прости мне, Агриппа, несвоевременное мое посещение. Великая твоя слава дошла и до слуха вечного странника. Желания мои давно к тебе стремились, но выбора я не имею, – произнес посетитель голосом глухим и бесстрастным, по звуку которого тоже ничего нельзя было определить.

– Сердечно приветствую приход твой, неведомый мне странник, явившийся ко мне с ласковым словом. Боюсь только, что молва преувеличивает мои заслуги и что я не удовлетворю твоим ожиданиям, – ответил Корнелий.

– Люди и молва во все веки одинаковы: их сфера – крайности. Ты сильно любим и прославляем, но также сильно унижаем и ненавидим. Ты человек, и человеческой участи, не миновавшей самого Бога, сошедшего на землю, тоже не избегнешь.

– Я знаю. Мне доказали это долгие годы борьбы с невежеством, с равнодушием, с враждою…

Странник улыбнулся: печальна и горька была его усмешка.

– Ты мне не веришь? – огорчился ученый.

– О, верю! Твои скитания из страны в страну, несправедливость к тебе временных коронованных покровителей твоих мне ведомы. Но прости мою невольную улыбку: я столько раз слышал ребяческие жалобы на бремя лет таких, как ты, людей, едва достигших полувека, что мне, познавшему, что те лишь годы долги, которые еще не наступили, а пережитый век иль миг – все едино, без удивления слушать тебя трудно. Но я боюсь, что злоупотребляю… Прости меня за то, что так много говорю о себе.

– Так много?.. Напротив, я желал бы слышать более. Я бы просил тебя, неведомый странник, если бы смел нарушить долг гостеприимства, сказать мне, кто ты, так легко говорящий о годах и столетиях? Я знаю предание лишь об одном несчастном человеческом создании, которое имело бы право говорить так, как ты. Но я считал его сказкой!

– Неужели ты, мудрец и ученый, не знаешь, что сказка – только забытая или переиначенная действительность? – вопросил гость. – Что многое реальное на свете часто гораздо изумительнее любой волшебной сказки?.. Так слушай же, что я тебе поведаю, Агриппа. В ранней юности, бывало, глядел я на заходившее светило дня, радостно помышляя, что через несколько часов оно опять выплывет и засияет вечным блеском на тверди небесной, вновь и вновь освещая землю и ею любуясь. Я, в безумии своем, втайне желал бессмертия солнца, завидовал его долголетию… Но ныне я познал, что молодость часто стремится к тому, от чего была бы рада избавиться старость. За тяжкий грех немилосердия дана мне участь бессмертного светила: изо дня в день безостановочно кружу я по земле, не находя покоя, и лишь теперь познал, как счастливы те смертные, которым позволено пройти краткий срок до желанного отдыха. У меня же его не будет!.. Я лишился его по своей вине, в безумии гордыни и жестокосердия!