Пирелли понимает, но таинственно молчит. И лишь через несколько секунд он делает Борези предложение, которое под занавес их долгого разговора бросает на эту ночную встречу сомнительную тень:
– А теперь, сеньор чревовещатель, позвольте мне пригласить вас в мой номер этого отеля, потому что мне хочется, чтобы вы крепче уверовали в истинность моей истории и знали, что время от времени у меня за спиной возникает мертвец. И еще, чтобы вы не сомневались в том, что я в самом деле бывал на острове Ява, позвольте преподнести вам кое-какие тамошние диковины: они у меня в номере, так что прошу вас подняться со мной туда, я хочу вручить вам кое-какие сувениры. Это зонтик, наконечник которого с помощью потайной пружины превращается в остро отточенный клинок, нечто вроде штыка, как знать, может быть, он когда-нибудь пригодится вам. И еще мне бы хотелось, чтобы мы с вами отринули все наши горести и прилегли рядышком: вам не кажется, что так у нас было бы больше времени обсудить вдвоем все, что происходит в мире?
Мы, впрочем, знаем, откуда смог вынырнуть зонтик с Явы, и это заставляет нас думать, что принявший подарок Барнези – тот самый человек, от которого получил его Вальтер.
Отдельного упоминания заслуживает неизбежный «момент укачивания», имеющийся во всех рассказах книги Санчеса, и «Старые супруги» – не исключение. Это свинцовоподобный «момент» наступает вскоре по окончании диалога двух собутыльников, и дальше рассказ внезапно обретает густоту, и тут уж за пять миль становится видно, что язык рассказа заплетается, как если бы жестокая мигрень, разом поразив обоих беседующих, ошеломила их и огорошила.
И все же, несмотря на эту зону качки-болтанки и на растворимый аспирин, этот рассказ по своей атмосфере, по пронизывающей его метафизике супружеской тоски, должно быть, самый удачный из пяти первых в книге. «Смех в зале» более эмоционален, но «Старые супруги» кажется более завершенным. Главный его недостаток – это эпиграф из книги Раймонда Карвера «Собор», и звучит он так: «Я так повернул разговор, чтобы он упомянул имя своей жены. Олья, сказал он. Олья, повторил я про себя. Олья».
В чем, с позволения сказать, фишка с этим Карвером? Что делает Карвер в старом базельском отеле? И еще непонятно, зачем Санчес взял эпиграфом эту малозначащую фразу. Хотел, чтобы читатель прочел о свадьбе реальности и вымысла, как будто они тушились вместе в скороварке? Уверен, что это не так. Рассказ по стилю напоминает Карвера, но воссозданный там мир куда сложнее и утонченнее его приземленного мира. И, наконец, это у меня теперь голова как скороварка, и едва ли я способен буду продолжать сегодня. Должен признаться, спиртное отбивает у меня способность соображать. Я уж даже не знаю, Пирелли я или Борези.
Фоном слушаю Лу Рида.
Олья, повторяю я себе и буду повторять, пока она не услышит. Кто «она»? Олья или Кармен? Почему она делает вид, будто не знает, что я веду дневник? Что же тогда, по ее мнению, я часами делаю здесь, в кабинете, то и дело начиная шарить в интернете? Она презирает мир литературы. Науки позволяют ей чувствовать свое превосходство, хотя действительность напоминает, что она реставрирует мебель. Но почему ради того, чтобы отличаться от меня, непременно надо презирать библиотеки? Откуда такая преувеличенная непереносимость печатного текста? Она ведь не позволяет держать в гостиной даже телефонный справочник.
Ладно, утро вечера мудренее. Проклятущий джин.
В голове у меня только воспоминания о неудачах. И эта болтанка, от которой она пухнет и одуревает.
17
В полдень я вышел прогуляться и к немалому своему удивлению встретил племянника Санчеса, который, хоть и сбрил бороду, выглядел еще более несчастным и запущенным, нежели при нашем знакомстве, и, судя по всему, еще не ложился, а на меня поглядел с таким видом, словно припоминал, откуда он знает этого хмыря?
Хотя в тот день я поглядывал на него, стараясь, чтобы это было незаметно, он, небось, все равно обратил на меня внимание, потому так и уставился на меня теперь. И ни одним мускулом не дрогнув, я спросил:
– Простите, не вы ли будете племянник Санчеса, верно?
– Буду. Нынче вечером, – ответил он.
И удалился стремительно, словно испарился, растаял за углом.
Сволочь такая.
Печального героя шестого рассказа под названием «Долгий обман» зовут Баси, и уже во втором абзаце о нем сообщается, что «вся жизнь его была цветком запоздалым». Рассказ начинается в хорошем ритме, внятно и, так сказать, дееспособно, из чего следует, что автор, принимаясь за него, был совершенно трезв и, без сомнения, чурался «моментов качки и болтанки», заложником коих становился так часто.
«Однажды ночью его разбудил стук дождевых капель в оконные стекла, и Баси подумал о своей молодой жене в сырой земле могилы. Это было ново для него, он сколько лет уже не думал о жене, что думы эти привели его в ярость. Сейчас он представил себе разрытую могилу, струи воды, змейками ползущие по всем направлениям, и то, как его жена, с которой он сочетался браком при большой разнице в возрасте, лежит в земле, с каждой минутой все сильнее набухающей влагой. Ни единого цветочка не было над могилой, хотя он мог бы поклясться, что в свое время договорился о том, что за ней будут постоянно ухаживать».
Я начал перечитывать «Долгий обман» и вскоре понял, что на самом деле вовсе не перечитываю ее, нет, передо мной рассказ, на котором я тридцать лет назад остановился, а потом книжку эту бросил. А не продолжил чтение потому – помню это как будто это было вчера, а не сто… столько лет назад – потому говорю, что в этот же день ознакомился со статьей Рикардо Рагу в газете «Эль Паис», в каковой статье утверждалось, что «Долгий обман» – почти полная копия рассказа Бернарда Маламуда[40]. Прочитав это, я уже не удивился, что эпиграфом к своему шестому рассказу Санчес взял слова Маламуда: «Совершенно безразлично, продолжается или прекратилось». И еще помню, что под воздействием то ли этой цитаты, то ли рецензии Рагу, я и решил не читать дальше.
Но зато сегодня продолжил.
Рассказ начинается с того, как старый Баси просыпается посреди ночи от шума дождя, бьющего в окна его дома, и задумывается о своей молодой жене, лежащей в сырой земле могилы. А наутро старик начинает искать ее и не находит. И признается директору кладбища, что супружество у них не заладилось и, что к тому времени, как он узнал о смерти жены, она уже давно ушла к другому. Через несколько дней директор звонит Баси и сообщает, что могилу, где была похоронена его жена, нашли, однако удостоверились, что покойницы там нет: ее возлюбленный несколько лет назад добился судебного разрешения перенести прах в другую могилу, куда потом положили и его самого. Ах, вот как, думает Баси, значит, его жена будет обманывать его с другим вовеки веков. Но учтите, говорит ему директор, что вы остались в выигрыше – могила ваша никуда не делась, в будущем вы сможете воспользоваться ею: она свободна и полностью принадлежит вам.
Мне кажется, Санчес сознательно хотел придать «Долгому обману» вид главы, совершенно произвольно добавленной Вальтером к своим дневникам. Хотя, не исключено, что он включил ее исключительно по лени и ради того, чтобы увидеть, как его роман благодаря такому беспардонному плагиату мгновенно набирает объем. Не исключено также, что он присоединил ее к своей уклончивой автобиографии, будучи до такой степени потерян и пьян, что не отдавал себе отчет в серьезности столь предосудительного деяния. А может быть, это моя собственная и, на мой взгляд, самая приемлемая версия – добавил он ее без долгих дум, в буквальном смысле одним движением пера – за тем, чтобы почти незаметно, бочком, так сказать, вставить эпизод из жизни человека, приходящегося отцом герою его автобиографии. Ибо мне кажется, злосчастные отношения Баси с женой напоминают те, от которых страдал Бареси и о которых мы знаем из рассказа «Два старых супруга». А потому возникает законный вопрос: может быть, имя «Баси» – это сокращенная версия «Бареси»? Может быть, «Бареси» – это истинное имя человека, взявшего себе сценический псевдоним «Вальтер»? Может быть, Бареси из Базеля – это отец нашего Вальтера? Если так, кое-что проясняется: мы, по крайней мере, узнаем, от кого унаследовал чревовещатель орудие убийства – зонтик с Явы.
В ушах у меня звучал эпиграф из Маламуда, и, хотя я не знал, из какого именно рассказа он взят, но не прошло и пяти секунд, как «Гугл» решил эту проблему: ответ содержится в книге интервью и эссе Филипа Рота, который, гостя у Маламуда в Беннингтоне, при этой последней в их жизни встрече задал ему опасный вопрос. За год до этого, летом, Маламуд перенес инсульт, бедственные последствия которого все еще давали себя знать, а покидать дом не давали. И потому Рот сел в Коннектикуте в машину и отправился навестить своего учителя в Беннингтон, где сразу же убедился, как ослабел и сдал Маламуд: если раньше тот в любую погоду неизменно выходил на улицу, чтобы встретить или проводить Филипа, то в этот день он в своем неизменном поплиновом пиджаке хоть и вышел из дому, но едва лишь приветственно и довольно угрюмо помахал гостю, как его тотчас слегка мотнуло в сторону, однако он устоял на ногах исключительно силой воли, а потом замер, словно опасаясь, что от малейшего движения рухнет наземь: «В этом дряхлом, насквозь больном старике и следа не осталось от прежнего крепыша».
Когда визит Рота уже подходил к концу, Маламуд решил прочесть начало романа, над которым работал, но написанное умещалось пока на четвертушке бумажного мятого листка. Рот безуспешно пытался отговорить его от чтения, но Маламуд настоял на своем и дрожащим голосом стал читать. По окончании повисло тягостное молчание. Рот, не зная, что сказать, спросил в конце концов, что там будет дальше.
– Не все ли равно, будет там что-нибудь или ничего не будет, – разъярился Маламуд.
Ученику, выслушавшему то, что учитель написал на измятом листке, стало очевидно, «что Маламуд, как бы ни хотелось верить в обратное, даже не приступал к роману; казалось, что его через темный узкий лаз ведут полюбоваться при свете факела на первый рассказ Маламуда, так никогда и не написанный на стене пещеры».