Мак и его мытарства — страница 34 из 43

Как, оказывается, просто подбить кого-нибудь на убийство, немедленно сказал я себе, особенно если знать, что не будешь терзаться виной.

Да, вот именно, эти слова я произнес вслух в то утро, стоя посреди своего кабинета:

– Они никогда не заставят меня испытывать вину.

И весь зал покатился со смеху и закричал «бис!»

Пустяшное дело, ответил я зрителям, повторение – мой конек.

И так приободрился, что набрался духу выглянуть в окно и посмотреть, не идет ли случайно по улице нашего квартала живой и виляющий хвостом убитый Санчес. Если бы я его увидел, то несомненно отважился бы крикнуть ему сверху:

– Эй, ты что здесь делаешь – я ведь заказал твое убийство, и заказ выполнили. Не видишь, что ли, что тебя уже прикончили?

Я представил себе, что к моему удивлению Санчес вовсе ни на какой не на улице, а вовсе в собственном моем кабинете, и смотрит на меня с негодованием и упреком.

– На самом деле, – говорю я, оробев, – это все не то, чем кажется. Потому что я не виноват. Это ошибка. Да и как я могу быть виноват в чем-то, если все происходит в литературе?

– Вопрос по существу, – сказал Санчес. – Но ты же не станешь отрицать, что так говорят только виновные.

[ОСКОП 33]

Вот если бы я исчез, а мой дневник был бы найден каким-нибудь человеком, вовсе незнакомым со мной, но по случайности получившим доступ к моим файлам, то он, человек этот, взяв на себя труд углубиться в чтение этих страниц, через какое-то время непременно пришел бы к выводу, что раз меня чаруют фальсификации и я, к примеру, долгое время скрывал, что был адвокатом, прикинувшись застройщиком, то, быть может, утверждение, будто я – начинающий писатель, тоже не следует принимать на веру. Однако этот читатель, этот человек, наделенный, разумеется, правом не считать меня дебютантом, не только сильно заблуждается на сей счет, но и самым чудовищным образом недооценивает тот тяжкий и напряженный труд, которого ежедневно требует от меня совершенствование текста труд, исполненный глубочайшего смысла, труд благодарный, ибо все мои усилия вознаграждаются всякий раз, как я вижу, что сумел продвинуться дальше в этом дневнике, где день за днем одолеваю новые пути в неустанном желании узнать больше, в неутолимой жажде постичь, что же я написал бы, если бы писал, день за днем напрягая воображение, когда я тку некое полотно, которое едва ли когда-нибудь сочту завершенным; день за днем создаю совокупность слов, подсознательно воспринимаемую мною и как конечную, и как нескончаемую, ибо таково свойство семейного лексикона: дневник, где я мог бы пребывать много времени, постепенно меняя каждый фрагмент, каждую фразу и повторяя это на такое многотысячное множество ладов, что истощил бы их запас и дошел бы до пределов несказанного или, вернее, оказался бы у врат невыразимого.

34

Когда позавчера Юлиан повторил, что он – первый писатель мира, я вспомнил неоконченный рассказ Достоевского, прочитанный в старой, давно потерянной антологии. В рассказе этом молодой провинциальный скрипач считает себя лучшим музыкантом мира и отправляется в Москву, потому что в родном городе ему стало тесно. В столице он поступает на службу в оркестр, но его вскоре увольняют. Потом устраивается в другой – его выгоняют и оттуда. Чрезмерное самомнение при отсутствии дарований. Но он не понимает, по какой причине – одной или сразу нескольким – неизменно оказывается за бортом. Никто не признает его талант, кроме бедной больной горничной, которая влюблена в скрипача и не хочет противоречить ему, когда он твердит, что нет на свете скрипача лучше. Девушка втайне от хозяев дает ему приют в своей каморке, ссужает деньгами, хотя их у самой-то нет, чтобы он мог продолжать борьбу за свою славу. Когда бедняжка уже не в силах оплачивать его беспутства и бахвальство, мы видим, как «лучший в мире скрипач» бродит как потерянный по улицам заснеженной Москвы, останавливается перед афишами, приглашающими прохожих на музыкальные программы, тщетно ища там свое имя – имя несравненного виртуоза, которого никто не знает. Мир несправедлив ко мне, думает он. И на этом месте рассказ обрывается, точнее, здесь обрывает его Достоевский. И, вероятно, продолжение было бы излишне, потому что все уже сказано.

[ОСКОП 34]

Я открыл почту, и на меня посыпался спам в виде мудреных банковских извещений, сводок о состоянии счета, начисленных процентов, удержанных комиссий и прочего. И среди этой цифровой писанины обнаружились и письма от Дамиана, моего давнего и доброго друга, который, по доброй воле избрав одиночество, совершал интроспекционное[51] путешествие, как он его называет, на почти необитаемый остров Корво, расположенный в восточной части Азорских островов: предпринял он это путешествие ради эксперимента, собираясь жить наподобие Робинзона в хижине и обогатиться опытом пребывания в пустынной местности. Зимой на острове Корво находится не более четырехсот обитателей. Предыдущее письмо описывало его жизнь «дикарем» при полном отсутствии общества, если не считать контактов с несколькими отчаянными ботаниками, которые оказали ему помощь, когда сразу же по прибытии он сломал палец на левой руке.

В новом письме речь шла о том, что он находится на острове Пико, в центральной части Азорских островов и, несмотря на сравнительное многолюдье – здешних жителей около четырнадцати тысяч, чувствует себя еще более одиноким, чем на Корво. Дамиан описывает мне вулкан с заснеженной вершиной, занимающий едва ли не весь остров и считающийся самой высокой горой в Португалии, и объясняет мне, что в прежние времена остров, благодаря своим великолепным виноградникам, процветал. Дамиан намеревается через два дня добраться самолетом до острова Сан-Мигел – самого крупного в архипелаге и насчитывающем более сотни тысяч жителей.

Эти мейлы навели меня на мысли о необитаемых островах и, роясь в Гугле на предмет поисков чего-нибудь забавного на эту тему, чтобы развлечь и удивить моего друга, я наткнулся на «Причины и поводы появления необитаемых островов», короткую рукопись Жиля Делёза[52], относящуюся к 50-м годам, нигде не опубликованную, но тем не менее включенную автором в библиографию к своей книге «Различие и повторение».

Прежде я как-то не брал в расчет, что остров всегда уникален, отличен от всех остальных и в то же время никогда не бывает один, потому что должен быть включен во что-то, именуемое нами «рядом», во что-то, парадоксально повторяющееся в каждом отдельном единичном острове.

Возникновение этой темы побудило меня узнать побольше о книге Делеза и в ходе изысканий я набрел на категорически верное наблюдение Марсело Але: «Именно потому, что нет оригинала, нет и копии, следовательно, нет повторения одного и того же».

Да, это было метко подмечено, однако не пригодилось мне для ответа Дамиану, который знать не знал, что я уже больше месяца вожусь с темной повторения. Утверждение Але из моих уст его бы встревожило. И я решил сообщить ему, что если на Пико, более многолюдном и гуще заселенном, он чувствует себя более одиноким, чем на Корво, то пусть приготовится к тому, что на Сан-Мигеле ему станет еще более одиноко. Вероятней всего, написал я, на Сан-Мигеле тебя обуяет желание попасть на остров, который был бы еще пустынней, чем Корво, например, на остров Робинзона Крузо, и там сможешь наконец почувствовать себя в компании.

– Гениально! – ответил он почти в ту же секунду.

Вот это и есть, подумал я, прямая связь с необитаемыми островами.

35

От четвертого рассказа «Себе на уме» я бы оставил тот хемингуэевский привкус, который сохранил в своем повествовании и Санчес. Да и не было бы смысла рассказывать эту историю, иначе как взяв на вооружение «теорию айсберга». Ибо сюжет рассказа сам по себе ничего из себя не представлял бы, не сопровождай его вторая история, которая отсутствует и лишь подразумевается, становясь частью того, о чем не рассказывается.

Два главных героя, два хилых забулдыги влюблены в одну и ту же девушку, о которой не говорят, но читатель догадывается, что оба просто одержимы ею и соперничают за нее. И если есть у них на уме что-то, давшее название рассказу, то это, конечно, девушка, в которую они влюблены.

В трех предшествующих главах рассказчиком выступает чревовещатель, а в четвертой он безымянен. Вздумай я переписать «Себе на уме», рассказчик стал бы моим двойником, но не мною, ибо я считаю, что это невозможно: по моим сведениям, тот, кто говорит (в рассказе) – это не тот, кто пишет (в жизни), а тот, кто пишет – не тот, кто существует; нет, это будет двойник Мака, который ограничился бы тем, что всего лишь не отказался бы от замысла рассказать некую непритязательную историю, вроде той, что у Санчеса в «Себе на уме», но заменил бы сюжет о двух бедных гуляках банальным диалогом, который не далее чем сегодня утром я вел с Юлианом, когда на свою беду повстречал его на веранде бара «Тендер». Все, о чем мы с ним говорили, балансировало на грани чистейшего вздора, абсолютной глупости, но диалог наш вдруг проявил и высветил неожиданную черту его характера. Неожиданную и очень опасную.

Дело было так: утром я обнаружил его на веранде «Тендера»: он курил, устремив взгляд куда-то за горизонт, и первым моим побуждением было воспользоваться тем, что он меня не видит, и скрыться как можно скорее. Однако он мало того, что заметил меня, но еще и спросил, который час, как будто время что-нибудь значило для этого отпетого бездельника. Может быть, он хотел сойти за очень занятого человека? Есть люди, которые опасаются, что другие обнаружат не только их полнейшую праздность, но и пребывание в абсолютном вакууме.

Вместо ответа я, поддавшись какому-то низменному и подлому инстинкту, предложил ему убить своего дядюшку. И вслед за тем, как бы желая оправдать каким-то образом то, на что хватило у меня дерзости предложить, придумал отговорку; я, дескать, задумал написать рассказ и для вдохновения мне нужно увидеть его в образе безжалостного убийцы.