Мак и его мытарства — страница 37 из 43

Только дочитав Клее, я обнаружил там и путевой дневник Юлиана Маке, хотя это могло быть и апокрифом, ибо художник погиб на Первой мировой войне вскоре после своего возвращения из Туниса и никаких записок о своем путешествии в Африку не оставил.

В тексте Маке – позднее я узнал, что это – фальсификация, созданная Барри Гиффордом – изменены или исправлены многие эпизоды, рассказанные Клее. И это производит курьезный эффект, о котором я как раз думал неделю назад, когда спрашивал себя: если Мак когда-нибудь завершит свой ремейк мемуаров Вальтера, не будет ли он выглядеть подлиннее, чем оригинал Санчеса? Книга, которую я прочел сегодня, отличается своим стилем: дневник Юлиана Маке кажется более правдоподобным и достоверным, чем дневник Клее, быть может, потому, что тот рассказывает нам лишь то, что хотел бы, чтобы случилось с ним, тогда как у Мака все воспринимается как «прожитое взаправду» и неразрывно связано с реальностью. Я очень веселился, читая фальсифицированный дневник Маке: «Мое иррациональное предубеждение против Клее начинается с трубки», пишет он. А в другом месте: «За ужином Луи и Пауль ели, как свиньи, однако я их обставил».

38

В полдень я устал от экскурсов в такое далекое прошлое и в тиши своего кабинета тридцать раз написал в столбик девять букв, складывающихся в слово Wakefield, даже не написал, а каллиграфическим почерком вывел их на четвертушке бумаги в клеточку, а потом написал – опять же тридцать раз – на той же четвертушке поверх только что написанного те семнадцать букв – три из них – заглавные – которые содержатся в «Том, Кто Отсутствует».

Это, я бы сказал, апофеоз повторения. Буква, написанная поверх написанной буквы, написанной в свою очередь поверх уже написанной. Все это стало напоминать труды Тима Йуда, который перепечатывал на машинке классические произведения, но бумагу не менял, в результате чего роман становился «листком, залитым типографской краской».

Я увлеченно покрывал краской листок, когда с работы вернулась Кармен. И, думая, что я ее не вижу и не слышу, чему-то смеялась – сама с собой. Я не мог, разумеется, не спросить ее, с чего бы это такое веселье.

– С того, что я успею помочь тебе, – ответила она. – Всегда хотела протянуть тебе руку помощи, да ты не брал. Этот лист ты измазюкал на славу. Нет, в самом деле, Мак Вивес Веин, мне нравится, как ты покрываешь кляксами бумагу, создаешь целые картины из этих разводов. Но, может быть, ты еще чем-нибудь займешься, а?

Когда она называет меня по имени и фамилии, я безошибочно угадываю: Кармен считает, что я сбился с пути. И тут уж ничего не поделаешь. Хоть я ей и рассказывал о моей удачной работе, сейчас ясно вижу: она по-прежнему уверена, что меня продолжает угнетать плачевный финал моей адвокатской карьеры. А ведь это не совсем так, по крайней мере, с какого-то времени. Однако она в силу своей твердолобости остается при своем прежнем мнении. И хорошо еще, что даже не подозревает, что я порой заигрываю с неотразимой прелестью самоубийства, хоть у меня и нет ни малейшего желания вступить на эту стезю. Счастье и в том, что она понятия не имеет, что я порой оцениваю варианты возможностей, о которых говорил Кафка: сделаться ли бесконечно малой величиной или быть таковой. И в том, что не знает, как иногда ночами я предаюсь опасным размышлениям, пусть они и не опасней, чем у всякого смертного, который тоскует от сознания того, что одновременно и жив, и мертв.

39

Безразлично, что будет дальше – или ничего не будет.

Бернард Маламуд

В терминальной стадии своей жизни, то есть в начале 1961 года, Хемингуэй, герои которого – все как на подбор люди жесткие, крепкие, стойкие и очень «элегантно несущие свою тоску», вернулся из санатория к себе в Кэтчем. Чтобы развеселить его, ему напомнили, что он должен добавить и свою фразу в дарственную надпись на книге, предназначенную для вручения недавно избранному президенту Джону Ф. Кеннеди. Однако целый день работы ни к чему не привел, писатель не родил ни единой фразы и смог только написать: «Уже все и больше никогда». Он давно уже подозревал это, и вот теперь получил подтверждение. Он исписался.

Что касается элегантности тоски, то нельзя сказать, что к концу жизни он очень уж блистал ею. Пропитанный насквозь спиртным и смертоубийственным никотином, сопровождавшими его всю жизнь, он решил однажды утром разбудить весь мир выстрелом, который знаменовал его развод с жизнью и литературой.

– На прошлой неделе он предпринял попытку самоубийства, – говорит о своем клиенте старый официант в, вероятно, лучшем рассказе Хемингуэя «Там, где чисто, светло».

А когда Мак, его юный напарник, спросил, почему посетитель хотел покончить с собой, старик ответил:

– Он отчаялся.

Этот рассказчик в неутолимой тоске покинул Кубу и вернулся в Кетчам, в дом, годный, чтобы в нем убить себя. Достаточно взглянуть на фотографии, чтобы убедиться в этом. И в воскресенье Хемингуэй поднялся очень рано. Жена еще спала, а он отыскал ключ от оружейного шкафа, зарядил оба ствола своего охотничьего ружья, приставил их ко лбу и выстрелил. И, как ни странно, оставил нам в своих книгах целую галерею героев – разных, но одинаково наделенных стоической выдержкой перед лицом невзгод. И влияние его творчества далеко за гранью литературы, ибо даже наихудший Хемингуэй напоминает нам, что для того, чтобы связать себя с творчеством, сначала надо связать себя с жизнью.

40

Что бы я изменил в «Долгом обмане» – в рассказе, где некий Баси – все указывает на то, что это Бареси, отец Вальтера – состоит во внушительной связи с могилой? Прежде всего я бы оставил эпиграф из Маламуда как дань взволнованного уважения к его «Безразлично, что будет дальше – или ничего не будет», но пересказал бы эпизод в духе Кафки, то есть так, чтобы скрытая история проявилась, выйдя на поверхность, а вот историю видную и очевидную усложнил бы до такой степени, что она сделалась бы самой загадочной на свете.

В нужный момент рассказал бы отчетливо и ясно, что в могиле, где Баси похоронил свою жену, растет трава, своей яркой и сочной зеленью контрастирующая с чахлой растительностью снаружи. Но зато запутанно и туманно изложил бы, на какую нескончаемую бюрократическую волокиту обрек себя любовник жены Баси, добиваясь разрешения перенести прах покойной в другую могилу.

К печальному персонажу Баси я даже не прикоснусь, оставлю его таким, как в рассказе, то есть вероятным отцом Вальтера и, значит, человеком, унаследовавшим яванский зонтик. Когда и ему придется заняться хлопотами по перезахоронению, я скрупулезно задокументирую все этапы этого бумажной канители. И с маниакальной обстоятельностью опишу все эти томительные проходы чиновников по нескончаемым галереям и коридорам угрюмого Дворца Правосудия.

Жизнь, если смотреть на нее через призму многотрудных административных действий предстанет, как уже сейчас предстает, средоточием самой зверской тоски, ледяным нагромождением бесконечных галерей и корпусов, забюрократизированных до зубов; неисчислимым множеством кабинетов и миллионами коридоров, которые покажутся безграничными и бесконечно унылыми, за исключением, разве что «Палаты безработных переписчиков», где несколько сотрудников изящным почерком будут списывать адреса и писать утерянные письма, снимать с них копии, переписывать, переписывать… Сотрудники эти будут похожи на людей прежних времен, и только благодаря им вся эта совокупность галерей и кабинетов будет казаться чуть менее унылой.

Но лишь немногие из тех, кто постоянно топчет эти холодные коридоры, сумеет понять, что это последний редут прежней жизни на земле, редут, где сосредоточено потерянное и забытое, все, что еще в состоянии – бедственном, прямо скажем, но уж в каком есть, напомнить нам, что некогда писание двигалось по иным, не чета нынешним параметрам.

Покуда я произношу и записываю все это, мне кажется, что один из клерков, спрятавшись в самом потаенном углу последней галереи, завершает работу тем, что заносит на один из ста трех отдельных бумажных листов, которые, скорей всего, никто не смог сброшюровать из-за нехватки средств – три слова:

«Нет, больше никогда».

41

Утром, в ничего не значащем разговоре в ювелирном магазине братьев Ферре, Лижия между прочим упомянула, что Юлиан, флиртовавший с ней, вдруг ни с того, ни с сего вдруг сказал с удивительной для такого оборванца непринужденностью: «Вот же я буду торжествовать, когда ты узнаешь о моей смерти! Никогда прежде не будешь ты так любить меня, никогда еще не буду я занимать такое место в твоей жизни».

Лижия пересказала эту историю Делии, жене Санчеса, и та просто лишилась дара речи. Никаких племянников у ее мужа нет и не было.

– Ты уверена, Делия?

– Абсолютно.

&

В первом часу я попытался было переписать «Кармен», но не продвинулся дальше одного фрагмента, который непременно поставил бы в конец рассказа. Я притворился перед самим собой, что нет ничего удивительного в том, что я сочинил его, однако радость переполняла так, что из ушей капала.

«Она по-прежнему и как всегда была очень хороша собой, хотя, по правде говоря, слишком много и в течение целого десятилетия таскалась по никому не нужным вечеринкам, где с идиотическим жаром и пылом отплясывала рок-н-ролл, выбрасывая свои могучие ноги в разные стороны и продолжая курить, пока в танце не добиралась до пепельницы, где и гасила окурок. Она по-прежнему была хороша собой, но лучшие годы жизни были уже промотаны и расточены. Тем не менее большая часть ее очарования оставалась пока при ней, а особенно: отчужденная грациозность ее поступи. Однако ее черный костюм, который она носила, не снимая четыре года, смотрелся все же странновато, не говоря уж о шелковых чулках, безбожно изношенных. Сквозь дыры на чулках этих – казалось, по ним можно узнавать будущее не хуже, чем по кофейной гуще – можно было разглядеть того скота, который когда-нибудь влюбится в бедняжку Кармен, женится на ней, а через два года после свадьбы проглотит приманку, весь распухнет и умрет».