адибом{29}, без украшенной речи которого не обходится ни одна макама.
Последователи у ал-Хамадани были не только в арабской, но и в других ближневосточных литературах, в частности в персидской и в еврейской; существует предположение, что макама повлияла и на европейский плутовской роман{30}.
Среди авторов арабских макам особенно выделялся Абу Мухаммад ал-Касим ал-Харири (1054—1122), который придал жанру законченный вид: ярче и последовательнее, чем Бади' аз-Заман, обрисовал главного героя, усложнил сюжеты макам (в том числе и заимствованные у предшественника), сделал разнообразнее и богаче стилистические украшения, не превращая их при этом в самоцель, и сумел внести большую стройность в композицию всего цикла.
Произведения, квалифицируемые как макамы, появлялись в арабской литературе вплоть до XX в., однако история развития этого жанра показала, что созданный Бади' аз-Заманом симбиоз двух противоречивых тенденций не был прочным. Подлинно блестящие образцы его могли быть написаны только такими талантами, как ал-Хамадани и ал-Харири. Именно благодаря им термин «макама» стал обозначать особый вид плутовской новеллы. Однако после этих двух классиков макамного жанра никто их уровня не достиг: подражатели или впадали в сугубо назидательный тон, обличая плута, или стремились к еще большему украшению стиля, так что интрига отходила на второй план, а то и вовсе исключалась. И постепенно, начиная с XII в. (аз-Замахшари), авантюрный элемент исчезает совсем; из обязательных атрибутов макамы остаются лишь стремление к цикличности (и то не всегда), речь или беседа как кульминационная точка, украшенный стиль, насыщенный иносказаниями и словесной игрой, и садж' со стихотворными вставками. Иными словами, большинство макам, зафиксированных в истории арабской литературы, являют собой образцы ученой украшенной прозы, обычно с назидательным уклоном, а вовсе не плутовские новеллы. Лишь в середине XIX в. и на рубеже XIX—XX вв. были предприняты две талантливые попытки возродить плутовскую макаму, но они уже не имели продолжателей.
До сих пор понятие «макама» прочно связано с именами ал-Хамадани и ал-Харири. Их творчество изучают на Востоке и на Западе, открывая в нем все новые грани; их макамы переводят на многие языки{31}.
На русский язык был переведен полностью цикл макам ал-Харири{32}, макамы же Бади' аз-Замана ал-Хамадани известны русскому читателю очень мало: существует прозаический перевод нескольких макам, филологически безупречный, однако не претендующий на передачу своеобразной формы подлинника{33}.
В процессе работы над предлагаемым ныне полным переводом макам ал-Хамадани переводчики, как некогда, переводя макамы ал-Харири, руководствовались принятым в отечественной теории и практике поэтического перевода принципом функционального и ритмико-интонационного подобия подлиннику. Мы пытались найти русские эквиваленты для садж'а и размеров арабских стихов, подчиняющихся развитой квантитативной системе{34}, и по возможности воссоздать игру слов и несколько необычный для русского читателя образный строй арабской украшенной прозы. Разумеется, при самом бережном отношении к тексту, его смысловым, языковым и звуковым нюансам, подобный перевод не может претендовать на филологическую точность, потери здесь неизбежны, особенно в стихах, где переводчики, помимо имитации арабских размеров, старались в большинстве случаев сохранить и моноримическую структуру стихотворения, свойственную средневековой арабской поэзии. Целью переводчиков было попытаться воспроизвести в русском тексте эффект эстетического воздействия подлинника на читателя или слушателя. Насколько это удалось — судить не нам.
Макамы Львиная (шестая), Сасанская (девятнадцатая), Мосульская (двадцать первая) и Русафская (тридцатая) переведены 3.М.Ауэзовой, остальные — А.А.Долининой. Перевод выполнен по Бейрутскому изданию 1973 г. с комментариями известного египетского ученого шейха Мухаммеда 'Абдо (1849 —1905), на которые мы опирались в работе, привлекая и комментарии к другим изданиям.
СТИХОТВОРЧЕСКАЯ МАКАМА(первая)
Рассказывал нам Иса ибн Хишам. Он сказал:
Швыряли меня далекие странствия то в одни, то в другие страны, пока не ступила моя нога в пределы Джурджана. Там я землю себе купил, остальные деньги в торговлю пустил и тем от превратностей себя оградил. Кое-каких друзей взял себе в компанию, и лавка моя стала местом обычного нашего пребывания: каемки дня дома я коротал, середину его — лавке своей отдавал.
Однажды сидели мы там с друзьями и вели беседу о поэзии и поэтах, а недалеко от нас, в стороне, устроился какой-то человек; он прислушивался, словно бы все понимал, но молчал, будто ни слова об этом не знал. Когда ж разговор в сторону нас завел и спор потянул за собой слишком длинный подол, он сказал, указывая на себя:
— Вот пальмочка, гнущаяся от спелых плодов, и столбик, о который любой верблюд потереться готов[1]. Захотите — начну свою речь я, одарю вас потоком красноречия, поведу ваши уши с водопоя на водопой, чтоб не томили их сушь и зной. Истину проясню я вам с помощью слов таких, что заставят слушать глухих, а пугливых козочек горных — спуститься со скал крутых. Я сказал ему:
— О достойный оратор! Подойди поближе — ты нас соблазнил. Подавай свою речь — так уж ты себя расхвалил!
Он приблизился и сказал:
— Спросите — получите обо всем мое мнение; слушайте — и вас обоймет восхищение!
Мы спросили:
— Что ты скажешь об Имруулкайсе[2]?
Он ответил:
— Это первый, кто следы жилья воспевал[3], «когда еще птицы спали»[4], вставал и все стати коня своего описал. Ради прибыли не сочинял он стихов, ради выгоды не нанизывал слов. Превзошел он тех, кто из хитрости развязывал свой язык, и тех, кто из алчности пальцы свои на пастбище выпускать привык.
— А что ты скажешь о Набиге[5]?
— Этот крепко ругает, когда разозлится, пышно хвалит, когда к награде стремится, и просит прощенья, когда боится, а если выстрелит, то всегда попадает в цель.
— А что ты скажешь о Зухейре[6]?
— Зухейр расплавляет свои стихи, а стихи расплавляют сердце его; когда он зовет к себе слова, отвечает ему волшебство.
— А что ты скажешь про Тарафу[7]?
— Он для поэзии — и вода и глина; рифм у него — и гора и долина. Но рок суровый слишком рано Тарафу погубил, и казну свою он не опустошил.
— А что ты скажешь о Джарире[8] и Фараздаке[9], кому из них принадлежит пальма первенства?
— У Джарира стихи отделаны тоньше и смысла в них больше, зато стихи у Фараздака покрепче сбиты, потуже свиты, побогаче расшиты. У Джарира острее сатира, племя свое искусно он восхваляет, военные доблести его прославляет. Но у Фараздака есть над ним превосходство: племя свое восхваляя, он превозносит его благородство. Джарир, когда женщин воспевает, пламя страсти в сердцах разжигает, когда бранит — в порошок стирает, когда восславляет — превозвышает. А Фараздак бахвальством любого затмит и того унизит, кого презрит, в описаниях же языка своего не щадит.
— А что ты скажешь о поэтах новых и старых?
— У старых поэтов слова благороднее, мысли их полноводнее, а у новых выражения изощреннее и ткань стихов утонченнее.
Мы спросили:
— Не хочешь ли нам стихи свои прочитать и что-нибудь о себе рассказать?
Он ответил:
— Получайте и то и другое сразу!
И продекламировал:
Ты видишь, друг, что я хожу в лохмотьях
И горечь горя от судьбы вкушаю,
Обиду на нее ношу с собою
И злые беды каждый день встречаю.
Восхода Сириуса[10] жду смиренно —
Я нынче только о тепле мечтаю!
А был когда-то я богат и знатен
И в середине сиживал, не с краю!
Затмил бы я и Дария с Хосровом,
Шатры веселья всюду разбивая.
Но вот блага в несчастья превратились —
Судьба перевернулась, мной играя.
Остались мне одни воспоминанья,
Грызут они, дразня и донимая.
Когда бы не они — я счеты с жизнью
Покончил бы, раскаянья не зная!
Говорит Иса ибн Хишам:
Дал я ему дирхем, что под руку подвернулся; он взял, спиною к нам повернулся и пошел, а я ему вслед смотрел — все вспомнить хотел: знаком он мне или не знаком, наконец узнал я его с трудом и воскликнул:
— Александриец, клянусь Богом! Он покинул нас газеленком малым, а вернулся взрослым и возмужалым.
Тут я за ним побежал, догнал, за рукав удержал и сказал:
— Ты ли это, Абу-л-Фатх? Не тебя ли взрастили мы своими руками, не ты ли юность провел меж нами? Скажи-ка, что это у тебя за старушка в Самарре?