То-то я не догодалей, — указал Макарыч на брюки и рубашку девчонки. И спросил: — Давно здеся?
— Вчера пришли. Да только начальник нас бросил. Одних. Сам уехал ученость защищать.
— Хто у вас главнай-то?
— Потапов… Может, слыхали?
— Как жа! Тому сына бросить не жаль. Мать родную запродаст. А вас-то и подавно…
— Есть хочется, — потерла живот девчонка.
— Давай в избу, — скомандовал Макарыч. Немного опередив, икнул: — Марья! Встречай гостью!
Колька ничего не знал. Возвращался с речки. Он успел искупаться, а потому шел в трусах, босиком. Макарыч, завидев его, улыбнулся и не предупредил.
Парень опешил, стоя у косяка. Потом, как ни в чем не бывало, подошел:
— Здравствуй, — протянул руку.
— Ну весь в мине. Не посрамил, — обрадовался лесник.
Зоя понравилась всем.
Полька, Полька… Лицо забылось. Все, что было с ней, ушло безвозвратно.
А Зоя — вот она. Чай пьет с покряхтываньем, как Макарыч. Картошку печеную ест почти нечищенную. Некогда. Вначале Кольке захотелось, чтобы у него вот такая же сестра была. Такая же ловкая, как мальчишка.
Макарыч любовался девчонкой. А та, поев, на иконы уставилась. Смотрела, будто впервые увидела.
— Много-то как и все красивые! — восхищалась девчонка.
— Разе впервой видишь?
— Ага.
— Огчево жа? — удивился Макарыч.
— У нас в доме таких не было.
— Тьфу, идол. Выходит, тож анчихрист?
— Нет. Чеченка я.
-Што?
— Ну, национальность моя такая. С Кавказа сюда приехала.
— Вот пропасть. И как только Господь людей необзоветь? Ровно по празднику тешилси, всяких понастрогал. Они жа, супостаты, ево не ведают. Не по-людски так, — буркнул Макарыч.
— Ты не сердись на него, он у нас хороший. Правда, с характером, — сказал Колька.
Зойка помрачнела.
— Я на одном сердитом воду вожу, — встрял Макарыч.
— Ну, ладно тебе, — оборвал парень.
— Я не анчихрист. Просто наша вера и обычаи мне многое покалечили.
— Пошто эдак?
— Из дому из-за них сбежала.
— Вона как!
— Чуть замуж не отдали.
— Так то разе худо?
— Еще бы! Силком-то. Да и к чему мне такое?
— Што ж родители оплошали?
— Я тому парню чуть не с пеленок обещана. Старики подарки за меня получили.
— От оказия. Што ж ныче-то сталось?
— Ничего. Поначалу искали. Потом надоело. Вернули, наверно, подарки. Мне, правда, семь разведок сменить пришлось.
— Ух ты, молодчага. Как же сбечь смекнула?
— На лошади. Лесник чертом крутнулся.
— Вот девка! Мине б тя по молодости. Ужо не упустил ба!
Зойка, глянув на Макарыча, снова засмеялась. Туча прошла стороной.
— Сколь годков-то тебе? — спросила Марья.
— Семнадцать.
Макарыч отчего-то задумчиво посмотрел на нее. Горькие, глубокие, как раны, морщины пролегли вдоль лба. Да глаза его поземкой затянуло. То ли припомнил свои семнадцать, то ли чужие тягостные пожалел. От того весь сник, сгорбился. Жизнь пыталась его в рог скрутить. А он ей рога ломал. Так на кулачки и тягались.
— Спасибо вам, мне пора, — встала Зойка,
— Отчего так скоро? — всплеснула руками хозяйка.
Да меня, наверное, ищут.
— Как жа вы теперича без главново начальника? — удерживал Макарыч.
— А какой толк от него. Мы себе проводника ищем.
— Куда свово дели?
— Я же сказала. За ученостью уехал. Он и за проводника был. Места, говорил, знакомые. И правда, не блудили.
— Обнюхалси, знать. Попривык.
— Нам от того не легче. Без проводника мы что без головы. Вот и ждем Потапова. Ни профиля, ни заработка нет. Запрашивать продукты и то неловко. Мне-то ладно. У ребят семьи. И время идет.
— Работы надолго запланировали? — спросил Колька.
— На три месяца.
— Где последний репер ставить будете?
— В верховьях Каторжанки.
— Ну что, отец, может, я к ним пойду проводником. Как думаешь?
— Да Бог с тобой, Коля! Что мы тебе плохого сделали? Не успел дома побыть, нас порадовать, а уж и бегишь? — заплакала Марья.
— Выручил бы ты нас, — тихо, будто сама себе, сказала Зоя.
Макарыч теребил бороду. Ему очень не хотелось отпускать парня. Наскучался по нем. Вон уже какой подмогой в доме стал. На работе заменяет. Туго без него в избе. Да и потолковать-то по-мужичьи не с кем. Колька вон какой башковитый. Годов хоть и мало, но соображенье, что у матерого мужика. Годы свои давно перерос. Макарыч даже советуется с парнем иногда. С другой стороны — пора Кольке себя на людях показать. Может, к Зойке потянуло, дай-то Бог. Хоть ту забудет, что на бумажке в кармане сидит. Эта девка куда с добром. Отчаянная голова. Хорошей бабой будет. То не беда, что оба молоды. Смолоду всякая ягода вкусная. Там, где что оботрется, обомнется, перемелется. Глядишь, еще внуков поняньчить доведется. И Макарыч, глянув на Кольку, сказал:
— Поперед пути не стану. Коли хошь, чуешь, што надо — иди.
Марья побледнела. Залилась слезами пуще прежнего. Запричитала:
— Одумайся, отец! Вдруг сгинет. Единый он у нас. Не пускай. Млад еще. Голова горячая. Рано ему в тайжищу-то. Нехай дома. Около нас. Все сердце по нем изведется. Каждый день слезы душить станут. Не терял он там уголь этот, распроклятый, золото не закапывал, зачем искать станет? Кто его накормит, обстирает там? Да неужто ему девчонка нас заменит? — обиделась она на Зойку.
— Не из-за себя зову, — вспыхнула та.
— Хошь бы из-за сибе. Так то не зазорно. Баба за свое щасте руками ухватитца должна. Ить такия, как наш, на тышшу единай, — похвалился Макарыч и добавил: — Чай, в науке уже цельный год отбыл. Через три зимы сам начальником сделаитца.
— Зачем ты, отец, такое вот зря говоришь? — перебил его Колька.
Макарыч хитро подморгнул ему.
— Так я сегодня и пойду, — решил парень.
Довольная Зоя улыбнулась.
Макарыч вышел на крыльцо проводить Кольку. Не целовал. Ни о чем не просил. Только слегка стукнул парня по плечу. Подтолкнул к Зойке и сказал:
— Ступай! Да не оплошай там.
Он долго смотрел, как все дальше в тайгу уходили Николай и Зойка. Вот они и совсем скрылись с глаз. Лишь легкое потрескиванье сучьев жгучим эхом отдавалось в сердце лесника.
— Што ж мине нонче осталось-та? С Марьей носки вязать? Али тараканов на печке пужать? Вот идол. Внутрях пусто. Ровно мыши там попировали.
Знал лесник, что, отпустив Кольку, снова будет изводиться по нем. Но как иначе? Ведь вон и старые деревья подолгу поросль от себя не отпускают. Под крышу прячут, как наседка цыплят. А молодь настырная. Чуть на ноги покрепче встанет и — прощай мамкина юбка. Пусть снег на неприкрытую голову, пусть мороз жжет до печенок, сладок ей горький урок. На молодом теле синяки да ушибы скоро заживают. Коя шишка и посвербит, так и то на пользу.
Марья смотрела в окно:
«И зачем только Макарыч отпустил Кольку с какой-то пришлой? Ну кто она им? Разве так деется. К моей просьбе не прислушался, отмахнулся, ровно от мухи назойливой. Ровно уж и никто я тут. А уж третий год живем. Видать, все мужики такие. Лишь бы свою задумку сполнить».
Макарыч… С ним ей легко. Домовитый, спокойный. На нее почти не лается. Разве иногда оборвет. И то чаще взглядом. От какого у самой сварливой бабы язык, что хвост у испуганной собаки, подожмется. Редко он балует Марью словом ласковым. Улыбкой скупо дарит. Но уж коль случается такое, помнит это Марья подолгу. Улыбнется лесник ей, и глаза его становятся, ровно у мальчишки: добрые, с чертиками посередке, смешные. И морщины, лоб прорезавшие, разглаживаются. Глянет на него в такую минуту и жить хочется, и невзгоды забываются. А Макарыч обнимет ее и спросит еще эдак душевно:
— Чай, не сладко тибе со мной, Марьюшка? Не люб я тибе? Разе такова ведмедя хотела? Ни тепла от мине, ни ласки. Мороки лишь прибавил.
— Да Бог с тобой, отец! Ты что это? Бабе-то много ли надо? Защита есть, кров тоже, сыта, в тепле, чего боле желать?
— Бери, што могу тибе дать. Да только вот чую — что-то точит тебя. Молчишь. Может, поперек души я тибе?
— Будет, отец. Шуткуешь худо. Люб ты мне.
— То-то, — сиганет козлом на радостях Макарыч.
«И с чего в ем сумленья берутся?» — думалось Марье. Не знала она, что никогда он не сомневался в ней. Просто хотелось ему иногда еще раз услышать, что люб ей. Эти слова он повсюду с собой носил. Далеко, далеко прятал их, словно от стужи, от сглаза берег. Жизнь много раз кидала его с обрыва. Никто никогда не помог на ноги встать. Вставал — валили. Силе, здоровью, смекалке завидовали. Бывало, бабы на него оглядывались. Видный мужик. Но любить не любили. Так, для баловства глазами зазывали. Иногда такое им удавалось. Но чуял Макарыч жар в теле и холод в душе.
Уходил, не порадовав. Плоть на озорство не менял. «Не из таковских, — как сам говорил: — Не кот я шкодливый. Штоб семя мое беспризорным росло. Коль бабе нужон, нехай не на ночь, навек моя станит. Всево нехай признать, вместях с промашками. Баба она хто? Она тень свово мужика. И уж какой я зародилси, такой и помру. Пущай она и мое нескладное любит».
Марье подчас казалось, что она всю жизнь жила с Макарычем. Что до него у нее никого и ничего не было. И самой не было. Женщина жила его заботами и тревогами. Вот и теперь Макарыч стоял на крыльце, а Марья видела, как вздрагивают его плечи, горбится спина. Знала: он не повернется, пока не обсохнут слезы, а вернувшись в избу, как ни в чем не бывало, скажет что-нибудь хорошее, забыв, что в морщинах долгоне высыхают слезы. Она лишь вздохнет где-нибудь у печки. Сошлется на какую-нибудь болячку.
И долгим, долгим станет вечер у стариков. Они будут молчать про то, что не дает покоя и рвется с губ. Но зачем бередить и без того больное?
Макарыч долго стоял неподвижна. Смотрел на тайгу, куда ушел Колька. Убережет ли она его? Почему-то некстати вспомнилось свое, неказистое. Те пятнадцать лет.
Ко многому были приспособлены его руки. Но вот к тайге… К ней нужно было сердце. Руки она познала всякие. Многих наказала. Не пустила других. В топях задушила, в пожарах сожгла, не уберегла от зверья. Иные люди сами в ней зверели. Смеялась тайга, оскалив черную пасть над двуногими, что, не найдя выхода, друг дружку ели. До такого ее зверье не доходило даже в самую лютую годину. Забавляясь, тешилась над утопающими и ее глубоких коварных речках. Знала крики их никто не услышит. Ни старого, ни малого не щадила тайга, коль не взлюбятся. Сама приговор выносила. Никого