— Охолонь, Зоя, охолонь. Хошь и решилась бане выпушшу. Я настырнай. А што надумала, то по правди вовсе неплохо. Времечко тибе и об завтрем помыслить.
До первых петухов, как влюбленные, просидели Колька и Зойка. Вышел Макарыч послушать, как они воркуют, да чуть по-нехорошему не обозвал. Про какие-то синусы друг дружку пытают. Поначалу думал, что нонешние так объясняются. Оказалось, тут любовью и не пахло. На всякий случай к Марье пошел разузнать. Та спросонку ничего не могла понять.
— Синусы? Чего это?
— Може, эдак ноне друг дружку называют? — допытывался Макарыч.
— Не рехнулся ли ты, отец?
— Рехнесси с ими. Я-то помышлял, как ба дом им наладить. Вдвух с Колькой срубили б скоро. Они ж про то и в ус не дуют. Экая несуразица получается!
— Оженишь. Успеется. Пускай потешатся.
— Оно и верно. Только она, — черт, не наше во Бога! — небось Колькой гребуить? Мозги зазря сушить? Тоды я ее за косишши оттаскаю. Не по- гляну, што на рожу ладная. Чево кочевряжитца? Не урод парень-то. Не густо ноне таких. За счастье почитала ба.
— Кто их знает. Колька и сам разборчивый.
Макарыч даже вздрогнул. Припомнилась
Полька, Колькина зазноба. Нехорошо в душе стало. Может, та Кольку присушила? На Зойку и не смотрит. Свое на уме держит. Вконец озлившись, он так грохнул по столу кулаком, что стекла дрогнули.
Почуяв неладное, Колька прибежал. Макарыч коршуном на него накинулся:
— Кады оженисси?
— Да ты что, отец?
— Бери девку, говорю! Чую, баба с ей добрая станет. Аль не люба?
— Рано мне.
— Ишо што? Само время. Може, друга болячка помехой стала?
— Не-е-ет…
— Не тяни. Бери, пока твоя. Не то упустишь.Такая не залежитца. Товар добрый. Как мужик вижу.
— Не торопи. Так лучше. И мне, и ей.
— Марье помощница надобна. Мине внуков при жизни понянчить охота. Поглянуть их. Аль старости моей не утешишь?
— С этим успеется.
— То-то вы нонешние несговорчивый да нескладный. Мине б твою долю в леты ети. Оженился б не сморгнув.
— Учиться хочу.
— Не перечу. Но баба в том не помеха.
— Она тоже учиться будет.
— Ей ето лишнее. Зачем голову наукой забивать? Нехай детей родить. Ета наука сподручней. И ума ученова не требуит. При мужике грамота — дело зряшное. Баба, она хто? Хозяйка в доме. Мать детям. Наука их портить.
— Не Зойку.
— Прожила же я без грамоты, — вставила Марья.
— Ты, мать, в наши дела мужичьи не встревай. То не твово ума курьева дело, — оборвал Макарыч.
Та насупилась. Замолчала.
— Што мине на ето скажишь? — не отставал Макарыч.
— Погожу
— Олух. Помышлял мужика с тибе сделать. Да, видать, мозги тибе ни с тово конца вправлены, — осерчал лесник.
Чуть обсохла роса на деревьях, заслышал Макарыч, как кто-то к избе идет. По-чужому тайгу будоражит.
— Зойка! Подь с избы. Чую — за тобой.Потолковать с ими надоть без твоих ушей.
— Я не маленькая убегать. Подумают, прячусь.
— Иди, иди. Мине, може, давно с имсустренутца хотца.
— Не помешаю.
Пока препирались, на крыльцо чужие шагивстопотили. Под ними доски надрывно рявкнули. Заплакали в голос. В избу поскреблись.
— Ишь непутевай. Скребетца. По-человечьи не могет. Хошь ба кулака не жалел. Ровно баба худая, — бурчал лесник, нехотя подходя к двери.
Потапов в приоткрытую дверь чуть просунулся:
— Зою можно?
— Што как кот! Аль по-людски разучилси?Хозяев не приветил. Поди, шкоду помнишь, супостат.
Тот выдавился из-за двери. По углам огляделся. Приметил девчонку. Приободрился.
— В отряд давай. Завтра уходим. Так приказано, — хотел еще что-то сказать, да Макарыч за грудки хватнул, будто котенка. Приподнял к притолоке, потряс что тряпкой.
— Ты об здравии спытал? Душегуб! У минеиспросил, можно ль ей вертатца? Знахарем лаял, паскудник, говно заячье. Я те кишки на завязки порву!
— Этого я не прощу. Свидетели есть. За такие делишки в военное время найдут куда упрятать. Мне старость твою жаль, ты же тем и прикрываешься. Мало каторги было! — подал голос Потапов, пятясь к двери.
— Цыть! — топнул ногой Макарыч. — Мог ба тибе годов пять одолжить. Такмо не выдюжишь. Кишка в тибе тонкая. Сдох ба. Оно и к луччему. Раз тибе Акимыч оплакал ба и успокоилси. Жил ты погано и сдохнешь не по-людски. Старость мою не трожь, червяк ползучий. Не про тибе она. Найдетца кому об ей пекчись. Пожалисси — порешу. Свидетелев выискал, подлюга. Брехалка не усохла. Хошь ба усовестилси.
— Отец!
Потапов и Макарыч враз повернулись на Колькин голос. Парень смотрел на лесника.
— Успокойся. Я не дам тебя в обиду — повернувшись к Потапову: — Судить тебя надо. Отца не трожь. Да и Зоей не командуй. Не пойдет она в отряд.
— Она сама пусть скажет.
— Мне уже и говорить не о чем. Все ясно.
Давно его ребята невзлюбили. Избавиться хотели. В разведке другого начальника присматривали. Я их, дура, отговаривала. Сколько голодали из-за него! На наших бедах кандидатскую защитил…
— Всю грязь на меня собрали. Сами чистенькие. А за что тебя искали с милицией? Не иначе в темном замешана. Зачем было разведки менять?
Зойка подскочила к Потапову, но ее удержал Колька.
Макарыч, гулко вдавливая пятками визжащий пол, подошел к двери. Открыл. Вытряхнул в проем Потапова. Буркнул вслед:
— И диет…
Колька нервничал. Мерил избу шагами. Зойка в окно уставилась. Дрожащий подбородок рукой держала. Марья о чем-то с иконой шепталась. Макарыч грыз мундштук трубки. Лицо у него белое, злое. В зимовье — как перед дождем.
И вдруг Зойка охнула. К стеклу прилипла. Потом отпрянула испуганно.
Лесник нутром понял — что-то случилось. А девчонка смотрела на него большими глазищами, — слова не вымолвит, будто язык умолк навовсе.
— Што стряслось? — подскочил Макарыч, — чево спужалась? — глянув в окно, обмер.
Потапов на карачках к дому пятился. На него, оскалившись, наступал медведь. Загонял супротивника. Рычал тихо, свирепо. Тот зайцем вилял. В стороны подавался, медведь предупреждающе на дыбки вставал. Лесник вгляделся. Приметил знакомую подпалину на зверином боку Белый ворот рубахи медвежьей, с рыжинкой. И ошейник, какой на вырост своему питомцу пошил, — знак охотникам, что зверь прирученный. Таких в тайге не стреляли.
— Коль! Поглянь, дружок твой объявилси. Давненько не наведывалси.
Только парень к окну подошел, медведь Потапова сгреб. Макарыч руки потирал довольно. Колька молчал. Марья крестилась, кого-то с Богом на тот свет спроваживала.
Лесник взял со стола кус сахара, на крыльцо вышел.
— Гришка! Подь к мине, лешак лохматый.
Медведь, услышав знакомый голос, откинул слапы Потапова и, поджав уши, с радостным рыком к леснику кинулся. Лапу, как в детстве был приучен, тянул. Мордой всего Макарыча обслюнил, обнюхал. Сахар сразу слопал.
— Ну, пошли в избу, пошли, — позвал Гришку Макарыч.
Тот, свойски обняв лесника, привычно перешагнул порог. К Кольке кинулся. Завизжал, рассказывая о своей жизни. В глаза парня заглядывал. Покосился на Зойку. Потом снова к Макарычу.
— Ворога и зверь чует. Помнишь, Колюшка,какен за твово сторожа был. Ты хворал. А ен мед с тайги приволакивал. Аж скулил, схарчить сблазнял.
— Помню.
— Мине от смертушки спас. Взад оттолкнул, кады рысь кинулась. Зверь-то ноне верней человека. Три зимы Гришка у нас жил. За пазухой ево принес. Паводок с берлоги выгнал. Утоп ба. Несеть водой, Гришка, тоды без званья, блажит на весь околоток. За шиворот выволок ево. Типерь ен за добро добром платит. В Потапове мово супостата учуял. Сдаетца, чужова сюды за версту не подпустит. Мине по зверьему недоумию завсегдашним хозяином счел.
Гришка тем временем картошку печеную за обе щеки уплетал. На Макарыча с собачьей верностью смотрел.
— Што, душа нехрищеная, наскучилси?
Медведь мотнул лобастой башкой. Еще картохи попросил.
— Марья, похарчи ево.
— Боюсь я, отец.
— Ведмедя зазря пужаисси. Ен дружок мой. Ну, молодь, што дале удумали?
— Учиться поедем, — ответила Зойка.
— Што ж, Бог с вами. Хочь там друг за дружку держитесь, — попросил лесник.
Через неделю Зоя и Николай уехали.
— Ишь, про деда не поспрашал, не наведал, — сетовал лесник.
— Немудрено. Горькое долго помнится, — вступилась Марья.
— Дед тому не вина. Наведал бы — не убыло б. Злой растеть, оно негоже. На всех серчать не след.
— Израстется — одумается.
— Припоздает. Акимыч не зазря сам про смертушку поминает, знать, кончину чуит, — взгрустнул лесник.
— Кольке Акимыч чужой. Сам говоришь — не вспомнил. Знать, судьба посмеялась. Чужих берег, своего не углядел. Нынче за то расплачивается…
— Што с ево спросу! Ить в лежку судьбина — сука кинула. Ни она, ни люд жалости к ему не поимели. От могилы-то и пововсе не дождет тепла. Так и уйдет к Господу бедолагой.
— Все потому, что и с бородой дитем остался, вздохнула Марья.
Макарыч дрогнул плечами. Себя вспомнил. В ту лихую годину, человеческий язык забыв, шел он в зимовье с неудачной охоты. Лето стояло. Тайга под солнцем кости парила. Пахла духмянно, сыто. У Макарыча в животе черти в лапту играли. Пустое ружье руки еле держали. И только к порогу подоспел, слышит — через завалы кто-то ломится к избе. Глянул туда, и в глазах помутнело.
Медведь шел к Макарычу. Зло рявкнул, на дыбки вскакивал, торопился. Немного не дойдя, приостановился, принюхался. В желтых глазах боль и злость. У Макарыча колени лихую дробь начали выстукивать. Ноги к крыльцу приросли. С испугу не слушались. Зверь все ближе подходил. Лесник кой-как за дверь упрятался. Медведь начал когтями порог драть.
Макарыч сначала Бога призывал, потом, крестясь, глянул из окна. Медведь сидел на крыльце, как человек, и обиженно ревел, выставив перед собой лапу. Из нее кровь струилась. Лесник присмотрелся. Сучок в лапе увидел. Он-то и досаждал зверю.
«Не выйди — ен в избу вломитца, выглянь — угрохаит», — подумал лесник. Но все же высунулся из-за двери. Медведь к нему подался. Лапу показывал. Вспотел Макарыч до самых пят. Покрепче сучок ухватил. Выдернул и мигом в дверь, чтоб плюху в благодарность не получить. Коротко рявкнув, сел зверь перед окном, долго рану зализывал. А на другой день у избы колоду дикого меда Макарыч нашел. От себя зверь оторвал. Поделился. А вот люди… И больно стало.