Сшил он однажды знакомому мужику торбаза[1]. За них тот посулил порохом поделиться. Лесник в придачу отдал рукавицы камусные[2]. Когда за порохом пришел, тот цепного кобеля спустил. Да еще вслед хохотал. Потом Макарыч отквитался, бока ему намял…
А тот — лысый, при сельсовете начальник — выпросил у лесника пять шкур медвежьих. Говорил, для детишек сиротских, дескать. Сам сарай шкурами обил, чтоб куры не померзли. И тоже ни за понюшку. Даже на постой не позвал ни разу Куска хлеба не предложил.
Макарыч от таких думок осерчал на себя: «Вот и силы имеютца, да спробуй приложи. Каталажкой грозятца. Чево уж Акимыча судим».
— Что-то мы про него вспомнили, может, худо старому? — обронила Марья.
— Старое дерево живучее. Ево согнуть мудрено.
— Я вечор яйца во сне видела.
— Каму к нам являтца?
— Может, Потапов-лиходей.
— Не-е-е. Спужаитца.
— Тогда и я не знаю.
А к вечеру в избу привидением Акимыч вошел. На образа перекрестился.
— Легок на помине, — обрадовалась Марья.
— Все не целованай? — подошел к старикуМакарыч.
— Не стерпел. Внучка решился наведать. Слыхал, на большой земле война началась. Как ба Колю не забрали.
— В свет уехал, в науку. Припоздал тымалость.Аль баба какая в дороге приветила?
— Кому што, тебе жа про баб побалагурить — медом не потчуй. Ох и кобель ты, Макарыч, прости Господи.
— Какой же ноне с мине кобель? Живу по писанию, с бабой. Ты жа хошь мышу какую обогрел ба.
— Язык твой грязнай. Слухать срамно. Я с болячкой к тебе, а ты, што дите, тешишься.
— Оженить тя хочу. Пора ужо. Доспел до мужика-то.
— Што б те в бельма козел плюнул.
— Я ему плюну! За што ты мине козла сулишь?
— Козлы ноне лучче баб. Те норовят даже эту животину в упрямстве обскакать. Намедни мужики около сельпо собрались. Об войне толковали. Без шуму. Чья-то баба тут подоспела. Свово за рукав потянула. Бездельным лаяла. Помыслить только, скандал учинила на весь свет. Уволокла таки. Мужиков не усовестилась. Чернословьем изошлась.
— Мы те не таку сыщем. Ладную, смирную.
— Холера ты песья. Я уж гроб сготовил. Начердаке сохнет.
— Пошто загодя?
— Запас карман не сушит. Впрок сладил. Потом со мной не морочиться.
— Ты ить и не жил. Сладостев, утех не изведал. Без их помирать досадно.
— Век мой отошел. Ништо не в радость. Внучок разве, да и то оплошал.
— Свидитесь, даст Бог.
— Какой он нынче?
— Ого! Мужик толковай, скажу тибе. И уже не промах. В девках не засидитца.
— В родителя удался, бесенок.
— То не грех.
— Ежели ко времени, то по-путевому.
— Ишь че схотел, — рассмеялся Макарыч.
— Ты ево не балуй.
— То не от мине. Што внутрях вложено, то и сбудитца.
— Не про то я толкую. Коль ноне бабы в науке завелись, могет сбаловаться. Ты б втолковал ему, што баба, ровно крест нательный, единай должна быть.
— Ты што! Ишо мине то во не доставало, штоб парню мозги марать. Нехай ен единым у бабы ста- нить. А она для ево — как похочитца. Ему в подоле не носить.
— Поспеит ли ту науку одолеть? Не то, може, на войну затребуют. В селе всех мужиков подчистили. Детных взяли. Пожилых. Сказывают, силен ерманец. Люду много губит. Заместо Кольки хотел попроситься. Ружье умею держать. Глаза не подводят. Нехай он живет. Мне нынче все одно. Не знаю вот, куды объявиться.
— Не срамись. Тибе на войну не загребуть. Кому такой лешак сдалси? Поди, ужо дохлая сука не
обвернетца на тибе. Там ить мужики надобны дюжин.
— От беда-то мне!
— Ништо. Верно, заваруха та недолгая. Не боись. От страху давай к мине перебирайси. Станем вдвух, што сычи. Кольку дожидатца. Марья — третья.
— Ужо и собралси было. Да надысь добрыйчеловек собаку подарил. Щенок покудова. Молошна. Сиську резиновую пользуит. Подрастет — дружком станит. Глядишь, в своем углу довекую.
— А ты со шшенком к мине.
— По гляну…
— Воля твоя…
— Ты ба мне што-нибудь Колькино дал. В память.
Макарыч посмотрел на старика, понятливо кивнул, молча отдал рубаху парня. Акимыч бережно свернул ее. За пазуху упрятал.
— Рассказал бы про нево, — попросил Макарыча.
— Со мной ен недолго был нынче. Все в тайге, с теми. С геолухами. Благодарствовали за ево. Несмотря, што молодше их. Смекалистай. Рыжий гам был. Сказывал, Колька от смертушки уберег. Всю канпанию.
Акимыч слушал с закрытыми глазами: во на какой внук-то! Людям в радость.
Макарыч знал, каково сейчас Акимычу. И все же говорил. Хвастался Колькой, словно кровным сыном своим. Еще бы! Нелегко он дался. Рос настырным. Боялся Макарыч за него. Чуть что, малец, обидевшись, замыкался в себе, как лиса в засаде. Подолгу не разговаривал. Однажды даже сбежать грозился. А всего лишь поругал и раздетым из избы не пускал. Об этом Макарыч никогда не расскажет Акимычу. Не сознается, как в первый же день, жарко натопив избу, всю ночь отмывал мальчишку, вычесывал его волосы, стирал бельишко. Как ломило спину, руки от постирушек. Их, как назло, не убывало. Сам-то ладно. Кольке каждую неделю чистую простынь стелил. Теперь это прошло. Вырос Колька. Акимыч, конечно, изболелся по нем. Но Макарычу он дороже, родной стал. Помнит, как за Марьей доглядывал, чтоб ненароком али с умыслом Кольку не забидела. Один раз приметил, как варенье малиновое, что от простуды ей дал, мальчишке скормила. Макарычу солгала, будто с чаем испила. А у Кольки-то, проглядела, все губы в малине вымазаны. И глаза хитрющие, что у котенка шкодливого. Знала баба слабину малую. Любил Колька малину. Варенье из нее ложками ел. Однажды, проснувшись ночью, увидел, как она из теплого платка мальчишке рубашку шила. Старалась лакомый кусок от себя отдать.
И стыдно стало леснику за свое неверие. Ругал себя по-нехорошему. Вот и сейчас она Кольке обнову вяжет. Узор — не оторвешь глаз. Придет парень — в новое враз обрядит. Порадует.
Макарыч посмотрел на жену. Три года… На лице Марьи обозначились новые морщинки. Признак прибавившихся забот и тревог. Вон и голова побелела. Не от добра такое. Никогда не слышал он от Марьи жалоб, сожалений о прожитом. Смирно несет баба свой крест.
…А засобирался Акимыч на другой день.
— Што мало гостюишь? Куды торописси? Аль не поспеишь в свою нору, чево бегишь, —
обиделся на него Макарыч.
— Поплетусь, ужо пора.
— Погоди, на Сером отвезу.
— Ни к чему ноги баловать. Едучи — тело помирает.
— Мине в село заодно надоть.
— Не придумляй. Всю жисть пехом ходил. Дойду и нынче. Воздушку глотну.
— Ну, смотри.
Прощались молча. Неловко ткнулись носами трижды в небритые заросшие щеки. Вздохнули каждый о своем. Акимыч низко поклонился Марье и, держась за пазуху, вышел из избы.
И снова медленным осенним дождем поплелось время. Оно, как больное, то совсем останавливалось, то по кочкам бежало.
И вот к Макарычу в зимовье снова гость заявился. Вежливо спросился в дверь. Сапоги обтер.
— Привет, старик, — поздоровался непривычно.
— Здравия тибе, человече, — ответил лесник. Пришлый сказал, откуда и зачем пожаловал.
Имени не назвал. Должность его Макарыч запамятовал. Понял, для войны сбирает деньги и одежду теплую. Сказал, что теперь все фронту помогают. Лесник открыл сундук. Половину Марьиного вязанья отдал. Носки, рубахи, Кольке сготовленные. Насчет денег руками развел: «Излишков, мол, не бывает. Сына учу. Мяса, рыбы могу дать». Тот неотказался. Все, что брал, в книжечку записывал. В ней Макарыч потом крестик поставил, расписался. Так приезжий велел. Понял лесник, — война затянется.
Вскоре и почтарь пожаловал. От Кольки весточку привез.
Макарыч тогда пожалел, что в грамоте не разумеет. Взял то письмо, повертел в руках. Попросил прочесть. Почтарь разорвал конверт. Лесник прищурил глаза, приготовился слушать. Поначалу головой кивал. Соглашался. Молодец, Колька! Все-то ладно у него сложилось. В весну домой обещаются отпустить. С Зойкой. Та тоже учится уже. Но вот лесник нахмурился: «Не бранись, отец, я с ребятами хочу на фронт пойти добровольцем. Согласия твоего прошу. Техникум обождет. Вернусь — закончу. Ты за меня не бойся. Ну, а если и приключится что — не ругай. У нас половина ребят заявления в военкомат написали. Жду, что скажешь. Поклон вам от меня и Зои. Ваш сын Николай».
— Не ругай, ежели што? Каво мине тады бранить! Сибе, дурака старова, за дозволение? Удумал тож! На хронт! Черт сопливай! Мужиком не исделалси, а туды ж под пули! Я те дам хронт! Ососок неумытай! Нешто жисть опостылила? Я те пропишу в тот, куды ты навострился. Ишь, как подъехал! Науку порешил бросить. За зря, што ль, две зимы штаны в ей тер? — ругался лесник. И, повернувшись к почтарю, попросил: — Отпиши Кольке. Я ить не ученай.
Тот согласился.
«За што ты мине огорчаишь? Неужто в твоей голове ладным думкам места не сыскалось? Зачем тибе хронт? Там мужики надобны, а ни дети неразумный. Сгинишь ни за што. На каво мине кинишь? Аль забижал тибе крепко, раз про мине позабыл? Ты у нас едина радость и утеха. Остынь, одумайся, благословить на войну не могу. Посамовольничаишь — дело твое, забыть такова не смогу», — диктовал лесник.
…Ночь показалась вечной. Словно утро никогда не просыпалось над избой лесника. Он знал: Колька не послушается. От задумки не отступит.
Синие, красные, желтые круги закачались перед глазами. В груди закололо. Будто кто шило воткнул. Во рту пересохло. А боль все сильнее. Словно злые мозолистые руки душу давили. Вздохнуть бы хоть разок. Но горло воздух не пропускает. «Верно, тулово ужо таво… сдохло», — подумал лесник. От этого липкий пот прошиб. А круги в глазах искрами замельтешили. Макарыч пытался позвать Марью. Но голоса нет. В ушах звон. Будто церковные колокола заутреннюю отзванивают. Да нет. Это береза. Та. Над обрывом. Цепями звенит. К себе кличет. А может, каторжники покойные к себе зовут. А звон растет. От него голова вспухла. Что тесто в горшке. «По нем гож круги. Вот они, вот. Штой-то с ним? То не круги. То пожар. Все горит. И Колька… Как ен там очу