— Не по-людски все с ими. Чарки не посулила. Бранитца зачнет, кочерга горелая. А ты плетись за ей. На што? Кой в том толк? Не-е, моя Марья хочь тож баба, а в жисти поболе разумеит. А другой мине не надобно. Вона как охомутала бестия Акимыча! Все по-своему норовит, нахрапом берет. Уж я ба с ей за эдакое! — ворчал Макарыч.
В эту ночь, предчувствуя долгое расставание, лесники не уснули. Плакала, оплывала, нарастив толстый живот, восковая свеча. Мужики опростали третий самовар. За разговором время шло незаметно. Макарыч ходил по зимовью. Акимыч у печки сидел. Бабы спали успокоенно, лишь иногда вздрагивая во сне от громкого смеха Макарыча. Но, повернувшись на другой бок, вскоре снова засыпали.
— Вот и я своей говорю, не едины мужики в свете пьють. Все живое хмель почитаит. Природа умней нас. Она ево удумала. И славно. В ем и радость, и горе. В ем и смерть, и жисть. Сытная ли, худая ли — то другое дело.
— С хмельным оно все легше, — поглаживал бутылку перцовой Акимыч.
— То ведомо. Возьми оленя. На што немужик?Рога вона какия у ево. Все из-за важенок. Ему ль не ведомо горе? Сколь у ево худова в судьбине? Зверя какова — боись. Человека — тож. Мошка, оводы по лету и те ево на море с тайги выживають. На ветер гонють. А и тот хмельным горе глушит. Не будь ево, што зверю останетца? Хочь потопись. Дак нет. Знать, хмельное в ем жисть держит. Иде мухомор аль ягода, моча та жа. Иде потрафит, там и наберетца. Тот жа лопух. От чево эдакий жирнай да здоровущий? Тож хмельной сок по весне из земли-матки сосеть. Потому и сила в ем могутная. И зоветца ен — лопух. Хочь и не человек, а званье в ем мужичье. Ведомо, нутро ево к хмельному привыкшее. А вот шикша — баба. Малая, неприметная. Хочь и Божья ягода, толку в ей нет. Птаху лишь накормит, боле ни на што не способная. Ни повеселить, ни порадовать не смогеть. Лекарства с ей никакова. Все от таво, как баба она — непутно векуить. Не береть с земи нужное. Разума в ей нет.
— А как же брусника, клюква? Одна с умом, другая нет? Бабы ить тож? — спросил Акимыч.
— Баба бабе рознь и тут. Одна с умом, друга нет. Вроде как Марья с Авдотьей. Нутро одинаково, мозги разные. Но и те ж. Возьми-ко клюкву аль бруснику: хороши опосля снега. А до таво? Морда пригожая, нутро кислое, незрелое.
— Я и шикшей детву лечу.
— От запоров? Дак любая баба лучче шикши до поносу мужика свово доведеть. Чево доброво, а ентово с избытком всяка знаит.
Акимыч замолчал.
— Ты спробовал коды бабу бабой-ягодой выходить?
— Конешно.
— Ну и што?
— Не легшало.
— То-то. Баба бабу завсегда не терпить. А мужик всем выходитца. Все ему впрок.
— Но рябиновку ныне бабы уважают.
— То редко.
— Да нет. В селе ее делают сами многие.
— Не с добра. Эдак дешевле. А бабы на деньгу падкие. Што муха на дерьмо.
— А вот перцовку не сдолеют. Даже казенную.
— Куды им?
— Пошто так-то?
— Рябина, она чисто бабья ягода. А перцовка — в ей ягод нет. Потому не к каждой утробе угодна. Да и делаитца с чево? Спирт и перец. Опять жа мужики. Вот и помысли. Ты-то што боле всяково любишь?
— Перцовку.
— А я спирт гольнай. От те и задумка. Почему так-то? Мине все чистое. Без примесев. Добро — как по нутру. Голова не шумить от таво. Хочь и перцовку не откажусь. Особливо при хворобе. Деручая она, што девка занозистая.
— Ноне мужики в селе боле вино норовят пить.Сказывают, што спирт на здоровье вреднай.
— Эх, трепачи. Нутро им бабы да жадность спортили. На што добро лают?
— То не жадность.
— А че?
— С хронту оне.
— Нехай злое на хмель не плетут.
— Сказывают, контузии не велят им пить ево.
— Дак опять жа, нутро виноватое!
— Не по своей же воле стряслось.
— Ну и што? Спирт при чем?
— То ты зазря на них.
— Нет. Видывал я, как и не хронтовики вино ноне хлешшут. На крепкое не годны стали. То мужикам самим над тем помозговать пора.
— А и не стоит. Не гож и не надо. Нам от таво не худо, — налил Акимыч перцовки.
— Тож верно. Всякому своя утеха, — подсел к столу Макарыч.
— За што? — подняв кружку, спросил Акимыч.
— За мужиков, тех, што званье свое на слабое не разменяли. В каво мозги ни черта, ни спирта не убоятца, — он выпил, подморгнул покрасневшему Акимычу.
— Эх, пошло. Вроде младость возвернулась.
— С кой стороны? — хохотнул Макарыч.
— Со всех. Хочь в пляс ударьси.
— А ты и врежь. Не томи натуру.
— Куда мне?
— Чево?
— Не вводи в грех. И так единожды бес попутал. Сраму на всю округу было. По сей опомниться не могу, — конфузливо заерзал Акимыч.
— Ништяк. Че там с тобой приключилось-то?
— Ехал я в сельпо. Ну и порешил завернуть к одним. Коня оставил на корм. Сам дале. Глядь — во дворе детва скачит друг через дружку. Да не по- людски. Ноги заплетаются. Я и загляделся, как они томшатся. Самому похотелось. Ну и сиганул я. Ну, а борода опрежь меня. Ну и вертанулся вверх дыбками. Мальцы со смеху чуть не померли. Козлом кликать зачали. Иду, а они орут, бесята: «Дед, иди сигать с нами!» Бабы и по ионе на меня пальцемтычут. Скалются. Я и сам не знаю, кой бес меня попутал. Осрамился на старости. Худше и не выдумать.
Макарыч бороду жевал, чтоб со смеху не свалиться.
— Ты вдругорядь-то бороду за пазуху прячь. Мало ли какая прыть ишо на тибе наскочить. Да порты потуже вяжи. Ить могло и худче быть.
— Куды уж тут… Паскудней быть не могет, — махнул рукой Акимыч.
— Не тушуйси. Тож в тибе мужичье вскипело.
— На то малодшие находились. Я-то ровно опупел, — сокрушался Акимыч.
— Со мной тож не легше было. — сознался Макарыч. — Помыслил я как-то в селе поужинать у одних перед дорогой. Кишки горячим побаловать. Зашел. Хозяина, как на грех, дома не оказалось. Я было в обрат попятился. Ну и с хозяином-то столкнись. Тот на карачках вползал. Мине узрел. Враз тверезым стал. Стал на мослы и к топору — шасть. Кобелем лаит. Я ево и поприжал малость. Образумить пытался. Куды там. Ну и я из сибе вскипел. Говорю, мол, твою Машку собаки оббрехивать перестали. Тут она взвилась. Што сдеялось! Еле вырвали, баба-то по-дурному блажит.
Мужик ее колотит. В обчем, наелси я от пуза. С той поры зарекси я в людях вечерить.
— То и к лучшему. Чужая ложка завсегда горло дерет. Своя, хочь какая, все в рот пропихнет, — поддакнул Акимыч.
В окно зимовья робко проглянул неумытый рассвет. Акимыч вышел из избы подышать свежестью. Макарыч готовился в дорогу. Заложил телегу; положил коню овса, напоил его.
— Может, меня возьмешь с собой? — попросила внезапно Марья.
— Тибе на што маятца?
— Давненько в селе не была.
— Радоватца тому надо. Меду там нет. А путь, сама ведаишь, не близкай.
— И ладно. Выдюжу.
— Пошто взъегозилась, каво не видывала?
— Хочу с тобой, отец.
— Ладно, сбирайси. Да живо.
— Я так и поеду. Куды сбираться? Чай, недевка, чего красоваться?
— Не артачься. Сбирайси путем.
— Зачем так-то?
— При мужике живешь. Не срами.
Марья, закрасневшись рябиново, в избу пошла. Там долго в сундуке копалась. Доставала нажитое. Примеряла перед конопатым зеркалом. Вытащила подаренный Макарычем платок, который еще не носила. Долго смотрела на него. Потом отложила в сторону.
Увидев ее, собранную в дорогу, Макарыч даже опешил. Он не узнал свою жену.
— Марьюшка, дак ты у мине самая красуля!Вона ты какая. Впервой эдакой увидел!
— Поди, в гробу лишь и поймешь, какая она у тебя была. Живое мы не ценим. Мудрые сказывают, что смертные завсегда так-то. Есть — убил бы. Нет — купил бы.
— Смерть не кликай, Акимыч. Я свое неотлюбил. Вишь, жена у мине — писаная красавица.
Марья смутилась. Заторопилась к столу.
Ели наскоро. Обжигались. Авдотья даже смолчала, когда мужики выпили. И вскоре две повозки с грохотом выехали на дорогу.
Прикорнув на плече мужа, досматривала потревоженный сон Марья. Макарыч заботливо укутал ее тулупом. Сдерживал коня, чтоб не разбудить жену.
Акимыч тоже не торопился. Он удобно лег в телеге. Вполголоса переговаривался с Авдотьей. Ее не переборол сон. И старуха, внимательно поглядывая по сторонам, подталкивала лесника.
— Ты ба поживее погонял. Можа, седни в свое село поспеим.
— Нынче не поспеим — взавтре там будем.
— Чую, от Мити весточка есть.
— Есть — так есть.
— Погони скорей.
— Помереть поспеем. И Митьку узришь ишо. Не поспешай. Што суждено, то сбудется. Все от Бога. Не схочет он — не обхитришь судьбу.
— Скорей ба домой.
— Ты сии. Не егози в телеге-то.
— Чево бранисси?
— Не докучай.
— Слухай, Акимыч, занедужил ты ай што?
— Не бери худое в голову.
— Поспрашать тибя хочу.
— Об чем?
— Про Митьку. — Ну?
— Коли скоро вернетца с хронту, как быть тогда?
— Кому?
— Мине.
— Сама порешишь. Обмозгуй заведомо.
— Баба я, могу глупостев сотворить.
— Нехай к нам Митька идет. При тебе жить станет. Лесовать научится.
— Схочит ли?
— То мне неведомо.
— Головушка моя горькая, непокойная! И вертатца к той змее нет моей волюшки, — заголосила Авдотья.
— Тебя не гонят.
— Сыночка свово куды дену?
— Не малец. Мужик, чай, мы ему не помеха.
— Можа, заедим? Внучат наведаим.
— Так бы и сказывала.
— Про Митю спросим.
— Заедим, што с тобой сделаишь? Успокоенная, Авдотья вскоре уснула. А дорога
пошла все накатистей, говорливей.
Макарыч иногда оглядывался. И, убедившись, что Акимыч не отстал, ехал дальше.
В селе они расстались. Макарыч к сельсовету свернул. Помог выбраться из телеги Марье.
— Пошли. Поди, вконец измерзлась?
— Не-ет, отец, — выстукивала та зубами.
— Погоди-ко. Дай я тибе от сена отряхну. Марья, заслышав это, обняла мужа за шею:
— Вона какой ты!
— Ладно, ладно, а то и пововсе мине разлюбишь. Сиволапова. Разе те такой нужон? Ты ж што рябина, а я, прости Господи, пень гнилой.