Потом они лежали, сплетясь в объятье, и Калуа хрипло шепнул:
— О чем ты думаешь?
— Что сегодня ты меня спас…
— Я спас себя. Если б ты умерла, я бы не жил…
— Ш-ш! Молчи! — От упоминания смерти суеверная Дити вздрогнула.
— Куда же нам идти? Что будем делать? Нас разыщут где угодно.
Дити понятия не имела, как им быть, однако сказала:
— Мы уедем далеко-далеко. Найдем такое место, где о нас будут знать лишь одно: мы супруги.
— Муж и жена?
— Да.
Выскользнув из его объятий, Дити обмоталась сари и пошла на берег.
— Куда ты? — окликнул Калуа.
— Сейчас узнаешь, — бросила она через плечо.
Скоро Дити вернулась с охапкой полевых цветов, в белом сари она выглядела непорочной девой. Выдернув у себя волоски, она связала два венка и один передала Калуа, а другой надела ему на шею. Великан сообразил, что от него требуется, и обмен венками, навеки их связавший, состоялся. Ошеломленные грандиозностью своего поступка, они молчали, а потом Дити вновь прильнула к нему, утонув в тепле его тела, большого и надежного, как темная земля.
Часть втораяРека
8
Как только «Ибис» встал на якорь, Захарий с боцманом Али раскрыли гроссбухи и выплатили команде накопившееся жалованье. Запрятав медяки и сребреники в складки саронгов, ласкары мгновенно исчезли в утробе Киддерпора. Одних «Ибис» уже не увидит, другие через пару дней вернутся, после того как их ограбят и одурачат или они просадят свои гроши в шалманах и притонах и поймут, что жизнь на берегу гораздо привлекательней, когда ты в море, а не шагаешь вразвалку по качкой земле.
Шхуна ждала своей очереди в сухой док на ремонт и покраску. На борту остался лишь костяк команды во главе с Захарием и боцманом Али, однако и меньшим числом службу несли двумя вахтами под началом тиндалов. Как и в море, наряд длился четыре часа, а утром и вечером назначались двухчасовые полувахты. Портовый приют брал свою цену — возрастала опасность, что корабль обчистят, а потому вахтенные ухо держали востро, да и работы на судне не убавилось: хлопоты с инвентарем и, самое главное, приборка. Боцман Али не скрывал своего мнения, что моряк, отправивший корабль в сухой док неприбранным, хуже последней сухопутной шмакодявки, в рот ему дышло, рынду-булинь и фор-брамстеньгу.
Виртуозная брань, в которой Али не знал себе равных даже среди ласкаров, вызывала безграничный восторг Джоду, весьма огорченного тем, что его расположение к боцману не встречает взаимности.
Он знал, что морские волки презирают пресноводных рыбешек навроде него — бывало, в своей лодке он греб мимо огромных парусников, а рулевые на мостиках и марсовые скалились, подавая обидные советы насчет мест, куда приспособить его весло. К подначкам Джоду был вполне готов, они бы лишь обрадовали его, но боцман не допускал фамильярности между собой и ласкарами. То и дело он давал понять, что Джоду взят в команду против его воли и лучше бы уматывал подобру-поздорову. Но раз уж приходится его терпеть, ему уготована самая грязная работа — чистить гальюны, убирать камбуз и драить палубу. Мало того, он приказал Джоду вдвое укоротить швабру — дескать, чем короче, тем лучше результат, а близкое знакомство с дерьмом позволит определить, чем оно было до того, как оказалось в заднице. Случалось, Джоду на четвереньках драит палубу, а боцман подкрадется и даст пендаля ногой с заботливо отрощенным и остро подпиленным ногтем, да еще бросит: «Чал сала![63] Радуйся, что не пушка влетела в твою корму».
Первое время Джоду имел право спускаться в жилой отсек лишь затем, чтобы вычистить гальюн, и даже спал на палубе, что представляло неудобство лишь в редкий дождь, а в погожие ночи он был далеко не единственным, кто искал «досточку помягше». Вот так он подружился с юнгой Роджером Сесилом Дэвидом по прозвищу Раджу. Долговязый и тощий юнга смахивал на жердь, а цветом кожи не отличался от дегтярной мачты. Воспитанный в череде христианских миссий, он носил рубашку с брюками и даже матерчатую бескозырку, пренебрегая набедренной повязкой и банданой. Его претенциозный вкус в одежде, пошитой из парусных лоскутьев, давал повод для частых насмешек. Раджу прозвали третьей мачтой, и каждое его появление на вантах чрезвычайно веселило марсовых, наперебой отпускавших шуточки в его адрес. В отличие от англичан, ласкары именовали корабль в мужском роде, что открывало широкие возможности для сравнения мачт с детородным органом: наш хмырь полез на штырь… давай спускай… заводи конец…
Не только из-за насмешек, но главным образом из-за боязни высоты, на которой его мутило, Раджу был бы счастлив уйти из марсовых. Пределом его мечтаний было оставаться на твердой палубе и служить вестовым, стюардом или коком. А вот Джоду рвался на реи, и потому друзья быстро сговорились, что хорошо бы им махнуться должностями.
Однажды юнга препроводил своего приятеля в кубрик на баке, где висели гамаки ласкаров. Поскольку матросы считали корабль живой ползучей тварью, своей обители они дали прозванье фана, что означало «капюшон кобры» и было вполне уместно для отсека под главной палубой, у самого клыка бушприта. Хоть прежде на океанских кораблях ему бывать не доводилось, слово «фана» Джоду знал и частенько представлял, каково это — обитать в черепушке живой твари. Поселиться в кубрике над волнорезом, рассекающим океанские просторы, было его мечтой, однако то, что он увидел, ничуть не напоминало легендарную королевскую кобру. Душный темный кубрик освещала одна керосиновая лампа, висевшая на крюке. В ее неверном свете фана казалась склизкой пещерой, увитой паутиной, — куда ни глянь, повсюду гамаки, растянутые между балками. Тесное помещение представляло собой вытянутый треугольник, сужавшийся к носу шхуны. Несмотря на то что низкий потолок не позволял выпрямиться в полный рост, гамаки висели в два яруса, прогал между ними не превышал шестнадцати дюймов, так что перед носом каждого обитателя была твердая преграда в виде потолка или задницы товарища. Было странно, что сии подвесные ложа называли джула, качели, будто они предназначались новобрачным или младенцам; когда слышишь это слово, представляешь себе ласковое укачивание, но стоит увидеть гамаки, растянутые, точно сети в озере, как понимаешь, что ночью будешь маяться в духоте и биться, словно пойманная рыба.
Джоду не устоял перед соблазном улечься в джулу, но тотчас выскочил обратно, ибо его обдало зловонием, сочетавшим в себе целый букет запахов — грязной подстилки, давно немытого тела, пота, жирных волос, сажи, мочи, дерьма, спермы и прочих выделений. Как назло, его очередным заданием стала чистка гамаков, которые так заскорузли от человечьей грязи и порока, что, казалось, даже в Ганге не хватит воды их отмыть. Едва Джоду закончил работу, как боцман скрутил ему ухо и приказал начать все заново:
— По-твоему, это чисто, хер собачий, засранец ты драный? Да у меня в жопе чище!
По уши в грязи, Джоду мечтал о том, чтобы взлететь по вантам и усесться на салинге — ласкары не зря называли «креслом» местечко, где можно отдохнуть на свежем ветерке. Какая несправедливость: Раджу этакая благодать даром не нужна, а Джоду лишь взглянет на мачту, как рискует получить от боцмана жалящий пинок в зад. Стало быть, зазря он учился различать мачты и паруса, и все его познания пропадут втуне, коль выпала доля драить гамаки, скрючившись у шпигата[64].
Однако противное занятие имело одну хорошую сторону: поскольку фана лишилась гамаков, все ее жильцы спали на палубе. Никто не стенал, ибо жара усиливалась, и в предвкушении муссонов все были только рады ночевать на воздухе, хоть и на голых досках. Что еще лучше, на свежем ветерке у ласкаров развязывался язык, и они допоздна трепались, лежа под звездами.
Боцман Али в ночном словоблудии не участвовал — вместе со стюардом, парусником, рулевыми и прочей корабельной элитой он квартировал в палубной надстройке. Но и сожителей он чурался. Отчужденность объяснялась не только его нравом грубого и упертого солдафона (что ласкары не считали изъяном, ибо никто не хотел подчиняться чрезмерно фамильярному или потакающему любимчикам боцману), но и его корнями, загадочными даже для тех, кто давно с ним служил. Впрочем, это не казалось странным, потому что многие ласкары были скитальцами и не любили распространяться о своем прошлом; некоторые вообще не знали, какого они роду-племени, поскольку их малолетками продали вербовщикам, поставлявшим матросов на океанские корабли. Прибрежные бандиты-скупщики не интересовались происхождением своих рекрутов, они умыкали голозадых малышей с улиц и бородатых парней из приютов, они платили бандершам и брали тепленькими опоенных клиентов.
Однако при всем разнообразии судеб многие ласкары с «Ибиса» знали, что они родом из той или иной части Индии. Исключение составлял боцман, заявлявший, будто он рохинджи, мусульманин из Аракана, но матросы уверяли, что юность его прошла на китайском корабле. Вскоре все уже знали, что он свободно говорит по-китайски, чему весьма обрадовались, ибо это означало, что вечерами Али будет пропадать в китайских кварталах Калькутты и матросы на шхуне смогут повеселиться.
Когда боцман Али и Захарий сходили на берег, корабль преображался: кто-нибудь взбирался на мачту и стоял на шухере, еще кого-нибудь командировали за парой кувшинов арака или самогона, после чего вся команда собиралась на палубе или в фане, где начинались песни и возлияния с самокруткой по кругу. Если конопли под рукой не было, курили обрезки парусины, которая изготавливалась из того же растения и напоминала гашиш.
Два помощника боцмана, тиндалы Баблу и Мамду, с малолетства служили вместе и были неразлучны, как пара гнездующихся цапель, хотя один родился в калькуттском районе Чоуринги, а другой — в далеком городе Лакноу, в семье мусульманина-сектанта. Баблу, чье лицо было изрыто шрамами от детской дуэли с оспой, лихо отбивал ритм на железных котелках и подносах, а высокий и гибкий Мамду, если был в настроении, сбрасывал повязку и облачался в сари с накидкой, подводил глаза и нацеплял медные серьги, приобретая облик легконогой танцовщицы по прозванью Гхазити-бегум. Сей персонаж жил собственной жизнью, насыщенной бурным флиртом, искрометным юмором и неизбывной печалью, и так славился своими танцами, что ласкаров даже не тянуло в береговые вертепы: зачем на суше платить за то, что на корабле получишь даром?