тно расширилось что-то во мне, — так сжалось, так замерло, — и так тихо было вокруг, — такое безмолвие в воздухе, в синеве неба, в полях, — такая неподвижность во всем, — что, не выдерживая и как будто стремясь за что-нибудь, поскорей, ухватиться, я вдруг нашел ее руку, Верину, взял ее за руку, — и крепко-крепко сжимая мою, она вдруг взмахнула другой, свободной рукою — смотри, смотри, поезд — и то блестящее, между рекою и лесом, оказалось вдруг — рельсами, насыпью, железной дорогой, чуть-чуть приподнятой над полями, — и в бесконечном, неправдоподобном, немыслимом отдалении, крошечный, почти игрушечный поезд, медленно — вагон за вагоном — мы видели, да, мы видели их — стекла их вспыхивали на солнце — медленно, бесконечно медленно, огибая лес, поворачивал — в самом движении его была неподвижность — исчезал, скрывался за лесом, — и глядя на все это, замерев, я чувствовал себя так, как будто я столкнулся вдруг с чем-то, с какой-то, самой тайной и самой таинственной, важнейшей из моих предпосылок, — я еще сам не знал, разумеется, что мне со всем этим делать, — пространство моей истории лежало передо мною, — и когда исчез, наконец, обогнул лес и скрылся за лесом поезд, я впервые обнял ее, Веру, приблизившуюся и прижавшуюся ко мне; — и через пару дней мы уехали, я помню, в Москву; и затем была, разумеется, осень — осень: не помню какая — была, наконец, зима: теплая, темная, снежная: единственная из тех далеких, несуществующих более зим, похожая в чем-то на здешние, приморские зимы.
Я же, как сказано, — я, всматриваясь отсюда, теперь (здесь тоже теперь зима…) — в ту жизнь, в тот город, мною покинутый, — я, то ли потому, что летом, к примеру, я почти всегда уезжал из него (в какой-нибудь — случайный, скажем, поселок…) — то ли, может быть, потому, что нечто зимнее вообще было свойственно (свойственно…) этому городу, — то ли еще по какой-то, неведомой мне причине, — как бы то ни было и в первую очередь, я, всматриваясь, вижу там, в том городе, некие, друг на друга совсем непохожие, холодные и не очень холодные, бесснежные, снежные зимы, со всеми их морозами, оттепелями, пургою и вьюгою, сугробами, слякотью: и ту, конечно же — я поворачиваю обратно — ту, с которой я начал (и к которой мне еще предстоит вернуться, до которой мне еще нужно добраться…) — и ту, к примеру, холодную, раннюю, закончившуюся, в мучительном напряжении, поездкой, первой и предварительной, — и вот теперь, значит, эту, теплую, темную, им, Максом (истинным героем моей истории: если это история…), проведенную среди случайных знакомств, случайных знакомых, для меня же (теперь и здесь, поворачивая обратно…) неотделимую от воспоминаний об Алексее Ивановиче: об Алексее Ивановиче и — как выяснилось — о Вере.
Она жила далеко, на какой-то, вполне неописуемой, конечно, окраине; мне тоже приходилось бывать там; но обычно мы встречались с ней где-нибудь в городе (как она говорила…) — на бульваре, у выхода из метро — почти всегда вечером, — и если не шли куда-нибудь в гости или, скажем, в театр (нет — в какой-нибудь — не на маленькой площади…) — кружили по улицам, переулкам, уже затихавшим, терявшимся: в снегу, в сумерках, в темноте. Я же — или так кажется мне теперь — я был с самого начала уверен, что долго все это не продлится и что она, Вера, еще немного помедлив в моей, рано или поздно, скорее рано, чем поздно, вновь возвратится в свою, мне, в общем, чуждую жизнь; я думал об этом — без сожаления. Я и не пытался, пожалуй, перейти ту границу, которая — казалось мне, кажется мне теперь — отделяла нас друг от друга; разговоры ее о работе, о каких-то выставках, которые она где-то устраивала, не были мне интересны; о моих собственных планах, надеждах и помыслах я ей, разумеется, не рассказывал; о других книгах говорили мы редко; суждения ее были беспомощны; вкусы поверхностны. Зато улыбка была пленительна; в глазах же, обычно непроницаемых — серый ветер над серой рекою — вдруг, в иные мгновения, виделось мне что-то очень и очень печальное, сближавшее нас помимо и более всего остального — всего, что мы говорили, всего, что могли друг другу сказать, — что-то горестное, безнадежное, внезапной жалостью отзывавшееся во мне. И я брал ее за руку: в вязаной, я до сих пор помню, перчатке — и до сих пор помню я это ощущение теплой, в моей руке, чуть влажной от снега шерсти, близости, волнующей и печальной; и вдруг улыбнувшись, она спрашивала меня, о чем я думаю, почему я молчу, — я целовал ее, — губы ее горели, — странно легкими, в отсветах фонарей, казались мне очертанья домов, крыш, обведенные снегом, — и поначалу отделявшее меня, разумеется, от этих крыш и этих домов (деревьев, карнизов…), ее, Верино, рядом со мною, присутствие, в конце концов уже не только не отделяло меня от них, но чудесным образом усиливая и обостряя что-то, во мне, как будто с другой, до сих пор неведомой мне стороны приближало меня к этим деревьям, карнизам (к этим крышам, домам…); медленно, очень медленно шли мы, прижавшись друг к другу, — и прежде чем дойти до меня, заходили, почти всякий раз, в некий, совсем рядом с моим домом, совсем-совсем маленький, притаившийся за другими дворами, домами и словно выпадающий из города дворик, где, как ни странно, я ни разу до этой зимы не бывал и который она, Вера, показала мне в одну из наших первых, я помню, встреч (я же показал его впоследствии Максу…).
Там была, я помню, кирпичная, красная, чуть-чуть возвышавшаяся над переулком стена: с круглой, маленькой башенкой, — лестницей, исчезавшей среди склоненных над нею деревьев, — и почти незаметной из переулка, узкой, возле башенки, аркой: много раз, много лет проходил я мимо этой стены, ни разу (опять-таки…) — ни разу не спросив себя: что там, за нею — и есть ли там вообще что-нибудь. А там, за нею, был сначала один, большой, потом другой двор, поменьше, — и как-то странно, косо, приткнувшись друг к другу стоявшие домики: почти деревенские, почти деревянные, с крылечками и сенями, с цветами на подоконниках, — и тут же, рядом: развалины — уже непонятно чего: фрагмент какой-то другой, но тоже красной и тоже кирпичной стены, — большое, белое, с явно недостающим куполом здание, — узкий, огибающий это здание проход, — внезапный пустырь, — еще одна арка, — и за аркой: последний, уже совсем маленький дворик, обнесенный поверху деревянной, местами покосившейся галереей, — с горевшим, я помню, всегда горевшим над галереей окном и притаившейся под нею скамейкой: на нее-то мы и садились. И хотя здесь кто-то, очевидным образом, жил, — и в освещенном, над галереей, окне появлялись вдруг смутные, быстрые, тут же исчезавшие тени, — мне всегда казалось, я помню, что никто нас не видит, не может увидеть, — и мы сами никогда здесь никого не встречали. И было странно тихо здесь, удивительно тихо; совсем далеким казался отсюда город; лишь смутный гул его доходил до нас иногда; смутный отблеск его лежал на снегу; пробегал по небу: небо же казалось отсюда — светло-дымчатым, тающим, тонким, прозрачным. И поскольку никто нас не видел — не мог видеть — Вера — я смотрел на нее — что-то округлое, мягкое вдруг появлялось в ее резко очерченном профиле — Вера, чуть-чуть наклонив голову — волосы падали ей на глаза — расстегивала сначала одну, потом другую, потом, очень медленно, третью — кнопками называют их — металлическую, с сухим треском расходившуюся застежку своей, я помню, короткой, подбитой мехом, вельветовой, темно-коричневой куртки, — и взяв мою руку, не улыбаясь, вдруг словно впускала ее куда-то, в пленительное, под курткой, тепло; непроглядная темень ее волос окутывала, охватывала меня; я же, теряясь в них — я очень хорошо это помню — и в то же время с пронзительной, замирающей ясностью ощущая, под рукою, под курткою, шероховатую шерсть свитера, шелковую прохладу рубашки, внезапный жар, мгновенную дрожь, — и те таинственные изгибы, те мягкие, уступающие, невидимые, но словно изнутри освещенные очертания, которые, как ни странно, я уже не мог найти ночью (я находил, конечно, другие…) и которые вот сейчас, здесь, на берегу моря, на краю мира (я смотрю в окно: снег, дюна, заметенная снегом…) вдруг, и непонятно откуда ко мне возвращаются, мгновенной дрожью, внезапным жаром — нет, холодом отзываются в пальцах, — я, короче, отсутствуя, почти исчезая, вместе с тем и в то же самое время — возможность, всякий раз меня поражавшая — думал, успевал подумать, с замирающей ясностью, о чем-то совсем ином, еще, как сказано, бесконечно-далеком от осуществления… и снова думал о том же, когда, чуть-чуть отстранившись — снег, дворик и галерея вновь возникали передо мною — Вера, с безмолвным блеском в серых глазах, закуривала, например, сигарету.
Было странно тихо здесь, в этом маленьком дворике, удивительно тихо.
— Да, август, август, начало всего, и — что же? — город, город, конечно, огромный, невероятный, таинственный, и — что же? что же?..
И конечно, теперь, здесь, поворачивая обратно и глядя в окно, я уже бессилен представить себе ту — меру расплывчатости (наоборот: ту степень определенности…), в которой все это пребывало и медлило: тогда и там: в том городе, той — снежной — зимою.
Но с тайной, как ни странно, отрадой я вспоминаю теперь какие-то, отвергнутые мною возможности, — возможные направления, по которым я не пошел, — ложные решения ложных задач, — решения, которые я принимал, и тут же отбрасывал, и вновь принимал, и, как бы то ни было, пытался продумать, по мере сил, до конца, — и представлял себе, к примеру, какой-нибудь, вполне немыслимый на этих страницах — теперь немыслимый на этих страницах — несостоявшийся, следовательно, разговор: между — кем же и кем же? — я еще сам не знал, может быть, — я уже не знаю, может быть, кем, — между какими-то, следовательно, так и не появившимися, — или, может быть, чудесным образом изменившимися на этих страницах персонажами моей истории (если это история…); и видел, скажем, какую-то, ночную и темную улицу, по которой они шли как будто куда-то, — переулок, в который сворачивали они: — и как если бы сам я шел следом за ними, то догоняя их, то вновь от них отставая: — они же уходили все дальше, все дальше, сворачивали налево, направо, исчезали, вновь появлялись… и когда мы сами выходили на улицу, уже была, на улице, ночь; в мягком воздухе падал, мягкими хлопьями, снег; лаяла, за углом, и вдруг умолкала, и вновь принималась лаять, невидимая, собака; пролетала машина; исчезала: за поворотом; сугробы казались огромными; редкие звезды таились в тающем небе; и я снова брал ее за руку: в вязаной, влажной перчатке; и мы проходили, разумеется, мимо трех, с одной стороны, и трех, таких же, с другой, очень старых, но и очень хорошо сохранившихся, бледно-зеленой краской выкрашенных домов; и всякий, почти всякий раз еще горело, я помню, в крайнем из них, на последнем этаже, предпоследнее по счету окно: — и проснувшись, вдруг, среди ночи, в тот, как будто выпадающий из течения времени, между