— Ну: вот, — сказал Макс, — ведь с этим нельзя, никак нельзя согласиться.
— Приходится.
— Нет… так не может… так не должно быть.
Он чуть-чуть подчеркивал, может быть, свое возбуждение, как будто оправдывая им неожиданность этого разговора и в то же время предлагая мне, Алексею Ивановичу не принимать его слишком всерьез.
— Так не может, и не должно быть… и значит, должны быть какие-то. Все это очень странно, конечно.
Все это было и вправду весьма, весьма странно. Алексей Иванович, по-прежнему не улыбаясь, дотронулся, в свою очередь, до той же, теперь уже черной, мокрой, с внезапными каплями, ветки.
— Странно: да… ну и что же? В конце концов, все и так достаточно странно, не правда ли?
— Да, правда, — Макс рассмеялся.
— Продолжайте, — сказал Алексей Иванович, — мне это даже нравится. Не так уж важно, в самом деле, что мы с вами в первый раз видим друг друга… и, может быть, никогда больше не встретимся… а может быть, и встретимся… все равно. Я слышал о вас, вы слышали обо мне. То, что вы говорите, весьма для меня интересно.
— Только не думайте, что я… пьян, — сказал Макс. — Я не пьян… почти нет.
— Я вижу. И — следовательно.
— И следовательно, должны быть какие-то, совсем иные возможности. Это должно быть — легко, это должно быть, собственно — жизнью.
— Постойте… что именно?
— Вообще… вообще то, что дается нам с трудом и усилием… искомая ясность, вожделенная собранность.
Я дождался, наконец — внезапной, очень внезапной — улыбки.
— Должно быть… должно быть. Нет, я так не думаю.
— Почему же?
— А почему, собственно, это — должно быть — легко?
— Ну… хотя бы потому, что это — бывает — легко.
Я дождался еще одной — еще более внезапной — улыбки.
— Бывает: конечно. Но ведь только так… вдруг. Они не длятся, эти лучшие наши мгновения.
— Вот именно, — сказал Макс, — не длятся. Но они должны длиться, вот в чем все дело.
— Почему?
— Почему — что?
— Почему — должны — длиться? Разве это мы с вами решаем. Да, бывают, конечно, минуты, когда все вдруг получается само собой, совершенно просто.
— Как вдох или выдох.
— Как вдох или выдох. Но бывают и совсем другие минуты… часы, дни… за победой следует поражение. Это так — и с этим ничего, наверное, не поделаешь… как ни стараешься.
— Вот так жизнь и проходит, — сказал Макс.
— Да, пожалуй, вот так она и проходит.
— В раздоре с самой же собою, в усилиях, бессмысленных и бесплодных.
— Этого мы не знаем, — ответил Алексей Иванович, — ни вы, ни я… и никто не знает, наверное. Может быть — бессмысленных, а может быть, и не совсем. Вообще, некая ясность возрастает… с течением времени.
— Вот как?
— Конечно. Ведь все повторяется… за победой следует поражение… за поражением снова победа… и мы сталкиваемся все с теми же трудностями… наталкиваемся на те же препятствия… преодолеваем их, все снова и снова… и в конце концов, узнаем себя же самих, овладеваем своими возможностями… к чему-то, наоборот, привыкаем… с чем-то, напротив, смиряемся. Вы этого не понимаете, вы это поймете. Вы еще очень молоды… не обижайтесь… вы хотите всего сразу… вам вольно, разумеется, воображать себе какое-то… легкое будущее.
— Ах… да… вот… будущее… легкое будущее.
— Простите?
— Нет… так. Вы правы, конечно.
Он вновь дотронулся до ветки рукою; провел по ней; посмотрел на нее; на свою руку; на Алексея Ивановича.
— Вы тоже правы, — сказал Алексей Иванович.
— Простите? — сказал Макс в свою очередь.
— Вы тоже правы, конечно. Конечно, они должны… или нет, должны были бы длиться, эти наши безусловные мгновенья… конечно. И не так уж трудно, в общем, представить себе жизнь, из них состоящую… совпадающую с самой же собою. Но на самом деле… на самом деле, мы лишь приближаемся… к искомому, мы никогда, наверное, его не достигнем. Это не значит, однако, что не надо… стараться.
— Почему? — спросил Макс (в свою очередь…).
— Как — почему? Вы хотите ясности? вы ищете собранности? Вы уже хотите ее, вы уже ее ищете. И что бы вы ни воображали себе, к чему бы вы ни стремились, ничто, никто не избавит вас от усилия, от обязательности усилия… вот сейчас, в настоящем.
— Да, да, я знаю, вы правы.
И вдруг, я помню, с внезапным, горестным вызовом:
— Нет, это все не так, все неправильно. И… речь вообще идет не о том.
— О чем же?
— Вот именно — о чем же? о чем же?
Он замолчал, я помню, закурил сигарету.
— Хорошо, допустим, я согласен с вами, вы правы… ничто, никто… от усилия. Но этот выход — на всеобщее обозрение… но эта невозможность остаться в одиночестве… но этот раздор с самим же собою… вот с чем нельзя, никак нельзя согласиться. И что бы вы ни говорили мне… так не может и не должно быть… и в общем… да… что же?.. к чему все это?.. простите меня… мне не надо было… и… — отбросив, я помню, не докуренную им сигарету, — и… да… пойдемте… уже поздно… и холодно… и поговорим лучше о чем-нибудь.
— Постороннем? — с внезапной улыбкой.
— Все равно о чем, — сказал Макс.
И мы уже ни о чем, конечно, не говорили; и свернув с бульвара, еще немного проводили Алексея Ивановича, в глубь переулков; и прощаясь с нами, он, Алексей Иванович, в последний раз посмотрел, я помню, на Макса; и сказал ему: до свиданья; удачи вам… и Макс, отведя глаза, ничего не ответил; и потом сказал: спасибо, да, до свиданья; простите меня, еще раз… и мы пошли обратно; и свернули, я помню, еще, и еще в один переулок; и была уже ночь; снова ночь; кружились, в пустоте, в темноте, одинокие большие снежинки; фонарь качался под ветром; свет его дрожал на снегу… и я думал, конечно, об этом, так странно начавшемся, так неожиданно оборвавшемся разговоре; и, конечно, о Максе, смущенно, горестно, или так мне казалось, молчавшем, шагавшем рядом со мною; и об Алексее, конечно, Ивановиче, уже дошедшем, наверное, до дому; и о той, так думал я, может быть, последовательности ежедневно возобновляемых — повторяемых, так я думал, усилий, которую с самого начала угадывал я за жестами его и словами; которой, в словах и жестах его, почти не было видно; в которой он только что, так я думал, признался.
— Любопытный персонаж, этот твой. Алексей Иванович.
— О да, конечно.
— Я глупо вел себя, — сказал Макс.
— Нет, почему же?
— Глупо, глупо, — сказал он. — К чему все это, в самом деле? Просто… я так давно не говорил ни с кем… да… всерьез.
— Вот именно. И с кем же еще говорить обо всем этом? Если вообще с кем-нибудь, то с ним, Алексеем Ивановичем.
— Мне тоже так показалось. Не с тем же… в шапке, — сказал он.
— Как, кстати, зовут его?
— Тебе это действительно хочется знать?
— Да нет, какая мне разница?..
— Андреем его зовут.
— Ну а ты-то, Макс, как ты, на самом деле.
— Живешь? — закончил он за меня. — Я не живу, — сказал он.
— Что называть жизнью? — сказал я, улыбнувшись, надеясь, что и он улыбнется.
— Да что бы ни называть так, — ответил он — не улыбнувшись. — Я очень рад тебя видеть.
— Я тоже, — сказал я.
Мы вышли, наконец, на проспект, уже много раз упомянутый, теперь, ночью, почти, конечно, пустынный; Макс, вдруг как будто встряхнувшись, как будто, подумал я и думаю я теперь, махнув рукою на что-то, в себе, взмахнул ей, рукою, и остановив, я помню, вильнувшее в нашу сторону, заскрипевшее тормозами такси, с какой-то неожиданно-решительною интонацией сказал шоферу два адреса: сначала… потом… открыл заднюю дверцу, сказал мне, что он сядет первым: ты выйдешь раньше… и уже в машине, я помню, спросил меня, что я читаю… поговорим, действительно, о чем-нибудь постороннем. Я назвал, разумеется, тот, здесь не названный, в белой с черными полосами обложке, роман, который перечитывал я снова и снова; нет, я не читал его: сказал он.
— Удивительное сочинение, — сказал я.
— Вот как? Дай мне его при случае.
— Хорошо, конечно. Мне самому дал его, кстати.
— Кто?
— Алексей Иванович.
— Да. Алексей Иванович… — сказал он, я помню — и вдруг, проведя рукой по лицу, отвернулся, и весь конец пути мы молчали, и за окном, в которое он смотрел, упорно и горестно, в ночной и призрачной перспективе сменялись, разумеется, улицы, переулки, сугробы, стены, внезапные повороты. И проводив машину глазами, я еще немного постоял, один, в тишине — и затем прошел, разумеется, мимо трех с одной, трех с другой стороны, бледно-зеленой краскою выкрашенных домов, прошел под аркой, прошел через двор — и еще очень долго, я помню, не мог заснуть в эту ночь, и зажигал свет, и вставал, и подходил к столу, и перечитывал, быть может, какие-то, еще вполне предварительные, но уже написанные мною страницы, и шел на кухню, и пил чай, и снова ложился, и лишь под утро заснул наконец.
23
— Мне кажется, он близок к отчаянию, — сказал мне Алексей Иванович, когда, снова встретившись с ним, я заговорил с ним о Максе.
— Да… может быть.
И в самом деле (так думаю я теперь: теперь и здесь, поворачивая обратно…) — он, Макс (истинный герой моей истории: если это история…) — он и в самом деле был, вернее: бывал — в иные дни, часы и минуты — весьма и весьма близок: к отчаянию; почти вплотную подходил он к его, отчаяния, все более отчетливым, все яснее проступавшим границам; — и тут же вновь, конечно, отскакивал от этих границ, отбегал: куда-нибудь в сторону; — вблизи ли, издалека, видел их: постоянно.
Он жил все той же, как я мог убедиться, случайной, легкой, беззаботно-рассеянной жизнью: жизнью, еще и еще раз, уводившей его все дальше от того, к чему он по-прежнему — по-прежнему, конечно, стремился, — но и от всего того, разумеется, с чем он, Макс, — нет, не пытался по-прежнему справиться, — от искомой собранности, от самой возможности: остановиться, помедлить, — но и от ощущения бессилия, невозможности: помедлить, остановиться, — жизнью (так думаю я теперь…) — уводившей его, среди прочего, и от той, принудительно-обязательной, подавляюще-безусловной, решительно-неописуемой, — от той, тоже, если угодно, жизни, — не-жиз-ни, если угодно, — к которой он был причастен, конечно, по-прежнему, как был к ней причастен и я (я: живущий теперь, здесь, поворачивая обратно…) — и, на свой лад, Алексей, к примеру, Иванович, — и, на свой, скажем, Вера, — к которой, короче, все мы были причастны, в которой все мы участвовали и которой он, Макс, по-прежнему, кажд