й мере, хотя бы отчасти, разрешить, так думал он, неразрешимое, распутать запутанное и продумать свои предпосылки, — Макс, по-прежнему и как некогда, — шагая ли вдоль реки, стоя ли у окна, но чаще всего и с обостренной ясностью по ночам, — Макс, как некогда и по-прежнему, думал и вновь начал думать, конечно, о разных, самой природой своей, своей окраской, звучанием, значением и смыслом друг от друга отделенных, как сказано, временах: о прошлой, еще раз, о позапрошлой, к примеру, зиме, — и о нашей первой, робкой и предварительной поездке, попытке: вернуться, — и об осени: удивительно-ветреной, — и конечно, об августе: дождливом и темном, — и о том, разумеется, сказочном, призрачном, что мы тогда еще, в августе, помнили, а после как будто забыли, — о велосипедах, сломанных или нет, — о вечерних встречах возле кино… все дальше и дальше, как некогда, уходил он по этим дорогам, отчасти уже знакомым ему, отчасти, может быть, впервые перед ним открывавшимся; и зажигая, вновь гася свет, вновь и вновь видел тот поселок, конечно, где мы жили каждое лето, в последний раз в августе, те улицы, дачные, ту станцию, магазин возле станции… И в лесу, в глуши и чащобе, стоял, конечно, все тот же, грибной, терпкий запах; и были те же кусты орешника, с мягкими мокрыми листьями; и тот же изгиб исчезавшей среди деревьев тропинки…
— Подумай, — сказал он мне как-то (в одну из наших — очень частых, как сказано, — в одну из тех, очень редких, как сказано, встреч, когда он действительно со мной говорил, расхаживая по комнате, останавливаясь, вновь принимаясь ходить…). — Подумай, тогда, когда-то… до августа… я жил девять месяцев здесь и три месяца там, каждый год, в том поселке… И вот что странно, — так, я помню, сказал он, — теперь, вспоминая все это, я только тот поселок и вижу… и одно какое-то… и другое какое-то лето… и как мы ездили, на велосипедах, куда-то… и куда-то, в другой раз, на поезде… А здесь… здесь ничего как будто и не было… Странно? Нет, напротив, понятно. Здесь, — подходя, в очередной раз, к окну, отдергивая, на мгновение, шторы, — здесь никаких и не может быть… воспоминаний. Им здесь не за что… ухватиться. Они скользят по этим камням… скользят… и падают… и разбиваются, — сказал он, — на части.
Он собирал их: так думаю я теперь. Почти насильно заставлял он себя вспоминать эти девять месяцев здесь — вернее: там, с моей точки зрения — там, в том, огромном, невероятном, покинутом мною городе: в этом городе, еще и еще раз, где были ведь, все-таки, вопреки всему и несмотря ни на что, какие-то, еще возможные улицы, еще дозволенные, например, переулки, проходы, арки, дворы: тогда, когда-то — и в отличие от меня — ему, Максу, почти, быть может, неведомые.
И вправду, он с самого начала — или еще: до начала — с рождения: скажем просто и нарушим запрет — жил в своем, из всего неописуемого самом неописуемом, еще раз, жилище, от старой, более или менее возможной части города отделенном, как уже говорилось, рекою… он почти и не ездил за реку, тогда, когда-то, до августа.
— Была лишь эта комната, это окно… окрестные улицы, вполне одинаковые… девять месяцев в году, каждый день…
— Но подумай еще и о том, — сказал он в другой раз, — подумай еще и о том, что, когда исполняется нам семь лет, нас отдают…
Куда же? — снова нарушим…
— Отдают нас, разумеется, в школу… И значит, с семи лет начинаем мы платить свою дань… неописуемому, как ты выражаешься. И вот, вспомни, вспомни, как это было…
Я совсем не хочу вспоминать теперь, как это было.
— Вспомни… вспомни это ощущение бессмысленности… это непрерывное принуждение… это чувство бессилия…
Нет, нет, я совсем не хочу вспоминать теперь, как это было; я не иду с ним вместе — по этим дорогам.
— А нам ведь только семь лет, восемь лет… И мы совершенно беспомощны перед всем этим… всей этой, как ты выражаешься, жизнью… неописуемой. И конечно, мы боимся ее… как можем мы ее не бояться?.. И конечно, она проникает в нас… вместе с нашим страхом перед нею, — сказал он. — Она проникает в нас, она заполняет нас целиком… И вот так, вот так все начинается…
И он все снова и снова (так думаю я теперь…) — бросая вызов, в беде и отчаянии — вспоминал и заставлял себя вспоминать эту жизнь… неописуемую — и с ее, конечно, какими-то, для меня, теперь, здесь, запретными, конечно, подробностями…
Нет, нет, еще и еще раз, я не иду с ним вместе по этим дорогам… он же, Макс (так думаю я теперь…), шел, конечно, по всем дорогам одновременно и сразу; не разбирая дороги… и в эти долгие, бессонные, зимние, тянувшиеся и пролетавшие ночи, открывая, вновь закрывая глаза, зажигая, вновь гася свет, почти незаметно, должно быть, переходил от девяти месяцев — там, в том городе, к трем месяцам — тоже: там, в том поселке… и значит, вновь и вновь видел те улицы, дачные, ту станцию, магазин возле станции… и тот дом, разумеется, где жил он каждое лето, когда-то, и который его, Максовы — нарушим запрет, скажем просто — родители перестали снимать, когда он, Макс, закончил — нарушим еще один, уже нарушенный — школу, — этот не очень большой, одноэтажный, как и все другие дома на той, нашей улице, деревянный, как и все прочие, дом, с его верандой, расположением комнат, знакомым ему наизусть, мне неведомым (лишь на веранде, кажется, и в августе, и в другие годы бывал я, заходя к нему, Максу; и я очень хорошо помню ее, эту его, Максову — маленькую, но с большим и очень большим, посередине ее, квадратным столом, и с очень странным, я помню, строением оконных рам, разделенных на очень маленькие, опять-таки, квадраты, прямоугольники стекол, с рассохшейся и отваливавшейся, по краям их, замазкой, известкой, — веранду…) — этот дом (так думаю я теперь…), который, и только который, казался ему, пожалуй, — а значит, и был для него… по-прежнему был для него, Макса, — домом: в том особенном, в том как бы превышающем саму нашу жизнь смысле, который мы и вкладываем обыкновенно в слова: дом, дома, домой… и точно так же (думаю я теперь…) как, домом — в этом особенном смысле — был, и остается по-прежнему, для меня, тот, через три дома от Максова, дом, где, подобно ему, Максу, жил я каждое лето, в последний раз в августе, и который, в силу совсем иных, к моей истории не имеющих отношения, весьма печальных, в сущности, обстоятельств сделался мне недоступен… я же, теперь и здесь, отсюда и со своей стороны, — я так же ясно вижу его, разумеется, как он, Макс, тогда и там, видел свой собственный… так же ясно вижу его, разумеется, с его тремя комнатами, четвертой, проходной и добавочной, с его, тоже, верандой, порогами в коридоре и со всеми его… да, со всеми его, так знакомыми, как никакие другие никогда уже мне знакомы не будут, в разных комнатах и на веранде, столами и стульями, шкафами и полками, лампами, оконными рамами, подоконниками и ставнями, дверьми и ручками этих дверей, обивкой кресел, темнотой по углам.
Только этот дом и был домом… и я вспоминаю теперь, здесь, отсюда и со своей стороны, как грустно было уезжать оттуда, в конце лета, к примеру; как весело, через год, возвращаться; и как странно приезжать зимою туда… вместе с кем-нибудь, конечно, из взрослых: как сказал бы я Максу… в какие-нибудь субботние, воскресные дни… на какие-нибудь, нарушим запрет, каникулы… на Новый год, нарушим еще один… как совсем иначе выглядели не только улицы в поселке, другие дома, но даже и эти комнаты, все эти стулья… как будто заснувшие на зиму, просыпавшиеся при моем приближении… и за окнами был, удивительным образом, снег… солнце, сверкавшее на снегу… и каким-то застуженно-затаившимся запахом пахли предметы, обивка кресел, отсыревшие книги…
А ведь и там (думаю я теперь — и так думал, наверное, Макс, открывая, вновь закрывая глаза…) — а ведь и там, в том поселке… во всяком случае, летом… была и продолжалась, конечно, какая-то, на три месяца свободная от принудительно-обязательного, еще вполне детская, разумеется, жизнь; и каждое лето, из года в год, приезжали туда все те же… он вспоминал их… я тоже теперь вспоминаю… какие-то, тоже, дети, с которыми мы и ездили, на велосипедах, куда-то, куда-то, в другой раз, на поезде… ссорились, снова мирились.
— И где теперь все это? — думал он. — Вся эта… тоже — жизнь?..
— Ничего, ничего от нее не осталось…
А впрочем… а впрочем, она уже и тогда вдруг отступала от нас, отпускала нас, эта жизнь; и было, скажем, какое-то… за два?.. нет, за три, если не за четыре года до августа утро, совсем-совсем раннее… вновь и вновь он вспоминал его, лежа без сна, в темноте… раннее и совсем раннее утро, когда он, Макс, часов в пять, почему-то, в полшестого, быть может, проснувшись, тихо-тихо… все еще спали… вышел из дому и… через заднюю, в глухом заборе, калитку… в уже пронизанный встававшим за деревьями солнцем, блеском росы, пеньем птиц переполненный лес. Он был совершенно счастлив, он очень хорошо это помнил. Он шел, чуть вздрагивая от холода, все дальше, по мокрой траве; он остановился вдруг на краю уже много раз упомянутой мною поляны; он увидел, через поляну, уже много раз упомянутый мною дуб: с раздвоенным внизу стволом: два дуба, если угодно, сросшиеся у самого основания. И в том месте, где срастались они, можно было (и до сих пор… неужели до сих пор можно?..) сидеть: прислонясь к одному стволу, например, упираясь ногами в другой… и я (теперь здесь живущий…) — я очень часто сидел там, я помню, читая что-нибудь, ничего не читая; он тоже; но: как будто впервые увидел он этот дуб, совершенно ясно, прямо напротив: и как если бы он не только не видел его никогда, но вообще никогда ничего. В уже чистом, прозрачном, отчетливо-синем небе чуть-чуть, со всеми своими листьями, колебалась его вершина, освещенная солнцем: две вершины, если угодно; и медленно, медленно поднимался над поляной туман; таял в воздухе, уже прояснявшемся; и вокруг пахло влагой, травою; и — что же? Он сам не знал, разумеется, что ему со всем этим делать; он помнил лишь: вспоминал лишь, все снова и снова, это внезапное, дотоле ему вообще неведомое, может быть, чувство: изумления, пробуждения… понемногу, впрочем, ослабевавшее, вместе с ощущением счастья; исчезнувшее. И в конце концов он возвратился, должно быть, домой; и позавтракав, вновь вышел из дому; и зашел, должно быть, к какому-нибудь из каждое лето приезжавших в этот дачный, снова скажем, поселок детей… и значит вновь, не заметив этого, потерялся в той, какой-то, теперь уже почти невообразимой более жизни, со всех сторон окружавшей его.