47
Ну и что же? — А ничего (или так нам казалось…). Да, он был, он был, этот — единственный вечер… и — что же? Он прошел, он закончился; и я вспоминаю теперь, как, уже ночью, после спектакля, банкета, вина, коньяка и шампанского, возбужденья, волненья, я возвратился домой, по заснеженным улицам; и лег спать; и не мог, конечно, заснуть; и заснул; и проснувшись, снова увидел в окне: сугробы, уже новогодние, солнце, блестевшее на снегу; и все было так же, то же: та же комната, тот же стол, тот же шкаф, тот же завтрак на кухне; и целый день я не знал, чем заняться; и после обеда вновь, я помню, заснул; и в конце концов позвонил, разумеется, Максу: он же (думаю я теперь…) — он же, Макс, как и я, смотрел, должно быть, в окно, на заметенные снегом деревья, скамейки; и тоже не знал, разумеется, что теперь делать.
Да, он пережил это… решительное столкновение. Он хотел этого — и он это пережил. Он выстоял; он мог быть доволен собою. Он сыграл свою роль; он поднялся над нею. И — что же: что же, думал он, дальше? Дальше (или так казалось ему…) — дальше не было ничего. Ничего? Вот именно: ничего. Ничего дальше не было; и он чувствовал только усталость; и хотел только спать; и все вчерашнее казалось совсем далеким — и тоже как будто небывшим.
И когда я позвонил ему, наконец, он сказал мне, что — да, все в порядке, все прошло, в общем, удачно… он тоже так думает… но что теперь, ах, теперь он чувствует только усталость, и чувствует себя каким-то (сказал он…) пустым, совершенно (сказал он…) пустым.
Так и должно быть, сказал я. Помимо всего прочего, или я ошибаюсь? мы оба переусердствовали вчера — с коньяком и шампанским… Надо выспаться — все будет иначе.
Да, наверное: так он ответил.
Но и на другой день — он выспался — все было так же; и хотя — он пошел в театр — в театре (на маленькой площади…) его вновь все поздравили — с первой удачей: как выразился Перов — и Мария Львовна, поздравив, поцеловала, и Лиза, разумеется, тоже, и Сергей Сергеевич сказал ему, что… в общем, несмотря на отдельные промахи… он им доволен, даже очень доволен, и надеется, что в новом — с улыбкой — году он, то есть Макс, добьется еще больших, всяческих и всевозможных успехов, — и это было очень, конечно, приятно, — и он подумал, что — вот, наконец, он стал здесь, в театре — своим, почти своим, может быть: — он, Макс, вместе с тем и в то же самое время, чувствовал в себе прежнюю усталость и какое-то… ах, конечно, какое-то, уже знакомое ему, Максу, безнадежное, почти безмерное безразличие, — и стоя где-нибудь за кулисами вдруг, может быть, спросил себя — удивляясь в себе — зачем он здесь и что он здесь делает… после всего, что случилось… после того, как все уже — глядя на сцену — случилось… и без всякого удовольствия посидев на занятиях (с Перовым ли, с Марией Львовной… неважно…), почти не участвуя в них, пошел, отсутствуя, побрел, исчезая, домой; и на улицах, в городе было то праздничное, скользящее беспокойство, которое всегда предшествует Новому году и которое, на сей раз, почти мучительно не соответствовало его собственному, уже, скорее, какому-то — послепраздничному (подумал он…) настроению: о чем он и сказал мне, я помню, через пару дней, в поезде, в так называемой электричке, по дороге… да: к Сергею Сергеевичу.
В самом деле, там, в том городе, покинутом мною (как, впрочем, везде и повсюду: как и в этой маленькой, например, за дюной притаившейся деревушке…) — там было, разумеется, принято — в ночь с тридцать первого декабря на первое января — поставив, к примеру, в комнате украшенную лентами, шарами и свечками елку — праздновать наступление Нового года; Сергей Сергеевич, устроитель и режиссер, позвонил мне, я помню, двадцать девятого.
— Где, собственно, вы собираетесь встречать Новый год?
— Еще не знаю; наверное — дома.
— Дело вот в чем, — сказал он. — Мы все обычно встречаем Новый год у меня… нет, не в городе, на даче, конечно… Да, и Перов, и Мария Львовна, и Фридрих… буду рад, если вы тоже приедете.
— С удовольствием, — сказал я. — А… Макс?
— Я уже пригласил его. Приезжайте пораньше, засветло, часов в пять… можете и в четыре… Объяснить вам, как ехать?
— Спасибо, я знаю.
Я позвонил Максу; его не было дома. Вечером, я очень хорошо это помню, он сам позвонил мне. Поеду ли я к Сергею Сергеевичу?
— Да, а ты?
— Поеду… пожалуй.
— В таком случае, не поехать ли нам вдвоем?
Именно это он и хотел предложить мне. Это ведь что-то напоминает… нам обоим, не так ли? Впрочем… он, может быть, вообще никуда не поедет… Хотя, с другой стороны…
— Ты можешь думать до послезавтра, — сказал я.
Нет, нет, он поедет… да, он поедет. Встречаемся… на вокзале?
— Договорились. Часа в три?
— Нет, зачем так рано? В четыре.
— Хорошо, в четыре, — сказал я.
И на этот раз не я его, он ждал меня на вокзале. Но так же, совсем неподвижно — как будто вообще не способные к движению — стояли, у заметенных снегом перронов, поезда, электрички.
И так же, как в тот раз, я смотрел, я помню, на Макса, и он был, или так мне казалось, спокоен, и сам, в свою очередь, с каким-то, казалось мне, безразличным вниманием всматривался в предновогоднее оживление на вокзале, уже начинавшее понемногу стихать, но еще вполне ощутимое: прошла, я помню, довольно шумная и довольно большая — говоря запретным для меня языком — компания весьма молодых и не очень трезвых людей, как и мы отправлявшихся, по всей вероятности, за город; другая компания, возвратившаяся, по всей вероятности, в город; еловые веточки разбросаны были повсюду; разноцветные лампочки, еще не горевшие, висели над одним — и только одним, почему-то — перроном.
Было очень холодно; я дышал на замерзшие руки.
— Ты забыл перчатки? — мы вошли, наконец, в вагон.
— Да.
— Возьми мои.
— Пока не надо, спасибо. Если я совсем замерзну, я скажу тебе.
— Хорошо.
И снова надев их (перчатки…), он начал водить ладонью (костяшками пальцев…) по сплошь покрытому инеем, в морозных стрелах, стеклу: подобие полыньи образовалось в нем, — или нечто вроде прогалины: сказал я, — проталины, может быть: мы оба вдруг рассмеялись. И мы уже ехали; и так же, то сливаясь с наледью, то вновь появляясь в полыньях и проталинах стекол, проплывали за окнами: деревья, далекие крыши, рельсы, дорога, шлагбаум… и вспыхивало на стеклах, уже клонясь к западу, солнце, и пробегало вдруг по вагону, по сиденьям и спинкам сидений, ложилось на пол, вновь исчезало.
— Что это у тебя в сумке? — спросил он.
— Шампанское.
— Как, опять шампанское?
— Ну да… Новый год…
— Если хочешь, — сказал он вдруг. — Новый год у нас уже был… Да, Новый год у нас уже был… Уже было и это беспокойство… разве не так?.. и это смутное ожидание чего-то… не разрешающееся, конечно, ничем… усталостью, — он улыбнулся, — усталостью и пустотою наутро… Все это уже было… все это уже было…
Он смотрел, я помню, в полынью оттертого им стекла.
— А впрочем… а впрочем, все это… никакого значения не имеет…
— Вот как?
— Вообще никакого…
И больше мы ни о чем, я помню, не говорили; и сидя напротив Макса — поезд шел медленно, от станции к станции, мысль же ходит, как сказано, тайными, своими путями, — я думал, конечно, о той, первой нашей поездке, робкой и предварительной, — и, конечно, об августе, — и, вообще, о моей — глядя на Макса — истории: уже пора за нее приниматься: так думал я, может быть, — и тут же: нет, еще рано. Я уже знал, что мне делать с театром… с театром и пьесой… но еще не хватало чего-то… чего-то самого важного, может быть… Макс, по-прежнему глядя в окно, улыбался, как некогда, проплывавшим мимо деревьям.
— Ну вот… мы приехали.
И вот она опять, эта станция, заметенная снегом; и точно так же ушел и скрылся поезд за выступом леса, и звук его замер вдали, и мы остались, вдвоем, на платформе, в мгновенной, со всех сторон обступившей нас тишине; и были те же ступени той же лестницы; наледь: все та же; и та же, протоптанная кем-то тропинка; и тот же, один-единственный, белеющий в небе дымок… но я смотрел на все это: походя, на ходу, ни о каком прошлом не думая, почти не думая, замирая от холода; и мне хотелось только: согреться, дойти поскорее; и мы шли очень быстро, я помню; и свернули, наконец, на ту, нашу улицу; и прошли тот дом, где жил некогда Макс; и тот, где сам я некогда жил; и вошли в лес — и в лесу (где темнота уже притаилась между сосен…) — в лесу было тихо: так тихо, как бывает, наверное, только зимою, в лесу; и неподвижно, безмолвно стояли вокруг деревья: с обведенными снегом, вплоть до мельчайшей веточки, ветками; и снег, синея, скрипел под ногами; и ничто не предвещало, конечно, решительного, решающего поворота; и — легкий изгиб тропинки — и когда он, Макс, остановившись, достал сигареты и вытащив из пачки одну, но не закуривая, повертел ее в пальцах, посмотрел на меня, достал спички, тряхнул — сухой стук — коробком, и так вдруг просто, так отчетливо, вдруг, произнес:
— Я поворачиваю обратно, — я, тоже остановившись, я ничего не понял: я тут же понял, разумеется, все. И в этой морозной, пронзительной, со всех сторон обступавшей нас тишине почти нежно прошуршала спичка о темную грань коробка, и легким пламенем вспыхнула в гаснущем воздухе… и я смотрел ему вслед, ничего не понимая, все, тут же, поняв — с внезапным чувством, что: вот, вот оно, это мгновение, с которого я начну: вот оно: еще тянется, еще длится, не обрывается: прямо передо мною: удаляясь в густеющих сумерках.
А здесь ведь снова теперь весна: здесь, в этой маленькой, за дюной притаившейся деревушке.
Здесь снова теперь весна; и вновь, как некогда, тают последние, у самого берега, льдины, и чернеет, и оседает снег в тех тенистых местах, где пляж переходит в дюну, и там, в дюнах, уже проступил из-под снега и мох, и красновато-бурый, по-весеннему, вереск; и я вновь вспоминаю, конечно же, свой приезд сюда, два года назад, и как, в какое-то утро, решившись, написал я, на первой странице: